Текст книги "Колоколец давних звук"
Автор книги: Геннадий Солодников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
4
Не успело низкое солнце разогнать туман над заводским прудом – остатки его еще скользили по гладкой воде, медленно таяли, расползались по густым зарослям рогоза, – как задудели призывно пастушьи рожки в обоих концах поселка. Отец торопил, покрикивал на Пашку, а у того, как на грех, не навертывалась толком портянка на ногу. То на пятке тонко, то пальцы вылазят наружу. Отвык за зиму от лаптей. Да и, правда сказать, не больно часто носил их летом, лишь по малину в дальние лесосеки за семь верст да по грибы. А теперь это повседневная обувка для него. Нравится не нравится – иного не придумаешь. Кое-как справился Пашка с онучами, крест-накрест перевязал оборами ноги выше щиколотки и, сонный еще, встрепанный, кинулся догонять отца, на ходу надевая через плечо холщовую сумку с краюшкой черного хлеба.
Звякали кованые кольца на калитках, гремели засовы, поскрипывали ворота. Коровы лениво выходили из дворов, мутно оглядывали улицу, коротко взмыкивали. Хозяйки привычно кланялись отцу, с интересом осматривая Пашку.
– Что, Ерофеич, помощничка ведешь? Дело… Все лучше, чем по улицам без толку гонять.
– Ты уж, Пашенька, посмотри за моей Красавой, – ластилась тетка Наталья. – Она у меня смиреная. Третьего дня какая-то бодливая зараза вон как холку ей распорола. Догляди, милок, и я уважу тебя ужо…
– Смиреная, – тихо ворчал отец, чтобы не услышала соседка. – Не корова – черт комолый. Рогов нет, а первая норовит кого-нибудь лбом поддеть. Не то в бега ударится и других сманит за собой.
Пашке неловко было от внимания, от необычной своей роли. Он чувствовал, что краснеет, не знал, куда деть ничем не занятые руки. Потом уж подобрал в заулке длинную вицу, стал помахивать ею, покрикивать на коров, постепенно отвлекся, начал обвыкать. Да и улицы пошли чужие, люди малознакомые – на душе вольней.
Чем дальше опускались они проулками к пруду, тем больше прибывало коров. А справа и слева все явственнее приближалась короткая погудка рожков. Это еще два подпаска шли от своих домов, собирая попутно поселковое стадо.
Отец забежал ненадолго в один из дворов, вынес две поллитровки молока, сунул одну Пашке.
– Это тебе на день. Сегодня ихняя очередь нас поить.
На плотине за первым, главным, прорезом, поодаль от заводской проходной ждали с коровами те, кто жил далеко в стороне от пастушьих путей. Сбилось тут разномастное стадо, слилось в единый гурт и пошло, взбивая слежавшуюся за ночь пыль. Хлопанье кнутов, окрики пастушат, разноголосое мычание, перезвон колоколец-ботал: «Динь-динь-динь… бом-дон-дон», – все слилось, перемешалось, окончательно разбудив сонную округу.
Подпаски, Толяс с Зиновием, попросту Зинкой, были мало знакомы Пашке. Оба – безотцовщина, школу бросили еще до приезда Тюриковых в поселок. Зимой подрабатывали учениками в артели жестянщиков, а по весне потянулись на вольные хлеба. Самостоятельные пацаны, года на два старше Пашки. На него они вроде и внимания не обращали. Так, незаметно, искоса, поглядывали, примерялись, щеголяя грубыми словечками, присказками, награждая строптивых коров «ласковыми» названиями. Отец, хотя сам не был матерщинником, не одергивал их и Пашке не досаждал поучениями. Молча шел позади стада, сжав в тяжелой руке смотанный на рукоять длинный витень.
Коров они направили вправо от пруда по тракту, ведущему к старинной пристани Борки. Загнали стадо в разреженный массив неподалеку от дороги. Слева лес этот примыкал к небольшой речке Куликовке, справа его обрезала широкая вырубка. Толяса с Зинкой отец оставил караулить на дороге в нижней части просеки. Пашке же наказал через некоторое время подняться в ее дальний конец и не допускать коров в глухие леса. Сам, не мешкая, ушел вдоль выруба в речной угол массива.
– Чудно! – хмыкнул Толяс и покосился на Пашку. – Я-то думал, отец твой нас с Зинкой туда пошлет.
Пашка только сейчас понял, что он косит глазом не нарочно – это у него постоянное, природное.
– Как ино, – подхватил Зинка. – И я тоже так ждал, Родимому сыночку – местечко получше. А он тебя в самую даль выпер. Так нам еще можно жить.
– Ладно! Ты… – прикрикнул на него Толяс, видимо недовольный его открытым выражением радости. – Не шлепай… – Достал из-за пазухи матерчатый кисет, как заправский курильщик, ловко свернул ладную цигарку. Зинка тоже потянулся к кисету, скрутил тонюсенькую «козью ножку».
– Балуешься? – подвинул Толяс кисет к Пашке.
– Не-е, – протянул тот, хотя изредка покуривал с Левкой, когда удавалось достать настоящие папироски. Протянул так, словно ягненок проблеял, и сам себе не понравился. Не так надо было, по-другому… Засмолить вместе с ребятами на равных. Авось сближение пошло бы скорей.
– Где ему! – поддел Зинка. – Папаня унюхает – врежет, отшибет охотку-то.
Толяс не поддержал его подначки, внимательно поглядел на Пашку.
– Чё, семилетку закончил? А дальше куда? В ремеслуху?
– Не знаю еще, – соврал Пашка.
– Ну-ну, учись, – снисходительно разрешил Толяс. – В начальство выйдешь, после будешь командовать нами. Может, когда вспомнишь, как пастушили вместе.
Вроде бы ничего и не делал Пашка, а убегался, уморился за день. Просека длинная, широкая. Одну корову завернешь, вторую. Туда-обратно ходка – целый километр. Сколько к вечеру-то набежало их! А потам загонка, прочесывание леса от дальней кромки до самого тракта. Наконец собрали все стадо, погнали домой. Задымилась дорога, густо потянуло взбитой пылью, коровьими лепехами, парным молоком. Одна пеструха с крутыми лоснящимися боками – Пашка ее еще днем заприметил – нагуляла такое вымя, что еле-еле вышагивала, задние ноги выбрасывала широко, раскорякой.
Отец шел чуть впереди, сбоку стада. Все трое подпасков сзади. Ребята явно торопились, подгоняя замешкавшихся. Особенно доставалось грузной пеструхе с налитым выменем. Толяс нет-нет да щелкнет ее бичом. Потом разозлился, кинулся за ней с криком. Она шарахнулась от него вприпрыжку, неловко взлягивая. Вымя тяжело забултыхалось, из набрякших сосков брызнуло молоко, выбивая в пыли неглубокие лунки.
Пашка поначалу растерялся, потом подскочил к Толясу.
– Озверел, что ли!
– А тебе чё? Вот перепояшу витнем. Заступник! – окрысился Толяс. – И бати твоего не испужаюсь. Тоже мне…
– Брось рыпаться, – заступился за Пашку Зинка. – Чего ты в самом деле?
Толяс недобро глянул черным глазом на них обоих, сунул кнут под мышку и направился на другую сторону дороги. Так и шел молча до самой плотины, ни на что не обращая внимания. С нарочитым безразличием потягивал самокрутку да фасонисто циркал сквозь зубы себе под ноги.
А Пашка снова мысленно выговаривал себе за глупое поведение. И чего ему надо было соваться куда не просят. Будь она неладна, эта корова! Чужая ведь, не своя. Стоит ли из-за нее в первый же день ссориться с Толясом. Он и без того вон какой: хмурый, насупленный. От такого чего угодно можно дождаться…
Недолго корил себя Пашка. До середины плотины дошли, глядь, дружки его сидят на рубленых клетках-ряжах. Ряжи эти уже подгнили местами. Волны вымыли из них гальку с песком, и в глубоких промоинах, да и на чистой воде возле срубов, хорошо ловились ерши да окуни. Особенно по вечерам так клевали, что успевай забрасывать. Вот и сейчас, наверное, тешат себя рыбалкой Левка с Семкой, отводят душу.
Но ребята и не думали рыбачить, не было у них удочек в руках. Сидели, болтали ногами, в воду поплевывали, словно нарочно поджидали Пашку. Поздоровались небрежно и пошли рядом, не расспрашивая ни о чем. Семка взял из Пашкиных рук вицу, как заправский пастушонок, стал подстегивать отставших коров. Так и шли вместе до самого главного прореза, где хозяйки встречали своих буренок-кормилиц. Тут Левка хитро подмигнул дружкам и скатился с откоса.
Внизу под берегом, возле самого сливного моста гудела электромотором, ширкала жерновами мельница. Со всех окрестных колхозов – а вокруг поселка их было с пяток: что ни деревня, то колхоз, – мололи здесь зерно. И ребята нередко паслись вокруг. Рискуя нарваться на подзатыльник, ухитрялись схватить на помосте под лотком-конусом, где насыпали мешки, горсть-другую муки. Вкусная она была, еще парная из-под жерновов, пахучая. Набьешь ею полный рот – что тебе каша-заваруха!
Отец не стал торопить Пашку домой, один погнал и свою коровенку, и соседских с улицы. Остались Пашка с Семкой вдвоем. Семка тут только робко, с оглядкой – чувствовалось, как он подбирает слова, – спросил:
– Ну как? Ничё… Можно пасти?
– Пока ничё, – в тон ему ответил Пашка. – Не знаю, как в жару будет. Теперь прохладно – ни комарья, ни паутов.
– Я как-нибудь соберусь с тобой, отпрошусь у матери. Не заругает твой отец?
– Да ты что! – заторопился Пашка, чувствуя, как что-то ласковее встрепенулось у него внутри. – Конечно, нет. Какой разговор.
Тут и Левка подоспел. Встрепанный больше обычного: резинка в его фланелевых шароварах ослабла, опушка съехала на живот, рубаха задралась, пупок наголе. А сам довольный, улыбка во всю рожу, вокруг рта белые мучные усы. И в руках полная кепка.
– Живем, ребя! Давай отсюда в клубный садик.
Весь вечер не покидало Пашку хорошее настроение. Уже засыпая под тяжелым тулупом в чулане, он вспомнил Левкину озорную физиономию и мысленно сказал сам себе, словно спокойной ночи пожелал: «Живем, ребя!»
5
Каждый день спозаранку, оглашая улицы новеньким пастушьим рожком, Пашка вышагивал рядом с отцом, собирал стадо. Он часто встречал знакомых пацанов с удочками, отправлявшихся пытать переменчивое рыбацкое счастье, но уже не смотрел им вслед с прежней болью и тоской. Свою занятость, прочную прикованность к повседневной работе стал переносить довольно спокойно. И заманчивые россказни соседских мальчишек и одноклассников со временем уже не вызывали в нем зависти. Он постепенно смирился с мыслью, что настоящая бурная ребячья жизнь идет мимо него, стороной.
Трудней приходилось, когда стадо возвращалось домой. Каждое такое возвращение Пашка переживал как мучительную пытку, На плотине в урочный час коров встречали чаще всего не придирчивые хозяйки, а их шустрые помощницы-девчонки. Среди них было много знакомых. С ними Пашка бегал в школу, сидел в классе, проводил пионерские сборы. Давно ли они таскали этих девчонок за косы, могли дать под бок чувствительного тычка или припечатать сумкой по худеньким лопаткам… Теперь девчонки стали не те.
Вон попробовал было Пашка по старой памяти побороться с соседской Женькой – и ничего у него не вышло. Женька – озорная, пацан пацаном, вечно с ними вместе: и в сыщики-разбойники играть, и кучу малу громоздить. В обиду себя не давала, по-взаправдашнему отмахивалась от обидчиков. В шутливой схватке Пашка раньше не раз валил ее на землю и накрепко прижимал, не давая вывернуться. А тут вдруг ничего не получилось. Женька бросила его самого. И раз, и два. Пашка уж не рад был затеянной возне, уходил от борьбы, растерянно отпихивался от разгоряченной Женьки, не понимая, что это такое с ним. И Женька уж недоуменно поглядывала на него, дразняще хихикала, подзадоривая: чего, мол, скис? А Пашка и сам толком не знал, отчего он не может побороть Женьку. Только они сойдутся вплотную, только попытается Пашка обхватить ее покрепче, стиснуть изо всех сил, только почувствует необычную мягкость на своей груди – куда и сила уйдет, исчезнет сноровка. Тело становилось непослушным, обмякало, руки расслабевали, и он летел, словно земля сама притягивала его к себе…
С этими повзрослевшими девчонками прошедшей зимой после уроков мальчишки вовсю разучивали танцы. Еще неумело, краснея при каждом неловком шаге, пытались кружиться на школьных вечерах. А когда по праздникам собирались у кого-нибудь дома без родителей на невинные вечеринки, после чая и танцев под хриплый патефон крутили бутылку на полу и несмело, целомудренно целовались.
Ах, как хотелось Пашке, чтоб раскрученная его рукой бутылка всегда поворачивалась горлышком к Верке Кутовой! Как больно было ему, когда ей выпадало целоваться с другим.
Почему он потянулся именно к Верке, Пашка не мог объяснить даже себе. Наверное, потому, что в ней было то, чего не хватало ему: бойкость, непринужденность, подкупающая распахнутость, умение так вот, запросто выйти перед целым залом зрителей, прочитать стихи, спеть или сплясать.
Вообще-то Пашка сам, пожалуй, не обратил бы на нее внимания. Была она неброской внешности: маленькая, с коротко стриженными рыжеватыми волосами. Не то что у некоторых – коса вдоль всей спины! И черты лица мелкие – остренький нос, тонкие губы. Отличала ее от других необычная смуглота. «Черномазая», рассердившись, обзывали ее мальчишки.
Верка сама стала выделять Пашку среди других. Ей было все нипочем. Она даже хотела пересесть к нему за парту, когда он оказался без соседа. Но тут Пашка, больше из-за боязни ребячьих пересудов, отстоял свою независимость – откуда духу набрался! – и вдобавок нагрубил ни в чем не повинной девчонке.
Пашка читал, пожалуй, больше всех в классе. Читал много, и вразброс, что под руку подвернется. К тому времени позади были и «Спартак» Джованьоли, и «Тихий Дон», и «Война и мир», и особенно поразивший, взволновавший его «Идиот» Достоевского. Верка, особо не увлекавшаяся чтением, вдруг стала брать у Пашки книги, советоваться с ним, рассказывать о прочитанном. Она даже записалась в клубную библиотеку, где Пашка числился активистом, и вместе с ним помогала библиотекарше оформлять выставки, подклеивать порванные книги.
Пашка уже не мог представить себе жизни без этой только-только народившейся дружбы, без шустрой Верки, без ее смуглого подвижного лица. И вдруг – всему конец! Так, во всяком случае, думал сам Пашка. Ему казалось, что Верка станет сторониться, избегать его, хотя, стыдясь своего замызганного вида, всячески избегал ее сам. Возвращаясь домой, слезно молил несуществующего бога, чтоб среди встречающих стадо не было Верки. А сам страдал, впервые по-настоящему страдал оттого, что в жизни у него все складывается не так, как ему хотелось.
6
Муравейник этот возле Борковского тракта Пашка, видел и раньше, но как-то не приглядывался к нему. Все недосуг, да и дни пролетали в беготне по дальнему краю леса или в верхнем конце выруба.
А тут выпало дежурство на тракту, точнее, сам Пашка попросил об этом отца. В тот день ему необходимо было находиться здесь.
Муравейник, видимо, только складывался, грудка из ржавых хвоинок и прочего лесного хлама еще не достигла верхушки невысокого пня. Потемневший от времени обомшелый срез его дырявили широкие ходы. Но было их немного, пень еще выглядел прочным, хотя с одного краю на нем вовсю зеленел кустистый кукушкин лен.
Пашке захотелось подкислить во рту, попробовать «мурашиного сока». Он сломил тонкую веточку, ошкурил ее, помусолил и положил на холмик возле пня. Муравьишки бестолково суетились, бегали взад-вперед поверху своего жилища. В их порывистых движениях, частых перебежках, кружении на одном месте трудно было разглядеть что-нибудь целенаправленное, и Пашка подивился: как они ухитряются согласно жить в таком множестве, слаженно работать и поднимать свой муравейник на целый метр, а то и выше? Облизав терпко-кислую веточку, положил ее обратно и стал разглядывать поверхность пня. Его внимание привлекла муравьиная потасовка – целая куча мала.
Приглядевшись, Пашка увидел в центре подвижной, шевелящейся свалки крупного, темного, почти черного муравья. Лежа на боку и поджав под себя вздутое брюшко, он отбивался от более мелких собратьев. А те отпихивали, подминали друг друга, дергали большого муравья из стороны в сторону и, несмотря на кажущуюся бестолковость действий, волокли его к темному отверстию лаза внутрь пня.
Пашку возмутило такое грубое насилие, и он прутиком стал разгонять мелких муравьев, чтобы освободить большого. Но те держались так цепко, что конец прутика передвигал целиком всю кучу малу. С трудом Пашке удалось высвободить толстобрюхого. Тот бросился бежать с пня вниз. Но уже другая многоногая рыжая масса навалилась на него и потащила в один из внутренних ходов. И тут Пашка заметил, что большой муравей не один. На срезе пня враз бурлили схватки еще в двух местах. У одного из пленников с темным блестящим брюшком Пашка разглядел крылышки, вернее, одно крыло – встрепанное, прозрачное, несуразно маленькое для такого крупного мураша. Засветилась догадка: может, в муравейнике творятся семейные, совершенно обычные дела, и вмешиваться в них не стоит. Но любопытство пересилило. Пашка освободил одного из великанов, подстраховывая прутиком, помог миновать все поселение, «пас» его до самой земли, до спасительных травяных джунглей. Но тот, дав небольшой круг, снова упрямо полез в муравейник.
Пашка был удивлен и рассержен: что за самоубийство?! Хлестнул расстроенно прутиком по пню и отвернулся. «А ну их к ляду! Еще своих прокараулишь из-за такой ерунды».
Он действительно мог проворонить одноклассников. Едва залег в канаву, спрятавшись среди густых сосенок, – на тракту за поворотом послышались голоса. А вот и сами ребята с учителем ботаники и зоологии впереди – длинным, носатым, прозванным Паганелем. Он, конечно же, что-то рассказывал на ходу. Иначе и быть не могло, ради этого, наверное, и задуман поход. Левой рукой Паганель прижимал к груди целую охапку зелени и цветов, в правой у него тоже был какой-то зеленый кустик. Он размахивал им, жестикулировал, смешно вертел головой, сверкая толстыми стеклами очков. Школьников собралось немного, от силы треть двух седьмых классов, да и те не все сгрудились возле Паганеля. Вот Верка, на удивление, не отставала от него. С интересом заглядывала снизу вверх, иногда забегала вперед и оборачивалась. Когда только успела полюбить ботанику!
У Пашки тонко заныло в груди – и сладостной и горькой была эта боль. Чего только не отдал бы он за то, чтобы шагать сейчас среди одноклассников! И вовсе не нужен ему Паганель с его травками-листочками. Лишь бы Верка была рядом, лишь бы слышать ее дыхание, видеть блестящие глаза… Пашка явственно представил себе, что он возле Верки, и загрустил еще больше. Как же он пойдет вместе с ней, близко, ненароком касаясь ее то плечом, то рукой? Не получилось бы такого на самом деле. Ведь дружки его отстали от общей группы, идут себе наособицу, толкуют между собой. И ему нельзя было бы отойти от них…
Семка по такому случаю, ради дальней дороги, вырядился в сапожки – это ему брат привез из Германии. На спине настоящий солдатский вещмешок – тоже брата. Хоть в этом счастливый Семка, а вот у Пашки старший брат еще в первый год погиб на войне.
Левка, как всегда, в прорезиненных тапочках, неизменных шароварах. Свободные взмахи длинных рук, вылезших из маломерной курточки, нечесаный хохолок надо лбом придают ему вид уверенный, озорной. Шагает Левка налегке: видимо, сунул свой узелок в Семкин вещмешок, договорились нести поочередно.
Не быть сегодня Пашке со своими, и нечего тешить себя мечтами – только зря душу травить… Заикнулся он было матери о предстоящем походе на пристань Борки. Та жалостливо поглядела на него, присела рядом, неловко погладила по руке.
– Потерпи, Пашенька. И без того у меня все сердце изболелось. Не пустит отец – и разговора не заводи. Только на грех наведешь. Вон какой он дерганый.
Пашке и самому не больно-то хотелось отпрашиваться у отца. Не затухла старая обида. Хорошо еще помнилась не такая уж далекая ременная «беседа» с ним в начале пастьбы: и витень, и злые отцовские глаза, и тяжелая, набрякшая рука. А тут еще Зинка прихворнул, второй день маялся животом, знать, не впрок пошли корешки полевой морковки, стебли дикой редьки, молодые пиканы и прочая лесная зелень. Погоревал Пашка и еще больше затаился в себе. Нарочно, как чужой, старался держаться в стороне от отца, согреваясь лишь мыслями о недалеком уже и, верилось, счастливом времени.
В поход этот Пашке хотелось не просто из-за веселой прогулки с друзьями и желания побыть возле Верки. Он ни разу не бывал на Каме – по рассказам, большой полноводной реке. В глаза не видывал настоящего парохода – только на картинках да в кино. Даже паровоз, железная дорога были Пашке в диковинку – за всю свою пятнадцатилетнюю жизнь не приходилось ему выезжать далеко. Ну, ладно, паровоза не видел – полбеды. А вот река с некоторых пор волновала Пашку всерьез, стала желанной, заманчивой.
Это все Левка опять! Первым высказал вслух то, что таилось, несмело вызревало в душе и у Пашки, и у Семки. В середине зимы приезжал на побывку знакомый парень, курсант речного училища. Ох и порассказывал он всякой всячины – одно другого интересней. А ребята и без того уже были захлестнуты морем. Но оно далеко, а река тут, рядом. Вот Левка и предложил податься всей троицей в училище.
Пашка враз согласился, обрадовался даже: ему давно хотелось вывернуться из-под отцовской руки. И Семке подходило такое. Отец у него погиб еще на финской войне, мать часто болеет. Трудно жить, когда работает по-настоящему лишь старший брат. Ударили они тогда по рукам, поклялись не отступаться от задуманного.
Семка с Пашкой все сделали, как договорились. А вот Левка, закоперщик, спасовал. Правда, его самого, в общем-то, винить было нельзя. Пришел он к ребятам с поникшей головой, расстроенный до слез. Только самолюбие не позволяло выказать их дружкам.
– Маханя – ни в какую! И свидетельство под замок упрятала, и характеристику, говорит, в школе не получишь. Хуже нет, когда мать директор… Отца вспомнила, пустила слезу: я обещала, мол, ему выучить тебя, вывести в люди.
Пашка же ничего не сказал своим дома. И комсомольскую характеристику в школе взял, и за оправкой о здоровье в больницу сходил, – все молчком. Откладывал разговор с родителями на потом, а тут эта стычка с отцом, застарелая обида, – стало не до объяснений. Сложил документы и отправил их ценным письмом, как научили их с Семкой на почте.
Теперь все Пашкины светлые надежды были связаны с училищем. В августе должен прийти вызов на вступительные экзамены, а там будь что будет.