Текст книги "Колоколец давних звук"
Автор книги: Геннадий Солодников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
12
Уже в который раз недосчитались они в стаде Красавы. Опять куда-то занес ее бродячий норов. Отец был зол, катал под скулами желваки, с подпасками не разговаривал, видимо, боялся сорваться на разнос. И хотя лично винить было некого, ребята тоже примолкли.
Вскоре они скрылись со стадом в разлапистом ельнике по дороге к поселку. А отец с Пашкой направились по тракту в сторону райцентра.
Утро было безветренное, теплое, но тусклое. Началось оно ярко, солнечно, ночная сырость стекала в низины, к воде, казалось, быстрее обычного. Прошел час-другой, и солнечный диск полинял, растворился в дымчатой кисее. Из-за леса поднялась сизая наволочь, затянула полнеба. За ней следом поплыли пыльные облака с бурыми подпалинами. Птицы, что так звонко встречали зарю, вмиг затихли, затаились в гуще ветвей. Только стрижи с пронзительным свистом резали тугой воздух, кроили его черными росчерками низко над самой водой.
Пашка был не приучен к дневному сну и тяжело переносил переход на ночную пастьбу. От недельного недосыпания голова у него налилась глухой тяжестью, тело обмякло, стало непослушным. А тут еще тащись в такую даль, разыскивай Красаву – чтоб ей провалиться в тартарары! И отец тоже: к чему другому так относится наплевательски – пропади все пропадом!. А тут ни в какую, подавай ему Красаву во всей красе. Когда своя корова Милка потерялась, так он и виду не подал, спокойнехонько погнал стадо домой. И причитания матери слушать не стал, прикрикнул строго и полез отдыхать на сеновал.
– Никуда не денется твоя ненаглядная. К старым хозяевам утянулась – верняк. Будь она неладна!
Мать поохала, повздыхала и ушла на свой страх и риск, не спросившись отца, в деревню неподалеку от райцентра, где купили они Милку нынешней зимой. Привела ведь ее и в стадо вечером не пустила: «И без того намаялась, бедная, взад-то-вперед». Накосила в огороде охапку травы, бросила ее в стайку. Отец на сей раз спокойно отнесся к самоуправству матери, посмеялся только:
– Не зря сказано: худая голова ногам спокою не дает. Я б за ней сам сходил попозже вечером. Устроил стадо в лесу и пошел…
Пашка понуро шел за отцом и изо всех сил сдерживал себя, чтоб не взбунтоваться, не выплеснуть все накопившееся за последнее время. И что за моду взял: все Пашка да Пашка, будто других нет, кроме него.
Отец словно понял его состояние – или совпадение случайное? – остановился возле балагана, посмотрел на Пашку с прищуром.
– Чего надулся, как пузырь? Я главный пастух, вся ответственность за коров на мне. А ты – мой сын, значит, и на тебе тоже. Потому с других не такой спрос. Понимать надо, не маленький… Останешься здесь. Пройди к посадкам, послушай. После у балагана жди, авось выползет откуда. Пр-роклятущая!
Распугивая примолкших кузнечиков, Пашка побродил по желтеющим трескучим полянам среди сосенок, прошелся вдоль городьбы. Глухо кругом, ни звука. Хотел было повернуть обратно на тракт, но что-то потянуло его дальше, в глубь леса. Вдруг Красава умотала в ту сторону и теперь пасется на сочных приозерных полянах. Значит, отец вернется ни с чем, и они придут в поселок без коровы и долго будут виновато выслушивать причитания тетки Натальи, ахи и охи соседских баб.
Сразу за сосновыми светлыми посадками, бывшими сплошными вырубами, старый лес начинался круто, плотной стеной. Редкие сосны свечами устремлялись в небо, продравшись сквозь частый мрачный ельник. Понизу все было густо затянуто разнолистным кустарником. На замшелой кочковатой почве там и тут буйно вздымались заросли папоротника чуть не в Пашкин рост. Тропа, по которой он шел, была запущена, во многих местах перекрещена буреломом. Обочь ее дыбились, распластав во всю ширь корни-щупальца, огромные выворотни.
Небо еще больше нахмурилось, да и плохо стало видно его сквозь переплетение хвойных лап. В мертвой безветренной тишине хруст сухого сучка под йогами отдавался звонким выстрелом. Пашка приседал от неожиданности, затравленно озирался. Какая-то возня чудилась ему в лесной чащобе, глухие протяжные вздохи за спиной. Что-то темное, рослое замаячило на изгибе тропы, и Пашка не выдержал, повернул назад, весь сжавшись в дрожливый комочек. Но противоречивое чувство, сплетенное из страха и тайного любопытства, заставило его через несколько шагов робко обернуться через плечо… Высокий пень с сучьями раскорякой навис над тропой в лесном сумраке.
Пашка прибавил шагу и, стараясь не глядеть по сторонам, не слушать таежные шорохи, устремился напролом мимо страшного пня, мимо вздыбленных выворотней к недалекому уже озеру.
Он посидел возле воды на треснувшей плоскодонной долбленке, отдышался, послушал примолкшие окрестности и тогда только снова быстрым шагом направился назад, к балагану, устланному слежавшейся пихтовой подстилкой.
Приснился Пашке чудной сон. Будто он маленький-маленький и вокруг него множество тоже малюсеньких человечков. И даже не человечков вовсе, а вроде как муравьев. Не поймешь, где у них руки, где ноги. На всех враз и бегают, и хватают ими же, тащат поклажу. Лица в полутьме различимы смутно, но похожи на человеческие, только больно уж пучеглазые. И Пашка почему-то тоже на четвереньках бежит вместе со всеми по сумрачным переходам. Да где ж это он? И впрямь в муравейнике? Все куда-то спешат: одни вглубь, в темноту, несут бревешки-палочки, комочки сухой смолы, а им навстречу другой поток, порожний. Из бокового прохода суетливая группа волокет огромную тушу, волосатую, всю в кольцах-пережимах, как трубка от противогаза. Смутная догадка бросает Пашку в гадливую дрожь. Это ж гусеница. Б-р-р, противная! На брюхе два ряда наростов, похожих на соски, – совсем как у супоросной свиньи… Пашка прижимается к шероховатой стенке, вдавливается в нее. Его поначалу вроде не замечают, но стоило двинуться дальше, как насела целая ватага, давай обнюхивать, щупать, ворочать с боку на бок. Не успел опомниться, а его уж тащат куда-то. Молча все происходит, в жуткой тишине. Сам не зная почему, Пашка чувствует, что обитатели странного жилища рассержены на него: шляется тут, бездельник, глазеет от нечего делать. Не место ему в работящей артели! Они безгласны, эти муравьи-человечки, но Пашке каким-то образом передаются их мысли, их настроение. Он пытается сопротивляться, да где там. В два счета вышвырнули его на свет божий и вход прикрыли кусочком коры.
Со всех сторон окружили Пашку плотные травянистые заросли, густо переплетенные понизу, – шагу не ступить, чтоб не споткнуться. Верхушки их бесшумно раскачивались, кланялись земле. Стебли-стволы упруго сгибались и распрямлялись, пружинили до самого основания, отбрасывали Пашку, если он ненароком прислонялся к ним. Холодный проливень рушился с высоты, студил все тело. Страшно стало Пашке, одиноко. Пусто вокруг, и неведомо куда идти. Лучше уж обратно в муравейник, в сухие теплые норы. И пусть поступают с ним, как хотят; пусть заставляют делать что угодно… Он вернулся, пополз в одно из отверстий-ходов, но кто-то неведомый ухватил его сзади за плечо, встряхнул…
– Вставай. Проспишь все на свете… Оголодал, поди? У меня так – никакого терпения. Чертова корова! Ладно, хоть нашел… Сейчас мигом похлебку сварганим.
Шлепал по крыше балагана дождь. Пласты дерна рассохлись за долгую сушь, и сверху вовсю капало. Куртка на Пашке намокла, по ногам сновали зябкие мурашки. Не сразу освободился он от цепкого сна. Приблазнится же такое! Расскажи ребятам – не поверят. Во всем, видно, виновата книжка фантастическая «В стране дремучих трав», которую Пашка прочитал недавно. Там тоже один мальчишка стал совсем малюткой и оказался среди разных жуков и козявок.
Ну, да не до дурацкого сна теперь. Надо помочь отцу наладить костер, хотя бы принести из лесу заготовленного впрок сушняка.
Отец колдовал над закопченным котелком, мелко крошил в воду с десяток рыхлых сыроежек – мимоходом набрал в сумку, видимо, по дороге.
– Жалость-то какая! Ни луковицы, ни единой картошины в запасе нет, – сокрушался он. – Ну да молочком забелим – скороспелка получится знатная. Хоть похлебаем горячего.
Грибовница и вправду согрела Пашку. Он уже не ежился; не втягивал голову в плечи и довольно бодро ступил на раскисший от дождя тракт.
Впереди размашисто шагал отец, ведя на веревочной обродке беглянку Красаву.
13
Лето незаметно шло под уклон. Еще жаркими стояли дни, дрожливое марево поднималось в полдень над лесными прогалинами. Набегали скоротечные дождички-перевалы. Отрадно шумели блескучие легкие грозы. Но по вечерам на прибрежные поскотины все чаще наползал зябкий туман. Темнело быстро. Казалось, что небо опустилось, приблизилось к земле. В его сгустившейся глубине сверкали россыпи звезд, которых почти незаметно было в июньские да и июльские недолгие ночи. Над дальними лесными увалами взметывались холодные всполохи зарниц. «Калинники играют», – говорили старые люди.
Когда Пашка был маленьким, эти «калинники» у него почему-то перекликались с былинными «каликами перехожими», и он представлял себе, что где-то далеко-далеко странники-великаны жгут в ночи такие же великаньи костры. Он до сих пор не знал, что такое «калинники», но о странниках уже не думал, да и настоящих костров за лето спалили столько, что иному не доведется за всю свою жизнь.
На пастушьем посту возле моста Пашка коротал время один. Толяс с Зинкой дежурили у балагана, а отец со своим давнишним приятелем, заядлым рыболовом, отправились на лодке вверх по Куликовке. Сначала до Пашки отчетливо доносились скрип уключин, плеск весел, глухое глубинное хорканье шеста с жестяным раструбом на конце. Слышны были негромкие голоса, когда они выбирали мережу и выпутывали попавшуюся в ее ячеи рыбешку. Потом все стихло, видимо, рыбаки поднялись еще выше, в самую гущу камышей.
Пашка неспешно поправлял длинной палкой костер. Подгребал концы перегоревших сучьев, подбрасывал в огонь раскатившиеся головни. С треском вспархивали снопы искр, ввинчивались в безветренную высь и незаметно таяли там, словно превращались в звездные осыпи. Пашка отворачивал от жаркого костра лицо и подолгу смотрел в черное после яркого огня небо. Ждал, когда навстречу искрам сорвется вдруг мерцающая звезда и промелькнет секундным росчерком. Хорошо ему было одному, спокойно. Редко выпадали такие благостные минуты, когда все неприятное, горькое, болезненно саднящее отступало куда-то, не оставив и тени отголосков. Приходила необыкновенная легкость, она ощущалась даже физически, и Пашка плыл вместе с Землей в свое неведомое будущее, не делая попыток мысленно заглянуть в него.
Мягкие шаги, переливчатый девичий смешок и даже шелест одежды не то почудились, не то на самом деле послышались Пашке. Он перевернулся на бок, вглядываясь в темную стену леса с небольшим разрывом там, где проходила тропка. Кто-то и впрямь спускался по ней. И не один. Двое. Их невозможно было рассмотреть до тех пор, пока они не вошли в светлый круг от костра.
Это была Поля Озерновская с каким-то незнакомым взрослым парнем. Настоящей фамилии ее Пашка не помнил, про себя называл, как многие, по имени деревни Озерная, откуда она родом. Они и сейчас, видимо, шли оттуда. Парень явно не местный – городской, может, аж из самой области. Коричневые полуботинки, светлая костюмная пара, при галстуке – так у них в поселке не одевался, пожалуй, никто.
– Какой милый пастушок! – пропела Поля и – не успел Пашка отклониться – потрепала его по длинным выгоревшим волосам. Он почувствовал, что она сейчас готова приласкать любого, кто подвернется, будь то теленок, овечка или замызганная собачонка, – настолько переполнена светлой радостью. Лицо у Пашки запылало еще жарче, и он неловко отодвинулся от костра в тень, освобождая для нежданных гостей лучшее место.
Поля о чем-то тихо переговаривалась с парнем, но Пашка не прислушивался, не вникал в смысл разговора. Он украдкой – еще и еще раз – поглядывал сбоку на подернутые матовым румянцем щеки, на размеренные взмахи ресниц, на загорелую гладкую руку, придерживающую полу наброшенного на плечи пиджака. Он первый раз видел так близко Полю. А ведь многие из ребят, даже его сверстников, были тайно влюблены в нее. Еще бы! Лучшая певунья в клубе. И в районе, и в области выступала. Вокруг – всегда поклонники: и старые, и молодые… Неужели и у него, Пашки, будет такая же девушка, ласковая, нежная? Неужели придет такое и к нему? Он представил, как берет тяжелую Полину косу, как гладит ее, упругую под рукой, и снова полетел, поплыл куда-то – над костром, над затихшей Куликовкой, над сонными лесами.
– Пашка-а! Подь сюда! – донесся из-за реки отцовский голос.
И когда только они вернулись? Проворонил он возвращение рыбаков. Сейчас лишь увидел, как среди толстых еловых стволов затеплился, заметался костерок.
Когда Пашка подошел к нему, в котелке уже булькала вода. Приятель отца ссыпал в него нарезанную картошку. А отец подал от ключика, бьющего тут же, в вымоине под старой елью, весло. На лопасти лежала выпотрошенная и промытая рыба. Из-за родника и остались они здесь, на этом берегу.
– Там что, есть кто-то? – спросил отец. – Вроде кто маячил у костра.
– Да, парочка подошла – наши поселковые, – небрежно ответил Пашка, боясь, что отец начнет расспросы. Но тот только хмыкнул. Стал резать хлеб, выложил на расстеленный дождевик луковицы, алюминиевые кружки. А потом достал из ключика искрящуюся капельками бутылку.
У костра на той стороне сперва было тихо, да и сам он сник, припал к земле. Потом поплыла песня. Сначала тоже чуть слышно, понизу – над приречной болотиной, над водой. Постепенно стала набирать силу, упруго звенеть, взметнулась до самых вершин.
Расцвела кудрявая рябина,
Ой да заклубилась белым цветом вешним.
А вчера у дальнего овина
Ой да повстречалась с парнем я нездешним.
– Никак Озерновская! – вскинулся отец. – Вот голос! Талант. Не закопала б его только. Я вон в молодости тоже певал… бывало. Неплохо певал.
– Вспомнила бабушка, как девушкой была, – засмеялся приятель. – Давай-ка по второй, пока уха не остыла.
– А пошто сынку не подаешь? – продолжал он, лишь успев резко выдохнуть и запить ухой, зачерпнув ее из котелка кружкой. – Работник ведь уже, мужичок.
– Ну нет! Я ему в этом не пособник. Узнаю, что балуется…
Не закончил отец привычной угрозы, повернулся к Пашке.
– Запомни: начнешь рано – считай пропал. Могучих людей – силища! – и тех скручивает. Я – что, худо-бедно жизнь свою прожил. А у тебя – все впереди… Не нажито, не накоплено много ничего, значит, помочь тебе нечем. Рассчитывай сам на себя. Главное – учись…
Отец затянул свою любимую песню, и Пашка больше не слушал его. Не потому, что пренебрегал отцовскими советами, просто они были знакомы-перезнакомы. Подвыпив, он в который уже раз повторял их Пашке почти из слова в слово.
Сейчас Пашкой завладело другое. Новая песня струилась с противоположного берега, в ночной тишине казавшегося далеким, заманчивым. За этим берегом где-то далеко-далеко чудилось кипение неведомой жизни. Совсем не такой, как у него сейчас – серой и скучной, а настоящей, необыкновенно красочной. Она звала Пашку, манила всяческими реальными и выдуманными радостями, утаивая до поры до времени неизбежные горести. Лишь в песне был на них явный намек, но смягченный мелодией – такой, что они, эти горести, казались не в тягость.
Не тревожь ты меня, не тревожь,
Обо мне ничего не загадывай.
И когда по деревне идешь,
На окошки мои не поглядывай.
Так пела Поля Озерновская, по возрасту еще не очень далеко ушедшая от Пашки Тюрикова, сама тоже только догадывающаяся об изменчивости человеческих привязанностей и любви. А Пашка слушал ее, обмирая, и вдруг поймал себя на том, что вовсе не думает по обыкновению о Верке и видит перед собой только Полю, и никого больше.
14
Озлился Пашка. Не ожидал, что так разорется отец. Ведь сам же все долдонил: «Учись… учись… учись…» А теперь…
Ладно, хоть не сам сказал отцу о вызове на экзамены. Мать подъехала к нему издалека, на себя же и приняла первый удар. Почему, дескать, все делается за его спиной? И зачем ехать к черту на кулички, когда в поселке свое ремесленное училище? И одевают, и худо-бедно кормят в нем – учись на здоровье. Как-никак, специальность будет, и дальше учиться дорога не заказана… А Пашке досталось – так себе, мелочь. Отец ворчал, что не ко времени вся эта затея. Толяс с Зинкой – не то, что весной, когда были голодные, в лес смотрели, – хоть и освоили пастушью науку, да зато глядят теперь все из лесу. Не ровен час – дадут тягу. С кем ему тогда до белых мух водить стадо? Заключил он в общем-то печально для Пашки:
– А где деньги возьмете? – И повернулся к матери. – У меня нет, не рассчитывайте. Сами надумали – сами выкручивайтесь.
Загвоздка была не только в деньгах. Совсем нечего надеть Пашке на ноги. Все лето проходил в лаптях, думал, что к осени отец справит ему какую-нибудь обувку. А теперь попробуй сунься к нему…
Он, правда, отошел быстро, пообещал дать на дорогу, если кое-что соберет с людей за пастьбу. А про обувь и слушать не захотел.
Пусть в лаптях едет. Не велик барин.
Пашка не больно избалован, мог поехать и в лаптях, но только не в город. Ходить по улицам, поскрипывая липовым лыком? Нет, это совершенно невозможно… А как посмотрят на него незнакомые ребята, новые товарищи, с которыми придется учиться столько лет? Пашка почему-то был уверен, что поступит в училище. Для этого нужно лишь приехать туда. Всего лишь приехать и – точка.
Пашку выручила тетка Елена, сестра отца. Вынесла из своего флигеля «щиблеты» – остались от давно умершего мужа. Правда, сильно поношенные, но черный хром местами сохранил блеск, и на металлических крючках для шнуровки не везде облезла краска. Были они номера на два больше Пашкиного размера, да и это не остудило ликования. Долго ли набить в носки штиблет мягкого тряпья, зашнуровать на ноге потуже – и, пожалуйста, хоть чечетку бацай.
15
Провожающих не было: некому провожать да и не заведено. Какие там проводы, если Пашка с Семкой полдня проболтались возле заводских ворот, стараясь перехватить попутный грузовик. Машин на заводишке раз, два – и обчелся, и ходили они на станцию не часто. Наконец мало-мальски знакомый шофер сжалился над ними, притормозил на выезде с плотины.
Кузов был загружен тюками прессованных металлических обрезков: ни облокотиться, ни присесть на них. Кое-как освободили местечко в углу возле кабины, так и тряслись на ногах все сорок километров. Колючие тюки скрежетали, подпрыгивали на ухабах, того и гляди, какой-нибудь навалится на тебя. Да и собственная поклажа требовала догляда. Пашка взял с собой овальный баульчик из крашеной фанеры – чуть не со слезами вымолил у старшей сестры. Пришлось поставить его вниз, между ног, и оберегать всю дорогу, чтоб не поцарапать ненароком.
В общем, особо некогда было глазеть по сторонам и радоваться движению. Предотъездное возбуждение улеглось, и тревога все чаще непрошено сжимала сердце, заявляла о себе внутри знобкой пустотой. Когда уходит поезд, они толком не знали. Сколько придется ждать? Сумеют ли они благополучно сесть? Когда доберутся до города? Вопросы, вопросы – и ни на один из них никто не мог дать ответа. Оставалось надеяться на счастливый случай да свою везучесть.
Остаток дня, вечер и добрую половину ночи они провели на станции. В маленьком зале ожидания не только примоститься, но и пройти нелегко. Народ со своими узлами, сундучками и чемоданами сидел и подле заборов на привокзальном пятачке, и в маленьком скверике меж чахлых акаций. Станция была узловая, через нее то и дело громыхали товарные составы. Маневровые «кукушки» с заполошным гуканьем сновали на подъездных путях, густо мутили воздух едким дымом.
Все непривычно было ребятам, внове. Поражала никогда не виданная ранее листва. Даже в палисадниках на ближних улицах она угнетенно поникла, покрытая жирной копотью. А на траву в привокзальном скверике невозможно сесть: проведешь по ней рукой – и ладонь становится серой, маслянистой.
Станционная сутолока ошеломила и оглушила их. Пашка не представлял себе, что столько народу враз может находиться в пути. Куда едут люди? С чем? Что их гонит с места на место? Непонятно было Пашке это бестолковое со стороны передвижение массы людей – совсем как жизнь лесного муравейника. Но незнакомая обстановка не смяла его. Он бегал на перрон за кипятком, толкался у ларьков со съестным, задерживался возле веселых компаний, прислушивался к разговорам и постепенно обретал утерянную было уверенность. А вот Семка почему-то сник. Он тихо сидел возле вещей, никуда не рвался. А когда Пашка начинал тормошить его, старался заразить своим преувеличенно бодрым настроением, Семка лишь отмахивался, отводил в сторону печальные и почему-то виноватые глаза.
В городе, в училищном общежитии, до отказа заполненном разношерстной толпой поступающих, Пашка старался сблизиться с ребятами хотя бы из своей комнаты. То уйдет с кем-нибудь в кино, то в городской сад, то прокатится на трамвае из конца в конец дальнего маршрута. Хотя и был он не из говорливой породы, но при случае тоже успевал рассказать какую-нибудь байку или выдать непечатную частушку. В первые дни, пока устраивались, проходили медкомиссию, он совершенно не думал об экзаменах, надеялся на свою память. А Семка нехотя отзывался на Пашкины выдумки, часто оставался в общежитии один и вообще был незаметен и тих.
Затосковал, видно, Семка по дому, по родному поселку, стал рассеянным. Не пришелся ему по душе город с его сутолокой и суетой, с пыльными неприбранными улицами на окраине и постоянным занудливым гулом испытываемых авиационных моторов на заводе неподалеку от училищного общежития. Из-за этого, верно, он и завалил самый первый экзамен – по русскому письменному. Он и уехал незаметно, толком не попрощавшись. Пашка в тот день был на консультации. Пришел в общежитие, а дружка уже нет. Постеснялся, видно, Семка забежать в училище и вызвать его.
Нельзя сказать, что Пашка загоревал, нет – просто обидно было за Семку, за его неумение приспособиться. Но что верно, то верно – стал серьезней готовиться к следующим экзаменам. Последние дни не выпускал из рук учебников, тем более что конкурс был порядочный.
Многие сразу же разъехались, надеясь дома получить извещение: зачислен – не зачислен. А Пашка в числе немногих остался в городе. Отложил на билет, на последние деньги купил буханку хлеба, коробку самой дешевой карамели «Подушечка» и перебивался на этом целых три дня. Зато собственными глазами пробежал списки принятых, как сквозь запотевшее стекло, составил из мельтешащих букв свою фамилию и возликовал. Потом разглядел, что зачислили его не на штурманское, куда он стремился, а на отделение судомехаников-паровиков…
Но это уже не имело никакого значения.