Текст книги "Чужая сторона"
Автор книги: Геннадий Головин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Сели, как два воробья на веточке, рядышком – в одинаковых и одинаково бедных синтетических курточках, в одинаковых байковых шароварах. Даже ботинки у них были одинаковые.
Сели и с какой-то поспешностью – даже стали смотреть на огонь свечи. И пламень свечи с отчаянной грустью стал отражаться в их немигающих глазах.
– Ну, давай, что ли! – сказал старший, с трудом оторвав взгляд от огня.
Младший из-за пазухи вытащил, поставил на землю бутылку. Извлек батон хлеба.
– Что это у вас? – ужаснулся Чашкин.
– Вода, – превосходительно усмехнулся старший. А младший добавил: – Мы только воду пьем.
Старший отломил от батона горбушку, отдал брату. Другую горбушку отломил себе. Середку протянул Чашкину:
– Хотите?
Чашкин подумал было отказаться, но рука его сама жадно схватила кусок и понесла ко рту.
Мальчишки сидели, без жадности пожевывая хлеб. Время от времени брали с земли бутыль, запивали.
И опять безотрывно глядели на огонь.
Младший сказал:
– Сюда менты часто заглядывают. Нас-то они не трогают – знают, что детдомовские.
– А я уйду скоро, – сказал Чашкин. – Согрелся. Мне сидеть нельзя.
– Вы попейте, – сказал старший, коротко поглядев в лицо Чашкину. – Мы уже…
– Хорошие вы ребятки, честно сказал Чашкин и стал пить из бутылки.
– А хлеб, если хотите, возьмите! – сказал младший. – У нас его в столовке навалом!
– Хорошие вы ребятки, – повторил Чашкин, боясь, что сейчас расплачется. – Дай вам бог, чтоб все было хорошо.
Он смотрел, как они сидят рядышком, горемычные братишки, и ему казалось, что он все знает о них! И, глядя в их лица, он упорно вдруг принялся думать об их отце (мать он с презрением миновал размышлениями). «Где тебя носит, парень? – спросил он отца этих мальчишек. – На какую такую жизнь променял ты их, дурень? Где ты еще найдешь такую веру в тебя, такую преданность тебе, такую безоглядную любовь? Какие такие сладкие пироги прельстили тебя, что ты бросил их, родных, на произвол жизни, на всю жизнь заразил их тоской об отцовской руке, о хмурой отцовской ласке, в ответ на которую они наперебой готовы были бы отдать всех себя, всю свою крохотную жизнь? Ах ты, дурак, дурак! Или – не повезло – за решетку угодил? Или – по глупости да по молодости к бутылке прислонился? А она-то, стерва, тебя и сгубила? Возвращайся, дурень, пока они еще помнят тебя и тоскуют о тебе! Вернешься – тремя счастливыми будет больше в России. Не вернешься – кара тебе страшная! – за то, что тремя несчастными будет больше!» И что-то еще, такими же невнятными восклицаниями рвущееся из души, думал Чашкин, глядя на печальный остренький отсвет свечки в глазах этих неприкаянных пацанов.
– Пойду я, – сказал Чашкин со слезами на глазах. – Спасибо за хлеб. – И, пролезая мимо них, он по очереди погладил каждого по коротко стриженным, одинаково ершистым головенкам.
Старший протестующе вынырнул из-под ладони. Младший замер, напрягшись, будто бы в тревоге, будто бы в ожидании, будто бы в надежде.
Теперь Чашкин уже окончательно не знал, куда идти.
Стемнело. Он старался держать в сторону, где было побольше света.
Довольно скоро он выбрался на улицу, где было и светлее, и оживленнее, чем везде. С треском разбрызгивая слякоть, пролетали машины. Ярко освещенный, битком набитый, проплыл троллейбус, вживе еще Чашкиным не виденный.
Он выбрал паренька, который бездельно подпирал стенку, и спросил про шоссе на Москву. Тот поглядел на него остекленелым, отупелым взором. Чашкин кончил говорить – парень отвернулся и снова с равнодушием стал разглядывать улицу. Чашкин боязливо, как от больного, отошел.
– А хо-хо не хо-хо?! – вдруг крикнул ему вслед парень и визгливо засмеялся.
Ежась, Чашкин ускорил шаг. «И ведь не пьяный вроде, – подумал он с недоумением. – Сумасшедший, что ли?»
После этого Чашкин собеседников стал выбирать осторожнее.
Никто не знал, где шоссе на Москву. «На Москву?!» – переспрашивали они таким тоном, словно речь шла о дороге на Луну.
Наконец ему повезло.
Старушка – видимо, старая учительница, – ядовитая и сухонькая, как стручок перца, охотно остановилась, поставила на землю тяжелую сумку, выслушала и стала долго объяснять, называя номера автобусов, троллейбусов и подробно рассказывая, где и как надо делать пересадки.
– Мне бы как-нибудь так, чтобы пешком… – кротко сказал Чашкин.
– А почему? – начала было старушка, но тут же перескочила вдруг на выговаривающий тон. – А почему вы, пожилой человек, в таком виде? Вам не стыдно? Вы, видимо, выпиваете?
Она говорила напористо, с удовольствием, так что Чашкин не находил и щелки в ее разговоре хотя бы слово сказать в оправдание.
– Ведь у вас же наверняка внуки! Вы поглядите, в каком вы виде! Отправляйтесь сейчас же домой! – Она говорила с ним так, как разговаривала, должно быть, с учениками.
– Матушка! – встрял наконец Чашкин. – Куда мне – домой? В чужом я городе! Ограбили тут меня!
– Значит, правильно, – выпивши были.
– Не был я выпивши! Мне в Москву надо! Ни копейки не оставили! Потому-то и нужно мне шоссе на Москву – может, кто-нибудь и подвезет ради Христа! А вы меня костерите…
– Если все – так, как вы говорите, то вам надо сюда! – И она показала на какое-то серое, угрюмое здание, в котором вовсю светились окна. – А не на улице денег выпрашивать!
Чашкин от изумления даже задохнулся.
– Там, если вы говорите правду, вам выпишут бесплатный билет и отправят.
Она еще раз с большим сомнением оглядела Чашкина с ног до головы и, нагибаясь к сумке, добавила:
– Сбоку, где стеклянный подъезд, – приемная. Идите! Если вы не лжете, там вам и бесплатный билет выпишут.
«Выпишут. Как же…»– с усмешкой бормотал Чашкин. Однако шел туда, куда показала эта на диво яростная старуха.
Ни вахтера, ни милиционера (чего особенно опасался Чашкин) в стеклянном подъезде не было. Две двери выходили в этот подъезд. Он дернулся в одну – было закрыто. Из-за другой доносился голос телевизионного диктора.
Чашкин стукнул в притолоку и вошел.
Он вошел и обомлел. За столом сидел Деркач.
– Что у вас? – спросил Деркач и снова с интересом повернулся к телевизору.
Тут Чашкин понял, что обмишурился. Это не был его директор. Хотя похожи они были, как близкая родня. Такой же синевато-серенький костюмчик, галстук с переливом, алая цацка на лацкане и – бритвенный пробор в жирно намасленных волосах.
Чашкин протянул выручалочку-телеграмму. Тот бегло глянул.
Чашкин принялся излагать подробности, но родственник Деркача почти просительно вдруг перебил его:
– Давай-ка, дед, посмотрим! Очень важно… – и опять устремился взглядом в телевизор.
Чашкин послушно стал смотреть.
…На экране все то же – замедленное, сонное и чинное – длилось похоронное торжество. Так же спешно бежали люди по залу, бросая насильственно-любопытные взгляды в сторону пышного, похожего на клумбу сооружения, на котором, всем уже посторонний, еще более, чем в прошлый раз, похожий на мертвеца, возлежал покойник. Стояли, браво окоченев в предписанной им серьезности, солдатики с бутафорскими винтовками. Грузные, одинаково одетые начальники стояли, напрягаясь, в ряд, и все то же выражение надуманной скорби было натянуто на их лица.
Чашкин с любопытством покосился на хозяина приемной. Тот зрил в экран телевизора – жадно, отыскивающе! Какой-то немыслимо азартный интерес был для него в этом тягомотном действе.
– Во-о! – воскликнул он вдруг со счастьем в голосе. – Видишь? – И ткнул пальцем в какого-то сумрачного очкастого мужика. – Вот этот!
– Чо «вот этот»? – не понял Чашкин.
Тот, оторвав взгляд от экрана, снисходительно объяснил:
– Председатель похоронной комиссии… А это значит, что он-то и будет!
Чашкин опять ничего не понял.
– А почему? Если начальник похоронной этой… команды… так, значит, он и «будет»? Закон, что ль, такой?
– Закон не закон, а – точно!
Очкастый мужик с лицом филина стоял возле какой-то двери, мимо него проходили какие-то другие мужики, бережно жали руку, поклоняли головы…
Скучно было Чашкину. Ему хотелось уйти – тем более что он чувствовал, что ничем ему этот деркачевский родственничек не поможет.
Знакомый диктор появился на экране. С гримасой вруше-го человека, которому уже надоело врать, а врать надо, он стал скорбно восклицать, изредка заглядывая в бумажку:
– Нескончаемым потоком со всех концов нашей страны, всего мира идут и идут в эти дни тысячи телеграмм от государственных деятелей… руководителей партий и правительств… от миллионов простых тружеников…
Чашкин хихикнул.
– Ты что? – строго глянул на него хозяин приемной.
– Вой как врут-то! – сказал Чашкин, сам удивляясь тому, до чего легко быть смелым, когда нечего терять. – «Тысячи телеграмм от миллионов тружеников». Во врут-то!
Тот на секунду задумался и тоже, скрыто, хмыкнул. Потом с интересом посмотрел на Чашкина.
– Ну ладно! Рассказывай, что случилось… – Тут же, впрочем, вдогонку строго заметил: – Тысяча телеграмм от миллионов тружеников – это вполне возможно. Если, к примеру, одна телеграмма – от десятитысячного завода? А? Соображай!
Чашкин нехотя рассказал о происшедшем с ним. Не было у него никакой надежды на этого мужика.
– Та-ак… – явно растерянно проговорил тот, с неудовольствием свалившейся на него заботы глядя на Чашкина. Видно было, что он раздумывает сейчас об одном: как бы Чашкина половчее сплавить.
– Своих денег у меня, к сожалению, нет. Если билет оформить, так это только завтра. Зав. транспортного отдела – в командировке, к сожалению. Приходи-ка ты завтра! Позвонишь вот по этому телефону! – Он быстренько начирикал что-то на листке календаря. – Понял?
– Завтра так завтра, – вяло сказал Чашкин, подошел к столу, но взял с него не листок календаря, а свою телеграмму. – Вы мне рассказали бы, как на шоссе выбраться, которое на Москву.
– Это очень просто! – С готовностью и радостью засидевшегося человека тот выскочил из-за стола, подошел к окну. – Иди сюда! Видишь улицу? По ней выйдешь на улицу Ленина. Вот по улице Ленина и иди – она и есть Московское шоссе!
– С паршивой овцы – хоть шерсти клок! – бормотал Чашкин, выходя из стеклянного подъезда.
«Ну, ты, что же, старая, врала мне?» – вспомнил он вдруг язвительную старушку, объяснявшую про троллейбусы, автобусы и пересадки.
Он остановился, соображая, в какой стороне улица, на которую ему показывал из окна начальник приемной. К нему тотчас подошел молодой, мордастый, неизвестно откуда вынырнувший.
– Ты чего здесь толчешься? – строго и угрожающе спросил он вполголоса.
– Да вот… в этой… в приемной был, – с изумлением глянул на него Чашкин..
– Проходи, проходи! Не задерживайся!
– Да я вот не соображу, как на улицу Ленина выбраться.
– Проходи, я кому сказал! – уже со свирепостью в голосе просвистел тот. – Вон там твоя улица Ленина!
– Ну вот… Так бы и сказал, милый, – по-стариковски отозвался Чашкин, начиная движение. Спасибо, милый… – И, уже уходя, из любопытства оглянулся.
Невзрачный человечек в каракулевой шапке пирожком, напоминающей высокий колпак, с папочкой под мышкой торопливо вышел – как выбежал из дома и, не оглядываясь по сторонам, нырнул, будто в убежище, в большую черную машину, поджидавшую его в пяти шагах от дверей.
По разные стороны от машины маячили в отдалении еще человек шесть молодых и мордастых.
«Э-э! – догадался Чашкин. – Так это ж охрана! И ужасно удивился: – Неужели кому-то нужен этот ханурик?.. – А потом подумал рассудительно: – Им, однако, виднее. Стало быть, чуют: есть из-за чего бояться!»
Он шел по шоссе в сторону Москвы, и знание того, что именно эта дорога ведет к цели и он наконец-то выбрался именно на эту дорогу, – знание это укрепляло его.
Он двигался как заведенная кукла, смутно чувствуя, что только такая ходьба позволит ему пройти как можно дальше.
Он шел и абсолютно ни о чем не думал.
Он был не человек уже, а как бы аппарат для ходьбы, и человек в нем глубоко дремал тоскливой черной дремотой.
…Проснулся он оттого, что ткнулся в борт грузовика, остановившегося перед ним на обочине.
Он обошел угол кузова и, вновь засыпая, пошел дальше, но тут услышал оклик:
– Ты что же, дедушка, голосуешь, а сам мимо идешь? Чашкин в удивлении остановился, оглянулся.
– Тебе куда надо-то?
– В Москву я…
– Эва! До Москвы не довезу, а до Фуфаева могу! Садись!
– Христа ради довезешь, тогда сяду! Тот заржал от удовольствия:
– Ну ты, дедка, юморист! Договорились: «Христа ради»!
Чашкин неторопливо подошел. Взялся за ручку распахнутой дверцы. А влезть на ступеньку не смог – от боли в мышцах ног аж захныкал!
Шофер дал ему руку, легко втянул в машину.
– И чего ж ты, дед, в Москву намылился? – оживленно спросил он, выруливая на асфальт и разгоняя машину.
– Ко святым местам, батюшко… – скупо и значительно ответил Чашкин.
– ЦУМ – ГУМ – «Детский мир»? Понятно! Сам недавно был. Зубную щетку купил – три недели обмывал, жена до сих пор не разговаривает. Анекдот хочешь? «Ж-ж-ж…» (он изобразил жужжание), «Чм-мо!» (тут он издал поцелуйный звук). Что это такое?.. Вот видишь, не знаешь… Это – «визит Ильича на Кубу»!
Чашкин ничего не понял, хотя на всякий случай ухмыльнулся.
Шофер объяснил: «Ж-ж-ж-ж» – это самолет летит. «Чм-мо!» – это Ленька у трапа целуется! Врубился?
Чашкин опять ухмыльнулся, хотя опять ничего не понял.
– А вот, слушай, тоже случай был… – начал и он и рассказал про зайца, который боялся, что его примут за верблюда.
– А то еще вот, слушай! Русский, англичанин и француз поспорили…
…А Чашкина тут ошеломила такая тяжкая стремительная дремота, что он вдруг клюнул носом и стукнулся лбом о панель кабины. Очнулся на секунду, выпрямляясь, и опять рухнул в сон, откинувшись затылком к спинке сиденья. Это даже и не сон был. Это была какая-то черная, бешено понесшаяся сквозь него горестная метель!
Это был сон о матери, хотя она и не представала его взору. Это был сон об отсутствии матери. О черной зияющей пустоте, которая осталась после ее ухода. О тошном страхе жить ему в этом мире – без матери.
И черный торжествующий, злорадостный ветер этого сна несказанно едко язвил его душу тысячью каких-то запоздалых сожалений, напрасной, уже в никуда обращенной нежностью, немотой так и не высказанных никогда ласковых слов к матери, жгучими проклятиями себе…
И – наконец-то – он заплакал о матери, сквозь сон, не открывая глаз! Отдохновенно, исчерпывающе заплакал – ощущая, что хоть и не уменьшается мера горести в нем, но все же легче и проще становится на душе.
– Э-эй, дедка!
Чашкин услышал, что шофер толкает его в плечо.
– Что это с тобой? Я ему анекдоты травлю, а он… Э-эй! Чашкин открыл мокрые глаза, утерся кулаками.
– Заснул я, парень, – сказал он извиняющимся голосом. – Должно, приснилось что-то.
– У тебя, может, чего случилось? Может, заболел?
– Да нет. Ничего не случилось. Что может случиться?
– …а то я недавно тоже одного вез… Мужик как мужик. Сидим – разговариваем. А он вдруг ка-ак заорет! Ка-ак давай биться! Пена изо рта! Этот оказался, как его… эпилептик!
– Ну, а ты чего?
– Чего… Вытащил на обочину…
– И бросил?! – ужаснулся Чашкин. Парень обиделся:
– Ну ты, дед, даешь! Бросил… Машина тут какая-то сразу остановилась. Мужик толковый оказался: отвертку ему в зубы, меня на ноги посадил. Тот подергался-подергался – прочухался! И, ты знаешь, ни хрена не помнит! О чем до последнего слова разговаривали – помнит, а дальше – тишина!
Они помолчали. Потом Чашкин спросил:
– Ты мне вот что скажи… От того места, куда меня привезешь, Далеко ли еще до Москвы будет?
– От Фуфаева-то? Да не-е! Километров двести… А ты все же, дед, сознайся, чего это ты в Москву намылился?
– Ко святым местам, сказал же.
– В Лавру, что ли? Без булды? Если в Лавру, то тебе и того меньше: километров сто пятьдесят. А ты что же, верующий?
– Будто бы ты неверующий…
– Этого я, честно, не знаю! – признался шофер. – Что-то такое должно, конечно, быть. Наши деды, что уж, вовсе дураками были? Во-о! – воскликнул он вдруг с оживлением. – Хочешь, расскажу? Со мной лично был случай! Слушай! Нужно мне было как-то ехать в Демьянск за запчастями. С утра. И вот просыпаюсь, а у меня такая мутота на душе – хоть вой! Гадом быть. Не хочу я ехать! Хоть убивайте! Что-то, чувствую, со мной в этой ездке случится. Или авария. Или наезд совершу. Что именно случится, не знаю, но только не хочу я ехать! Боюсь я ехать! Слушай дальше. Посылаю жену. Скажи, дескать, что заболел, что с похмелья мучаюсь, чего хочешь скажи, но пусть сегодня вместо меня кого-то другого посылают. Ну, вот. Послали вместо меня Стасика, был у нас такой, совсем пацанчик, только что с курсов. И – что же ты думаешь? – едет он обратным рейсом, и за два километра от того места, где я тебя посадил, навстречу ему «зилок» с прицепом! И вот у «зилка» того прицеп вдруг отрывается, волчком по шоссе – бац! – Стасику тому прямиком в кабину!! Жив он, правда, остался. Ногу вот только по сих оттяпали. Калека, в общем, на всю жизнь. А ты говоришь…
– А совесть-то не мучает, что он вместо тебя оказался? – неожиданно прокурорским тоном спросил Чашкин.
– Ага, – просто сказал шофер. – Я ему теперь и дровишек, когда себе везу, подкину… и с бутылочкой когда-никогда заедешь… Он-то не знает! Он-то думает, что я по дружбе или там из жалости. Иной раз и сам просит помочь. А я-то знаю! Но молчу. Вот тебе, пожалуй, второму рассказываю, поскольку чужой. И жене велел. Убью, сказал. Если ты хоть кому-нибудь, хоть полслова обронишь, – убью! Такие вот дела. Ты, дед… (он постарался сказать это с усмешкой), когда там будешь, свечку или что там надо поставь, чтобы, значит, как это называется, не знаю… Меня Тимуром звать, Тимкой.
Ноги у Чашкина прямо-таки криком закричали, когда вылез он, почти вывалился из кабины и утвердился на земле.
Страшно было начинать шагать. Он с полминуты постоял в нерешительности. Потом пошел. Сначала постанывая и покряхтывая на каждом шагу, потом – как уже приноровился ходить: с одушевленностью то есть механизма, никуда по сторонам не глядя, никуда будто бы и не стремясь.
Через некоторое время он поймал себя на том, что думает о шофере, который только что его подвозил, и об истории, которая с тем приключилась.
Нечаянно обнаружив это, он тотчас принялся размышлять и о том удивительном, что с ним, Чашкиным, произошло: почему он, Чашкин, так обвинительски расспрашивал парня о том, не мучает ли того совесть? Только ли потому, что личина калики перехожего, идущего ко святым местам (личина, которую он принял не без удовольствия), требовала от него именно в таком тоне говорить с шофером? Или он и в самом деле имел какое-то свое, собственной верой заслуженное право так говорить с маловерующим?
Он стал думать о Боге, о себе, о своем к нему отношении и не мог не признать, что в этой стороне его жизни лежит как бы огромное пространство пустоты. То есть он никогда не отгораживался стеной отрицания от Бога, но никогда и не обращал взоры свои к нему. Море ленивого равнодушия простиралось между ними.
Он вдруг подумал: если он, Чашкин, был равнодушен к тому, кого называют Богом, то ведь и тот, кого называют Богом, вправе быть (и он наверняка был!) столь же равнодушным к нему, Чашкину! И не от этого ли так скудна, так убога, словно бы серенькой пылью припорошена, оказалась прожитая им жизнь?!
Это предположение поразило его.
Он вспомнил школьную свою знакомую Наталью Флегонтову. Как они встретились случайно в райцентре (она жила теперь там, за военкомом), как стояли посреди ярмарки, грустно вспоминая школьные годы, расспрашивали друг друга о жизни, о детях (у всех все было хорошо, то есть обыкновенно), и вдруг Наталья, не договорив о дочери: «…в институт вот собирается…» – вдруг в изумлении потрясения замолкла! Уставившись прямиком в глаза Чашкину, спросила с болью:
– «И это все?!» – Потом еще раз, уже почти со слезами повторила: – «И это все, Ваня, что и должно было быть?!»
Тогда-то он не очень понял, о чем она. А вот сейчас догадывался. И что именно имела в виду Наталья, и отчего у него да и у Натальи, да и у других такая пасмурная, такая водовозная получилась жизнь.
Если ОН есть, догадывался Чашкин, то никакого ЕГО милосердия не хватило бы на эту тьму равнодушных к НЕМУ, глумящихся над НИМ, отрицающих ЕГО! ОН не мог не покарать их, но из милосердия своего покарал лишь равнодушием своим! Просто оставил их одних, сирых и убогих, на произвол устроенной ими жизни!
И, взволновавшись этой догадкой, Чашкин вдруг принялся торопливо молиться, обращаясь куда-то туда с просьбой простить! А когда счел, что просьб о прощении достаточно, стал просить, чтобы они дали ему силу дойти! И чувствовал стыд в себе, потому что не мог ведь не знать, что из корысти обращается, а не по истинной вере, совершенно одновременно допуская, что все просьбы его впустую, и то, что (кто же их знает?), может быть, и помогут…
Странно ему было со стороны смотреть на себя, молящегося.
Странно, но не смешно и не стыдно.
Он продолжал идти и, когда сзади вспыхивал свет фар, механически начинал семафорить левой рукой, не оборачиваясь и уже почти не надеясь, что кто-то остановится.
Машин в этот час было совсем мало, и все машины торопились по домам.
Вдруг «Москвич», резко завизжав тормозами, свернул перед ним на обочину. Открылась дверца, и молодой, почти мальчишеский голос спросил:
– Вам докудова, дядечка?
– Туда, – показал Чашкин. – Довезите, сколь сможете. В машине прозвучал еще один, такой же юный голос:
– Да брось ты его, Серый! Ты только посмотри на него!
– Замолкни! – сказал Серый в глубь машины. – Давай, дядя, садись! – И потянулся открыть заднюю дверцу.
– Да вы езжайте, сынки… – сказал неуверенно Чашкин.
– Садись, садись, дядя! Что ж мы зря тормозили? Чашкин сел на заднее сиденье. Там сидел еще один, совсем паренек, а у другой дверцы – девчушка лет шестнадцати, то ли обиженно, то ли простуженно дышавшая в шарф. Они поехали.
– Ну вот… – продолжая прерванный, видимо, рассказ, заговорил тот, кого называли Серый. – Висит Кирпич на заборе, джинсами зацепился и орет: «Пацаны! Дерните кто-нибудь!» – Все засмеялись, будто сказано было что-то очень смешное. – Сторож из ружья – бац! Кирпич от страха ка-ак заорет: «Дядечка! Я больше не буду!» – Тут все заржали так, что даже машину, кажется, повело по шоссе зигзагом. – Ка-ак заорет! Ка-ак дернется! Джинсы – вжик! – Все покатывались со смеху, кроме Чашкина и девочки. – Мы потом смотреть ходили… Так он от страху желе-езный пру-ут в дугу согнул!! – После этих слов они даже хрюкать начали.
Не нравились Чашкину эти мальчики.
– Да! – отсмеявшись, весьма серьезно сказал Серый, который был у них за главного. – В субботу… может, кто-то забыл, – тут он многозначительно посмотрел на мальчика, сидящего рядом с Чашкиным, – на «елку-моталку» идем! В пять собираемся возле стройки. Меньше чем двадцатью человеками идти туда – гроб! Весь гемоглобин выпустят. Ты, Лоб, – он обратился к шоферу, – Казика зови, Берендея, Лобзика.
Лоб сказал:
– Угу. К Берендею брат из армии приехал, десантник. Вот бы его нам, а?
– Да уж… – мечтательно отозвался Серый. – Мы бы им устроили «хрустальную ночь». А ты, Буба, – он обратился к мальчику рядом с Чашкиным, – тащи Халяву, Саботажников, всех трех, они ребята крутые… Кто там еще рядом с тобой?
Тот, кого звали Бубой, промолчал.
– Так, значит? Ну-ну… – непонятно, но с отчетливой интонацией угрозы произнес Серый и, полуотвернувшись, стал смотреть на дорогу.
Тот, что сидел за рулем, попытался перевести разговор:
– Сява говорил, что ему братишка из Питера кассету «Пинк Флойда» прислал.
– Стоп! – сказал вдруг Серый. Лоб непонимающе поглядел на него. – Тормози!
Серый повернулся к Чашкину:
– Здесь, дядечка, нам сворачивать. Так что довидзення! Буба поспешно помог отворить дверь, и Чашкин вылез. Он прошел всего несколько шагов, когда услышал вновь голос Серого:
– Дядя! Эй! А про денежки-то забыл? Нехорошо детишек накалывать!
Серый вылез и подходил теперь к Чашкину.
– Так у меня же нет – растерялся Чашкин. – Я думал, вы просто так…
– Слышишь, Лоб, – крикнул в кабину Серый, – он говорит, что у него денег нет!
– Да что ты?! – с деланным изумлением сказал Лоб и тоже стал выбираться из кабины. – Да не может такого быть!
– Он так говорит.
– А я одного бензина сколько на него пожег… – посетовал Лоб.
– Да-а, – огорченно протянул Серый. – Что ж делать-то? Подержи меня, Лоб.
– Вы что, ребятки? – сказал Чашкин.
Лоб зашел за спину Серого, просунул ему в подмышки руки, и тот, высоко вдруг подпрыгнув, резко дрыгнув ногами вперед, ударил Чашкина, норовя попасть каблуками в лицо.
Он попал ему в грудь. Чашкин упал.
– Ах ты, гад! – вскричал припадочным голосом Серый и стал бить упавшего Чашкина ногами, как футбольный мяч.
Чашкин скрючился, поджал колени к груди, зажал голову руками.
Он очень удачно примостился: близко к машине, спиной к ней, – так что когда они норовили попасть ему по почкам, ничего не получалось у гаденышей.
Вдруг удары прекратились. Чашкин услышал:
– Ты что, Буба?! – Серый пыхтел, кем-то оттаскиваемый.
– Ну и подонок же ты!
– Хочешь, чтобы и тебя так?
– Только попробуй! – В голосе Бубы слышно было полное отсутствие страха.
«Молодец мальчик. Спасибо», – подумал Чашкин, все еще ожидая ударов и сжимаясь в комок.
– А-а! – бессильно и злобно провыл Серый. – На брательника надеешься?
Тут раздался из машины безмятежный, с капризниками голосок девочки:
– Ну, вы поедете когда-нибудь или нет? (Девочке, видите ли, надоело ждать. «Ах, какая сучонка!» – с отчаянием подумал Чашкин.)
– Правда, Серый, – примиряюще сказал Лоб, – уже и машину надо на место ставить. Того и гляди хозяин прочхнется.
– Ладно! – сказал Серый. – Но только ты, Буба, еще попомнишь этот день!
«Переедут еще…»– обеспокоился Чашкин. Он лежал чуть впереди и чуть правее переднего бампера. Когда гаденыши пошли рассаживаться по местам он быстро-быстро, как перекати-поле, перекувырнулся несколько раз и стал лежать рядом с кюветом.
Он так и лежал, в комочек скрюченный, пока не загудел мотор, пока машина не уехала, пока вонь от ее выхлопов не развеялась в чистом воздухе.
Только после этого он позволил себе расслабиться и глубоко вздохнуть.
Вздох отозвался острой болью в груди. Чашкин закашлялся. Дышать после этого стал осторожнее.
В общем-то неплохо отделался, определил Чашкин, пройдя несколько шагов. Кроме боли в груди – от того, первого каблуками удара, – всерьез больно было только ногам, поскольку именно голени в основном-то и принимали все удары. Кисти рук тоже были сплошь в ссадинах и синяках, напоминали пухлые скрюченные клешни, но они не очень-то и беспокоили.
Хорошо хоть спину спрятал, подумал Чашкин, это прямо-таки счастье, что я так ловко приспособился.
Однако через пять минут ходьбы он услышал, что не так уж все ладно обошлось. На разные лады, то тут, то там, стали подвывать все ссадины, ушибы, а может, и переломы, которыми наградили его эти трудные подростки. Особенно стало досаждать то, что он не мог нормально вздохнуть. Каждый более или менее глубокий вдох отзывался болью, от которой Чашкин невольно скрючивался и руки прижимал к горлу.
Но боль, самая острая, с каждым шагом все более свирепеющая, была все же в ногах, где все кости ниже колен были избиты особенно жестоко.
Теперь он шел как на подламывающихся ходулях. И после каждого шага, отдающего ослепительно черной вспышкой боли, все замирало у него внутри – в отчаянии страха перед новым шагом.
Его все время так и тянуло: встать на четвереньки и попробовать передвигаться так, чтобы только не испытывать этой пытки ходьбой.
О тех, кто его бил, ему неохота было думать. Несколько раз со смутным «спасибо» уважительно вспомнил мальчика по кличке Буба. Но в общем-то недосуг ему было думать об этом: боль, ожидание боли, претерпевание боли – вот это занимало его по-настоящему.
Он даже не заметил свет фар, вспыхнувших сзади. Шел себе и шел, как на разболтанных протезах, внимал увечьям.
Машина поравнялась с ним и поехала самым малым ходом.
Передняя дверца распахнулась, и человек в милицейской форме молча и изучающе стал рассматривать Чашкина, преодолевающего дорогу.
– Далеко путь держишь? – бодрым, дневным голосом спросил наконец сидящий в «газике», наглядевшись на Чашкина.
Чашкин прохрипел что-то неопределенное, махнув рукой вперед. Он даже не взглянул на говорящего.
Машина еще немного проехала рядом, потом отстала, и вдруг резким светом озарилось все вокруг Чашкина!
Он словно бы проснулся. Оглянулся. На крыше «газика», слепя глаза, светил маленький прожектор.
Чашкин поспешно отвернулся. Тут перед ним уже стоял милицейский.
– Документы есть?
Чашкин промычал отрицательное.
– Почему?
– Ограбили, – с клекотом сказал Чашкин. – Избили.
– Кто ограбил? Кто избил?
– Пацаны ваши. На машине.
– Описать можешь? Какие они из себя?
– Сволочи, – сказал с усилием Чашкин и закашлялся.
– Где живешь? Адрес?
Чашкин сквозь мучительный кашель отмахнулся:
– Далеко… Не здесь.
– Ну-ка давай-ка! Садись к нам в машину – разберемся! – Милицейский взял Чашкина за рукав. Тот робко попробовал высвободиться.
– Мне в Москву надо! Похороны у меня!
– Ишь ты! В Москву! – восхитился милицейский. – Так тебя там и ждут, такого красивого! Давай-ка для начала к нам заедем, а потом уже в Москву-то!
Задняя дверь «газика» была уже распахнута. Там было что-то вроде клетки.
Взвыв от боли в ногах, Чашкин кое-как забрался. Дверцу захлопнули. На оконце была решетка. Решеткой же отделялась и кабина, где сидел молчаливый штатский и куда бодро-спешно, как после удачной охоты, забрались на переднее сиденье милицейский с шофером.
Машина побежала по шоссе, свернула на плохой асфальт. Чашкин в тоске закрыл глаза. Он всем нутром своим слышал, что его везут в сторону!
– Вылазь! Чашкин вылез.
– Иди! Чашкин пошел.
За прилавком, похожим на тот, что был в отделе перевозок, сидел и иронически улыбался младший лейтенант.
– Вот, товарищ лейтенант! Подобрали на шоссе. Идет, говорит, в Москву. Документов нет.
– Ага. А почему же у тебя, дорогой товарищ, нет документов? – очень искренно, казалось, поинтересовался лейтенант.
– Обокрали.
– Ай-яй-яй! – в шутку ужаснулся лейтенант. – Обокрали?! Ну, и как же тебя обокрали?
Чашкин стал рассказывать. Говорить ему было трудно: болела грудь, да и неохота ему было говорить. Он видел, что натужным, насильственно-кратким его словам не верят.
– Там, в аэропорту, протокол составляли, – вспомнил он. – Вы, так свяжитесь…
– Ага! – совсем развеселился лейтенант. – Прямо сейчас и свяжемся! По спутниковой связи! – Однако тут же стал серьезный и даже грозный. – А теперь давай-ка и мы протокол составим. Но чтобы без вранья у меня! Понял? Фамилия?
– Чашкин.
– А может, Плошкин? Ты подумай! Ну ладно… пусть будет пока Чашкин.
– Я на похороны летел. У меня же телеграмма есть! – Чашкин полез за пазуху.