Текст книги "Газета День Литературы # 63 (2001 12)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
И ТАКОЕ БЫВАЕТ…
Autor: Александр Трапезников
ЧУДНЫ ДЕЛА ТВОИ, ГОСПОДИ!
Солнце било в левый глаз. Смыков очнулся, с трудом осознавая, что последние два месяца вылетели из его жизни напрочь. «Это не беда, – подумал он. – Главное – потею, значит – жив». Но с сегодняшнего дня он решил больше не пить. Однако интересовало, что же все-таки произошло в мире за эти два месяца. Какие такие события. Смыков потянулся к телевизору, включил и попал как раз на ненавистную ему дикторшу с последними новостями. Но говорила она что-то до того несуразное, что Смыков не сразу и сообразил, о чем идет речь. А дикторша вещала следующее:
– Вот уже три недели, как восстановлен Советский Союз, куда вновь вошли все пятнадцать республик, соревнуясь в быстроте воссоединения, даже Болгария просится, а блок НАТО тем не менее все еще не ответил на ультиматум нашего горячо любимого генерального секретаря Путина – и теперь вопрос стоит ребром: или с завтрашнего дня начинаются бомбежки Берлина, Парижа, Лондона, Вены, или блок распускается, а военные преступники будут выданы Варшавскому трибуналу.
– А Америка куда смотрит? – озадаченно спросил Смыков.
– Америка, – словно отвечая на его вопрос, заметила дикторша (которая, надо сказать, десять лет назад ликующе приветствовала распад Союза), – уже возвратила Аляску нашей Родине и теперь просит гуманитарной помощи, поскольку все западные и восточные ее штаты погрузились на морское дно. Правда, связи с Вашингтоном пока нет: пуэрториканцы, захватив Белый дом, молчат.
Затем дикторша сказала, что сегодня, возможно, пойдет дождь, и исчезла с экрана. Солнце светило вовсю, и Смыков ей не поверил. «Какой дождь? – подумал он. – Ну чего она врет?» Было бы пасмурно, а пока ясно. Впрочем, ясности никакой в голове Смыкова не было. Раздался звонок в дверь, вошел его сосед Зубарин.
– Слушай, – сказал он. – Мы вчера с тобой сколько выпили?
– Смыков считать не стал, а задал свой вопрос:
– Ты мне лучше скажи, какая власть на дворе?
– Какая, – ответил Зубарин. – Я так думаю, что татаро-монгольская.
– Это как же понимать?
– А так. Выхожу я утром на улицу, несу бутылки в приемный пункт. А там сидит какой-то мурза с усиками. Тару взял. «А деньги?» – спрашиваю. «Кака деньга? – отвечает. – Иди-иди, дань принес, хорошо». Выхожу я из пункта, гляжу на вывеску. А там написано: "Прием дани у населения великому хану. Без выходных. Орда у нас теперь, Смыков, орда.
– Время вспять пошло, – убежденно сказал хозяин квартиры, а сам подумал: «Чудны дела Твои, Господи!»
– Причем заметь, – согласился Зубарин, – что нас-то и не спросили – хотим мы этого или нет?
– А когда-нибудь спрашивали? Но чего-то уж очень быстро нас вспять несет. Выходит, Куликовскую битву мы уже проморгали с этим пьянством?
Зубарин молча разлил по стаканам.
– Все мы проморгали, все, и без всякого пьянства, – сказал он. – Но что же дальше будет?
– А я знаю, – отозвался Смыков. – Погрязли в грехах, так теперь очищаться надо. Всем. И будет у нас, друг Зубарин, вот что. Дойдем до последней точки, и Русь опять Крещение примет от князя Владимира. Тогда и подниматься станем. Всем миром. Иначе нельзя.
Он хлопнул по радиоприемнику и тот заговорил:
– Срочное объявление. Автобусы к Днепру на крещение отходят каждые полчаса от автовокзала. Повторяю…
Смыков с Зубариным молча переглянулись и стали собираться.
ПОДВИГ ОБЩЕНИЯ (святочный рассказ)
Вот какую чудесную историю хочу поведать. Один мой сосед гонялся за другим соседом с топором. Ничего чудесного в том, конечно же, нет. Напротив: дело житейское. И не зарубить он его хотел вовсе, а побрить. Щетинистых не любил, как бояр Петр. Особенно когда выпьет чего покрепче спирта. А у того борода была по последней моде – недельной выделки. Тут надо сделать некоторое отступление. Сосед мой, бегающий с пьяным томагавком, – сильно падший по случаю реформ; а другой – с горелой травкой на личине – натура возвышенная, знает, с какого ножа есть щуку и какому карасю подпевать. Оба они хороши, но общего языка как-то не находили. Словно унесенные ветром в разные страны. А живут на одной лестничной клетке, где еще четыре квартиры. Первый сосед и прежде частенько выскакивал из своего короба и ломился во все двери подряд, требуя то соли, то спичек, то глотка воды. Вся эта роскошь ему была без надобности, просто очень хотелось побеседовать с живой душой, поскольку в его одиночестве болтать с зеркалом быстро утомляло. Топор он прихватывал на всякий случай, чтобы не обидели. Но никто запоров не отворял, всем его потуги были до желтизны, хотя чего дурака бояться? Дурак – он первый из чащи выведет. Раньше у него были жена и двустволка, но обе исчезли в туманном направлении: одна на рынке, другая тоже во время какого-то базара. Вот когда он с ружьем бегал – тогда сердце екало. Палить любил спьяну. Раз залепил дробью в потолок и прилег на свои носки отдохнуть, а супруга утром первой очнулась, глядит – весь пол в штукатурке, будто всю ночь снег шел. Так не разобравшись, побежала наверх к соседям, скандал устроила из-за их половецко-соловецких плясок. «Покоя от вас нет!» К слову, милиция его мало трогала, типаж он неинтересный, взять нечего, а камеры переполнены, в очередь записываются. Не житье – благодать со звоном, хоть вешайся вместо пальто на крючок.
Другой сосед был фотографом, и неплохим. Снимал для какого-то животноводческого журнала собачек и кошек, доводилось и чего покрупнее, с рогами, с ушами, с хоботом. Все бы ничего, но от постоянных контактов с парнокопытными он и к людям стал относиться по-свински, жалея на них даже свою фотопленку. Матери престарелой не помогал, жену с дитем бросил, голосовал только за власть, чтобы всем вокруг пусто стало. Не пил и не курил, а по ночам надевал генеральский мундир покойного батюшки и мечтал взять Берлин или какой другой шибко европейский город, дабы там губернаторствовать. В общем-то человек безобидный, хоть и зашторенный. Фотобарсук, одно слово. Короче, видеть они друг друга не могли, мои соседи, как два зеркала. Но терпели. До той поры, пока однажды не наступила Рождественская ночь…
Что же произошло? Первый сосед очнулся в своем коробе, поглядел на циферблат без стрелок и подумал: «Ага. Половина двенадцатого. Пора бороды брить». Второй сосед засиделся допоздна в ванной, где проявлял пленки. Зевать начал, вдруг смотрит: на одном из снимков, который он считал наиболее удачным, появляется вместо ожидаемого свиного рыла хмурая физиономия его недруга, да еще с топориком в ухе вроде серьги, да еще и подмигивающая! Померещилось… Вышел он в коридор, а тут как раз барабанный бой в дверь.
– Дай спички! Выпить нечего. Соль есть?
Набор просьб известный, ничего новенького. Но тут нечто свежее, должно быть, рекламы насмотрелся:
– Бороды брить будем? Это мы, парикмахеры, двое в одном флаконе.
И затем все громче и угрожающе:
– Открой! Ох, не доведись тебе испытать русский бунт, бессмысленный и беспощадный!..
Совсем из другой оперы, а может, из той. Но фотограф малость струхнул. Чего это там? А вдруг и впрямь понеслось? Но почему же его – первым? Даже без объявления по телевизору. Нет, ни за что не открою. Сосед между тем пристроился топором щели наводить. И тут… тут случилось нечто странное. Вроде бы колокольный звон раздался, а может быть, померещилось им обоим. Но Рождество есть Рождество, всякие чудеса бывают. Фотографа что-то по голове стукнуло посильнее топора. А тот, другой, трезветь начал. Дверь чуть ли не сама собой открылась.
– Заходите, – сказал фотограф. – Давненько мы с вами не общались. А общение с людьми есть наш христианский долг.
– Толково сказано, – отвечает притихший сосед. И топор у порога ставит. Потом изрекает, словно кто-то слова эти в его уста вкладывает:
– Господь хочет собрать нас воедино, лукавый же старается отделить нас друг от друга.
– Ах, как хорошо замечено! – говорит фотограф. – Сейчас чайку поставлю, – и тут же добавляет едва ли своими словами:
– Единство, исходящее от сердца одного к другому, направляется к единому центру – к Богу, ибо единение между людьми и есть жизнь, разделение же – смерть…
Чудная у них потекла беседа, необычная. Лица озарились, воспряли. Глаза добро излучают. Даже не подумаешь, что это те самые люди. Уже и не одинокие. Мыслящие. Проговорили так до утра, понимая друг друга. Да и расстались друзьями. Скажете, не бывает такого? Бывает. Рождество все-таки…
Николай Переяслов ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ
Включив как-то в поисках вечернего выпуска новостей наугад телевизор, я наткнулся случайно на программу Виктора Ерофеева «Апокриф» (впрочем, она уже шла, так что в отношении названия я могу и ошибиться), в которой он беседовал с поэтом Юрием Кублановским о том, почему сегодня падает рейтинг толстых литературных журналов и можно ли их как-нибудь спасти от полного краха. Поудивлявшись самому факту того, что отплясывавший еще недавно джигу на могиле советской литературы Ерофеев сегодня вполне серьезно рассуждает, как вернуть писательскому слову былой авторитет, я обратил внимание на высказывание Юрия Кублановского о том, что литература сегодня во всем мире становится хуже и что с этим практически ничего невозможно поделать.
Сказанное показалось мне довольно близким, я и сам последнее время не раз говорил о том, что уже просто невозможно не замечать столь откровенного измельчания как мировой, так, к сожалению, и нашей родной словесности, из которой, как из волейбольного мяча, словно бы дух выпустили. Куда-то вдруг исчезло из литературы стремление к глубоким темам, анализу язв современного общества, почти совсем не стало в ней гражданственной смелости, выветрились психологизм и социальные мотивы, а художественная форма либо застыла до превращения в омертвевшие известковые панцири, либо, наоборот, оторвалась в своем саморазвитиии от содержания и живет теперь, как костюм без тела… И за примерами не надо даже далеко ходить – лучше всего высказанная Кублановским мысль видна по публикациям того самого «Нового мира», в котором он как раз и работает! (Хотя, должен признать, что от перечисленных выше недостатков не свободны также и другие журналы, в том числе и патриотические.)
Анализируя причины падения авторитета сегодняшней литературы, неизбежно наткнешься на давно уже известную всем из школьных учебников истории формулу популяризаторов революции о том, что «верхи не могут, а низы не хотят», расшифровываемую в применении к литературной ситуации наших дней в том смысле, что нынешние писатели еще не могут писать свои стихи и романы по-новому, а их читатели уже не хотят читать то, что написано ими по-старому. Кажется, любому думающему над путями развития литературы писателю должно быть понятно, что настоящие искры искусства быстрее всего способны высечься именно на стыке традиционного для русской классики погружения в глубины исследуемых в произведении проблем и – привносимой авангардными направлениями тяги к модернизации художественных приемов. Однако на практике две эти тенденции (консервации духа и обновления формы) стыкуются очень неохотно. Модернисты всеми своими силами стараются навязать литературе единственно допустимую для нее задачу – развлечения читателя, изгоняя тем самым всякую возможность ее участия в духовном водительстве народа и вытесняя существовавшие ранее жанры романов и повестей какими-то, пускай даже и любопытными в формальном отношении, но выхолощенными до скукоты «текстами», а традиционалисты или же так называемые «почвенники» – шарахаются от каких бы то ни было мистических или фантастических (не говоря уже о ненавистных им постмодернистских) опытов, оставаясь, точно мухи в янтарь, вмурованными в форму уже давно поднадоевшего читателю поступательно-повествовательного изложения реалистического материала, от чего не исчезает впечатление, что все это уже было читано-перечитано и только переписывается каждым новым автором, как школьное сочинение через плечо впереди сидящего одноклассника. Вот, к примеру, передо мной восьмой номер редактируемого Иваном Евсеенко воронежского журнала «Подъем» за этот год. Начинают его – добротные, но какие-то страшно провинциальные рассказы Алексея Варламова, населенные почти «распутинскими» стариками да старухами, далее идет Надежда Середина с историями про деда, который не хотел ложиться в больницу, да про старую ветеранку, которой снится товарищ Сталин; потом – рассказ Владимира Селиверстова «Евпраксия» про следственные кульбиты титулярного советника Борщевского, роман Юрия Беличенко «Лермонтов» и так далее. Всё аппетитно и вкусно, как холодные третьеводневные макароны.
И такая картина, к сожалению, характерна не только для воронежского «Подъема», но можно сказать, что и для большинства наших патриотических изданий по всей стране. (Хотя, добавлю, журналами демократической ориентации сегодня тоже не зачитаешься. Ну достойно ли, в самом деле, уважающим себя поэтам еще и до сего дня, «задрав штаны», бежать со своей музой за мертворожденным синтаксисом Иосифа Бродского, как это делает в № 9 журнала «Октябрь» за 2001 год Игорь Вишневецкий? Читаем: «Ястреб перелетает крича / мерзлую реку, скрываясь в мглу / лилового пара; если сплеча / рубишь лозу и в уголья золу // костра невысокого – едко дымит – / бросаешь в сосульках прутья, едва / ли можно надеяться, что прогорит / каждый из них, дав тепло. Голова // увенчана шапкой…» – и так далее, я прерву цитату, ибо делать то, что делает он, можно километрами, но только какое это имеет отношение к настоящей поэзии, непонятно…)
Наверное, в силу именно этой вот неудовлетворительности литературы художественной, самыми запоминающимися из прочитанных в осенних номерах журналов материалами показались мне мемуарные и эссеистические страницы. На первом месте здесь наверняка стоило бы назвать опубликованные в девятом номере «Роман-журнала, ХХI век» отрывки из воспоминаний Сергея Яковлева о времени его работы в руководимом Сергеем Залыгиным журнале «Новый мир» и ведущейся членами его редакции подковерной борьбе за власть, но мы уже говорили об этой вещи, когда она была впервые напечатана в полном объеме в журнале «Нева» № 1–2 за этот год. А потому самое сильное впечатление осталось у меня от помещенного в журнале «Слово» (№ 5, 2001) мемуарного эссе Олега Шестинского «Тайные игры лжецов», целиком посвященного раскрытию подлинного облика «серого кардинала» ленинградских радикальных писателей Даниила Гранина и его роли в жизни (а точнее, в интригах) Ленинградской писательской организации. С не меньшим интересом прочитал я и короткие воспоминания Бориса Никольского о послевоенном Литинституте (москвичи вспоминают о Питере, а питерцы – о Москве), помещенные в десятом номере журнала «Нева» за текущий год, начинающиеся с рассказа о том, как молодые писатели сочиняли письмо Сталину о своем голодном положении, а также воспоминания Владимира Крупина «Родные половицы» в № 8 «Роман-журнала, ХХI век». Много воспоминаний о конкретных писателях Казахстана публикуется также в выходящем в г. Астана на русском языке журнале «Нива», но особенно запомнилось мне в нем эссе Юрия Таракова «Память слова» («Нива», № 7, 2001), в котором автор пытается расшифровать значения таких слов, как Русь, Нева, Волга, Киев…
Могло бы быть интересным интервью Нины Красновой с поэтом Виктором Боковым в журнале «Наша улица» (№ 7, 2001), если бы оно было как следует вычищено от всяких залетевших на диктофон междометий, а рассуждениям Бокова о природе песенного жанра не мешали то и дело врывающиеся в текст пассажи о том, что Зыкина «не заводила шашни с поэтами», поскольку у нее были свои увлечения, и что композитор Пономаренко не был ее мужем, потому что «он на другой сексуальной дороге работал», и что у самого Бокова с Зыкиной «как-то сразу так возникло… возникло так, что я с ней, а она со мной».
Намного интереснее должны показаться читателям публикующиеся в «Нашем современнике» (начиная с восьмого номера за этот год) воспоминания Василия Ивановича Белова «Невозвратные годы» (хотя, я думаю, им и можно было придумать хоть немного более оригинальное название).
Все это говорит о том, что, пока не появилось достойного осмысления действительности на художественном уровне, самым эффективным жанром литературы становится голая ПРАВДА, которая ярче всего проявляет себя в дневниках, воспоминаниях, эссе да в переписке. Хотя иногда она прорывается и в стихах, как, например, это видно по подборке Владимира Шемшученко в том же девятом номере «Роман-журнала, ХХI век»: «Пения ангелов мы не услышим / и громогласно не грянем: „Ура!“ / Мы пропищим, как церковные мыши, / и дезертируем – во вчера. // Плач о погибели просто умора. / Где уж нам смерть принимать на миру? / Ждем своего приговора / на сатанинском пиру. // Господи! Люди-то были какие. / Песни о них распевают ветра: / град на Днепре – под десницею Кия! / Град на Неве – под десницей Петра!» Помню также, в том самом номере «Невы», где были опубликованы воспоминания Сергея Яковлева о «Новом мире», напечатаны замечательные стихи поэта Виктора Брюховецкого: «Ленина сменивший на Петра, / город вымыт, вылизан с утра… / Прибываю в Питер из Самары. / Тополя шумят над головой. / Из вагонов – лица-самовары, / пахнущие скошенной травой, / пахнущие медом, степью дикой, / ветром, обжигающим виски, / Родиной несчастной и великой, / и родной до боли, до тоски – / от сознанья – каждый что-то значит, / от обиды: упади – сотрут… / Гибнет „Курск“, в толпе никто не плачет, / „Сторонись!“ – носильщики орут. / Сторонюсь… / А день – что плащ в накрапах, / в серой дымке, питерский вполне. / И вокзал, как зверь на сытых лапах, / нас глотает. / И не страшно мне! / В пасть вхожу. Как гулко в этой клети! / Жулики! Ментов – ни одного. / Русский царь пустым зрачком из меди / смотрит и не видит никого».
Понятно, что поэзия быстрее реагирует на требования времени, она – жанр мобильный, более оперативно перестраивающий и свою образность, и свою символику. Но хочется верить, что вслед за стихами рано или поздно пойдет и новая интересная проза. А темы для нее, как показывают публикуемые эссе и мемуары, время и жизнь всегда предоставляют в изобилии.
Николай ПЕРЕЯСЛОВ
Илья Кириллов СРЕДЬ ЗЕРЕН И ПЛЕВЕЛ
В журнальной прозе последних месяцев трудно выделить произведения, художественная значимость которых требовала бы безусловного о них разговора. Художественный уровень как критерий в оценке современной литературы, кажется, вообще утрачивает смысл. Что же тогда выходит на первый план или, скажем так, что должно быть на первом плане? Очевидно, все-таки не новаторство форм и не идеологическая основа, а значимость «человеческого содержания», воплощенного в литературном произведении. С этой точки зрения заслуживают разговора недавние повести «Один плюс один» («Дружба народов», 2001, № 10) и «Минус» («Знамя», 2001, № 8) Романа Сенчина, прозаика из поколениях тридцатилетних. О творчестве Р.Сенчина в целом и об этих его новых журнальных публикациях я надеюсь поговорить в ближайшем будущем отдельно.
Выходят из печати и, как всегда, особое место в сознании читающей публики занимают сочинения Вл. Маканина. В его новом рассказе «Однодневная война» («Новый мир», 2001, № 10), положа руку на сердце, трудно рассмотреть сколько-нибудь изрядную художественную ценность. Также в рассказе нет ничего, что могло бы быть характерным, показательным для общелитературного контекста, и тем не менее, как все почти произведения Вл. Маканина рассказ притягивает, о нем нельзя не сказать. Эта притягательная сила Вл. Маканина при его совсем не роскошных художественных данных, пожалуй, самая загадочная черта писателя.
События в новом рассказе внешне фантастические, в духе антиутопии. Как все практически антиутопии, «Однодневная война» в центр внимания ставит ситуацию социально-политического характера, в случае Маканина, правда, это такая антиутопия, сконструированная реальность которой вполне может иметь место быть.
Через энное количество лет, не выдержав тотального экономического упадка в РФ, из ее состава выйдет Татарстан. В независимую исламскую республику будут введены войска. В странах Запада, нервных, истерзанных собственными противоречиями, это вызовет гипертрофированную реакцию, и некий скорый на расправу американский президент отдаст приказ разрушить на территории России ряд жизненно важных объектов: электростанций, теплотрасс и пр., то есть усугубить экономический кризис и добиться тем самым справедливости в национальном вопросе. Добьется он, правда, только того, что пол-Чикаго будет стерто с лица земли ответными ядерными ударами.
Странный сюжет, не правда ли? Сегодня, когда исторический оптимизм, настоятельно рекомендуемый государственной идеологией, так отчетливо сочетается с заложенным в человеческой природе чувством «все будет хорошо», когда зеленого цвета лакмусовая бумажка все время напоминает о стабильности, а классовые противоречия волшебным образом устранены, – при таком положении вещей Вл. Маканин пишет немодную сегодня антиутопию…
За что мы любим Маканина? Не за то ли, что, являя в своем творчестве острую социальную озабоченность, он умеет отследить глубоко запрятанные фантомы нашего «коллективного сознания», выставить их на белый свет в виде совсем не страшной беллетристической реальности? Тем более что Маканин очень расчетлив и отнюдь не собирается отпугивать читателя каким бы то ни было эстетическим экстремизмом. Не то что не может, просто не хочет идти до «последнего предела чрезмерности», как это делает его собрат по литературному поколению Александр Проханов в новом романе «Господин „Гексоген“».
На повесть Александра Титова «Жизнь, которой не было» («Новый мир», 2001, № 8) я обратил внимание сразу, как только она появилась в печати. Любопытная тема, точнее, тон изложения этой темы. Художественный уровень, несмотря на блестящую редакторскую работу, абсолютно средний, почему я и не сказал о ней в более ранних обзорах. Я не учел того обстоятельства, что коллеги-критики с поразительным радушием и бесстыдством готовы делать из мухи слона; это конечно минус мне в моей работе.
Напоминание о повести А.Титова не заставило себя ждать, это была пространная рецензия Павла Басинского в «Литературной газете» (2001, № 36). В ней критик сначала расшаркивался перед Б.Екимовым, но не столько галантности ради, сколько для того, чтобы выстроить хотя бы малый ряд, придать тем самым вес своему «главному» герою."…Читая его, невольно поражаешься, какое же точное художественное (выделено автором. – И.К.) перо у этого по всей вероятности провинциального журналиста, как дивно описаны все эти деревенские посиделки, пьяные пляски под балалайку, как прочно схвачены индивидуальные жесты героев, их мимика, бытовые краски. Это и после Бунина с Замятиным не стыдно читать".
Начитавшись про «пьяные посиделки» и «игры под балалайку» («Играй, балалайка!»), критик не задумываясь определяет повесть как образец деревенской прозы, литературного направления 60-70-х гг. Между тем это самая грубая ошибка, которая при рассмотрении данного произведения могла быть допущена; если, конечно, это не сознательный подлог. А использование в повести деревенского антуража только подчеркивает всю ее противоположность деревенской прозе.
Деревенская проза – это авторы, чьи художественные оценки и образы несут в себе впитанную с молоком матери этику и эстетику деревенского уклада. Это искусство целого, воссоздающее собой органичный мир деревенской жизни («Привычное дело», «Кануны», «Последний поклон», «Мужики и бабы», «Прощание с Матерой» и др.), зрение, способное охватить всю панораму описываемой реальности и передать ее составляющие в пропорциональном соотношении.
Юрий Казаков, горожанин по происхождению, в иных рассказах умел вжиться, вчувствоваться в специфику деревенской жизни и показать эту жизнь целостной. Он стоит гораздо ближе к деревенской прозе (я имею в виду не столько даже хронологически, сколько по психологическому содержанию), чем новомировский найденыш.
Деревенская проза ныне если где и представлена, то не на страницах «Нового мира», сегодняшней эстетике которого она просто чужда, а в «Нашем современнике», в произведениях старых провинциальных авторов. Пусть это сочинения, написанные скорее по инерции, бледные по художественному исполнению, они тем не менее в психологическом отношении продолжают деревенскую прозу. А.Титов же как писатель из разряда пьецуховых, основной представитель которых тоже ведь пишет цикл «Лето в деревне».
А.Титов ставит в центр повествования деревенского дурачка по прозвищу Джон (какое прозрачное имя) и на протяжении всей повести крутит его так и эдак, как курицу в гриле, с бесконечными повторениями. Все остальные лица и события служат только сооружением сцены для этого бедолаги, сделавшегося по воле автора кривляющимся шутом, шутом-символом. Утрированная роль Джона-дурачка не может не создавать ощущения искусственности всего происходящего. Не случайно имя такое искусственное – Джон. Не случайно – жизнь, которой не было.
Сплошь и рядом в авторской интонации пробивается откровенное непонимание того мира, который автор описывает, его особых обычаев и законов.
А теперь спросим: соответствуют ли все эти признаки поэтике деревенской прозы?
Илья КИРИЛЛОВ