Текст книги "Артамошка Лузин. Албазинская крепость (Исторические повести)"
Автор книги: Гавриил Кунгуров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Очистилась Ангара ото льда. Дули теплые ветры. Весеннее солнце сгоняло снег, на проталинах пробивалась трава. Иркутяне позабыли о ратных тревогах. По-прежнему через городок шли обозы и, пройдя Заморские ворота, скрывались за Синей горой. По-прежнему пестрела базарная площадь, полная народа. Жил городок мирно, тихо…
Только на воеводском дворе переполох.
Третий день не выходит воевода из приказной избы. Не ест, не пьет, никого к себе не пускает. Служилые людишки ходят на цыпочках, говорят шепотом, дверью боятся скрипнуть, каблуком стукнуть страшно.
Удивленный Артамошка несколько раз пытался выведать у кого-либо, что случилось, но на него шипели: «Тише, тише!..»
Взглянув тихонько в дверную щелку, он чуть не ахнул: воевода, уронив голову на стол, плакал. Завертелись догадки в голове Артамошки, как воробьи на дороге, одна другую перегнать стараются. Кто мог обидеть воеводу? Нет такого человека на воеводском дворе. Да и в городке-то не сыскать, кто бы осмелился воеводу обидеть. Воевода – всем начальникам начальник: желает казнить – казнит, желает миловать – милует.
Увидел Артамошка – шагает по двору писец Алексашка. Артамошка – к нему. Тот молчит. Тогда пошел Артамошка на хитрость:
– Алексашка!
– Ну?
– Своим ухом слышал, как тебя воевода лаял. Ты, мол, пропойца и лень…
– Фью! – засвистел писец. – Нам воевода теперь не страшнее мухи зеленой.
У Артамошки даже ноги подсеклись: хочет идти, а они стоят.
Тут писец и проговорился, приник к уху и Артамошке поведал:
– Грамота царская пришла, безголовый, грамота! Великие государи гневом на воеводу разразились. Ты, говорят, холоп несчастный, без головы пребываешь, у тебя, говорят, не воеводская голова, а жбан с квасом. Ежели от твоего глупого управления буряты юрты побросали и в китайскую землицу убежали, кто же в нашу государеву казну ясак повезет? Все теперь китайским ханам отойдет: и соболи, и лисы, и скот, и людишки… Запамятовала пустая воеводская голова: ведь сибирские народцы – великой Руси подданные. Остроги-городки строят для защиты рубежей, для мира, а не для твоих воеводских разбоев…
– Но-о? – удивился Артамошка.
– Вот те и «но-о»! – передразнил его писец. – И приказали великие государи заковать воеводу и в руки царские с надежными людьми доставить.
Артамошка и не знает: не то врет писец, не то смеется. А писец разболтался и не заметил, как служилые людишки вокруг него собрались, слушают. Писец пугливо оглядывался, говорил тихим голосом:
– А казнитель-то наш Иван Бородатый ходит ухмыляется – рад, пес, так рад, ажно захлебывается. «Эх, – говорит, – великий государь, обидел ты меня, Ивана Бородатого, слугу твоего верного! Почто ты воеводу на Москву повелел везти? Дал бы мне его на мою расправу…» А сам глазищами как зыркнет, аж у меня по хребту холод пошел. Сказывал казачина Милованов, что ходит Иван Бородатый во хмелю, ходит и бахвалится. «Я, – говорит, – холоп твой царский, перед иконой святителя клятву могу положить, что с двух-де разов кнутом хребет пополам воеводе пересеку. В Москве таких заплечных дел мастеров и не сыщешь, великий государь»… А сам как зубами заскрипит – весь народ по сторонам в страхе разбегается.
Артамошка так и застыл с разинутым ртом и удивленными глазами. Писец заметил это, да и щелкнул его по носу. Слезы брызнули из глаз Артамошки. Все захохотали. Послышался грозный голос письменного головы:
– Артамошка, где ты? Беги к батюшке воеводе.
Писец побелел от страха, притих, сгорбился. Притихли и все остальные, опустили головы. Казак Селифанов торопил:
– Беги скорее, Артамошка! Неровен час, выйдет воевода – не сносить головы, всех изведет! – Он грозно взглянул на писца, кулаки сжал: – Раскудахтался, петух общипанный! Доведет твой язык до беды… Уходи!
Писец подобрал полы своего замусоленного халата и побежал в казачью избу спать.
День и ночь приглушенно жужжал служилый люд, как пчелиный улей. Ждали нового воеводу, ждали со дня на день. Городок жил слухами, сплетнями, догадками. Вскоре городок заволновался. Весть пришла: новый воевода не вынес тяжелого пути от Москвы до Иркутска, дорогой умер. Страх обуял жителей городка. Били в колокола, служили молебны.
– Худая примета! – в десятый раз твердил купец Войлошников, стоя на крыльце своей избы.
Ему отвечал купчина Свершников:
– Быть войне, не иначе как с бурятскими да монгольскими ханами!
– Аксинья моя дурное на небе видела, – кричал Войлошников: – звезда летела, а хвост у нее длинный, в полнеба, синими огнями рассыпался. К войне!
Воевода Савелов подобрел, ходил потупившись. Но казаки и горожане слышать о нем не хотели, недобрым словом вспоминали, грозились побить. Всем неугоден был злобный лиходей-правитель.
Весной по первому водному пути прибыла в Иркутск жена покойного воеводы с маленьким сыном. На берегу Ангары собрались жители городка. Дощатый парусник, рассекая крутую волну, ударился о берег. Из дощаника вышли невысокая, с усталым лицом женщина и мальчик. Мужчины сбросили шапки, пестрая толпа сгрудилась на берегу. Женщина с трудом протолкалась, ее усадили на длинные дрожки, и она уехала на государев двор.
Поплыли по городу липкие слушки. На перекрестке встретились две бабы – Маланья Корноухова и Лукерья Зипунова. Встретились и зашептались:
– Слышала?
– Нет. Говори, говори!
– Воеводу-то батюшка великий государь нам послал, слышала?
– Как не слыхать! Хоть краем уха, но что-то такое слышала. Сказывай! Ты и умница, и разумница, и голова пресветлая. Сказывай! – торопила Лукерья.
Маланья нараспев тянула:
– Государя нашего пресветлого помощник…
– Да-а… Вон как! Помощник? Да-а!
– Дорогой-то умер, – сказывала Маланья. – Только не умирал, касатка, не умирал!
– Жив?
– Нет, в могилке, на спокое его душенька, на спокое… Только не умирал.
– Как так?
– Злодеи покончили.
– Злодеи?..
Маланья прилипла к самому уху Лукерьи и, оглядываясь, шептала:
– Наш воевода-лиходей тех злодеев подослал.
– Ох! Казнитель, бога не боится!
– Сказывают, послал и наказал: вы, мол, его сыщите, но не режьте его, и не стреляйте, и не душите. И подал лиходей вот такусенький узелок – с человеческий ноготок. Да-а! А в том узелке черное зелье заморское. Подсыпали того зелья злодеи в квас. Выпил воевода – был и не стало его.
– Царство ему небесное!..
Послышались шаги. Бабы разбежались в разные стороны.
* * *
У воеводского дома собрался народ. В полдень ударили в огромные барабаны. Знамена поставили в ряд.
Казачий старшина Никита Бекетов поднялся на помост:
– Вольные казаки! Докуда муки принимать будем? Спихнем воеводу! Спихнем негодного!
– Спихнем! – зашумела толпа.
– Вор!
– Лиходей!
– Спихнем и к великим государям в кандалах отправим.
– Великие государи нам нового воеводу пожаловали. Но не суждено ему нами править…
– Царство ему небесное!..
– Сын у него остался, его и примем воеводой!
– Малолетен! – возразил казак Еремей Седло.
– Из-за малолетства глуп, – добавили из толпы.
– Помощника сподручного выберем, – объяснил Бекетов. – Так и великим государям отпишем.
– Кого выберем?
– Перфильева, сына боярского.
– Перфильева!..
– Согласны? – спросил Бекетов.
– Согласны!
Так, не дождавшись нового воеводы, самовольно выгнали казаки ненавистного Савелова и назначили малолетнего Полтева, а к нему в правители – городским выборным судьей – поставили сына боярского, иркутского жителя Перфильева. Малолетний Полтев был для видимости, полновластно же воеводствовать стал Перфильев.
Стоял городок, твердыня царская; охраняли казаки, как и прежде, рубежи от набегов разбойных ханов, от монгольских и бурятских князей.
Егорка ВетродуйЕще одна обязанность прибавилась Артамошке: надо было день-деньской забавлять батюшку воеводу. Тянулись горькие дни, медленно тянулись, будто нитка суровая, бесконечная. Воеводиха драла уши Артамошке за каждую малость. Озлобился он, смотрел на людей волчонком.
Обидно: из воеводского служки сделали теперь его нянькой малолетнего воеводы. Служилые людишки – и те скалили зубы, над Артамошкой потешались и обзывали его воеводской нянькой.
А Перфильев вызовет его и твердит:
– Береги батюшку воеводу. Чуть что – не помилую!
Артамошка молча кланяется и думает: «Хитер, пес, хитер! Сам правит, а о парнишке заботу показывает…»
Одно несчастье за другим преследовало Артамошку. Началось с малого: играл он в костяшки с воеводой и обыграл его. Воевода обозлился, отобрал костяшки и в кровь расцарапал лицо Артамошке. Не стерпел обиды Артамошка, забыл все наказы Перфильева, вцепился воеводе в волосы, прижал его к земле, навалился коленом и отшлепал. Сбежались слуги. Примчалась воеводиха, всплеснула руками и заголосила.
– Драть озорника! – с гневом сказал Перфильев.
Но Артамошку будто ветром сдуло. Перевернули весь двор – не нашли.
Прошло три дня. Казак Селифанов пришел к Перфильеву и сообщил: в кустах на воеводском кладбище, между двумя свежими бугорками могил, лежит Артамошка и плачет.
Перфильев распорядился наказать его по первому разу легко – дать ему десять кнутов. Но казак переступал с ноги на ногу и не уходил.
– Ну что? – рассердился Перфильев.
– Не стоило бы драть парнишку, обождать бы чуток.
– Что ждать?
– Сирота он круглый, ночью мать у него померла.
– Ну, обождем, – согласился недовольным голосом Перфильев.
Шли дни, Артамошка, вяло передвигая ногами, ходил по двору, нехотя собирал разбросанные воеводой костяшки и думал: «Сбегу, как мой тятька сбежал, в леса сбегу», – и захлебывался слезами.
Вихры спадали ему в беспорядке на лоб, а мальчишески задорные глаза смотрели теперь строго и зло.
Под воскресный день, когда площадь кишела народом, а за околицей звенели девичьи голоса, разразилась неожиданно гроза над головой Артамошки: потерялась государева печать.
А случилось это так. Пришел Артамошка с малолетним воеводой в приказную избу. Увидел воевода, как ставит печать письменный голова, и пристал: дай да дай! Тот – туда-сюда, как откажешь!
– Смотри, батюшка воевода, не оброни, избави бог. – И, обращаясь к Артамошке, строго наказал: – Гляди, озорник, не то… – и погрозил пальцем.
Письменного голову позвал Перфильев. Он подошел к воеводе и хотел отобрать печать, но тот укусил его за руку, засмеялся и печать не отдал.
Письменный голова, пятясь вышел. Воевода повертел печать и покатил ее по полу.
– Ой, – вскрикнул Артамошка, – не катай! Не дай бог, утеряется – смерть.
– Не лезь, а то мамке скажу! – оттолкнул Артамошку воевода и покатил печать.
Артамошка, как кот за мышью, следил за печатью – не спускал с нее глаз. Раз даже схватил ее в руки и удивился: «Вот она какая!» Воевода вырвал печать и опять со смехом покатил ее по полу. Вот в это время и случилась беда.
Раздался грозный голос Перфильева:
– Артамошка!
Артамошка со всех ног бросился к нему, а про печать забыл. Когда он вернулся, то застал воеводу в слезах и сразу догадался:
– Печать где?
– Тут…
– Где тут?
– Ту-ут, – плакал воевода и показал куда-то в темный угол.
У Артамошки опустились бессильно руки, задрожали губы.
Вбежал письменный голова:
– Батюшки, загубили мою голову! – и заметался по избе.
Бросив свирепый взгляд на Артамошку, он так ударил его, что у Артомошки дыхание перехватило и в глазах помутилось.
– Драть! – орал письменный голова.
Прибежал Перфильев, вбежали дворовые людишки.
– Горе!.. Печать, государева печать… Ой, горе!.. – восклицали вокруг.
Перфильев схватил Артамошку за вихры:
– Печать где? Насмерть засеку! Ищи, подлец!
Все ползали по полу, шарили, но печати не было.
– Дать розог! – прошипел Перфильев и, обращаясь к письменному голове, добавил: – Ищи!.. В кандалах сгною! Понял?
Тот вздрогнул и съежился.
Когда все ушли, письменный голова подошел к воеводе и ласково зашептал:
– Сыночек, вот ты держал печать, вертел ее в руках…
– Вертел… – тянул воевода.
– Потом ты ее покатил – тю-тю-тю…
– Покатил…
– Куда она, сыночек, покатилась: туда или вот сюда?
– Туда катал, сюда катал – везде катал…
– Ох ты, беда! – вздохнул письменный голова и опять обратился к воеводе: – Она далеко покатилась?
– Далеко-о…
– В угол или по избе?
– И в угол и по избе.
– Дурень! – шепнул в сторону письменный голова.
Так печать и не нашлась.
Мать заждалась воеводу и пришла за ним. Вошла в избу и ахнула от неожиданности. В углу, уткнувшись носом, стоял «грозный» воевода, а посредине избы ползал на коленях письменный голова и что-то искал.
Узнав о беде, воеводиха опечалилась:
– Все от бога. Пойдем, сынок, откушай.
И стала поправлять шнурки у штанов воеводы.
На пол что-то упало и покатилось. Печать нашлась.
Долго не мог оправиться Артамошка от розог. Лечила его старая повариха Лукерья примочками из разных трав, сухих отрубей и конского помета.
Ночью снились Артамошке тяжелые сны. Вчера он видел во сне, что вместе с Данилкой подкрались они к воеводским горницам, подложили соломы и подожгли. Вмиг жаркое пламя слизнуло и дом, и кладовые, и деревянные башни. От страха Артамошка проснулся. Сегодня ему приснился сон еще страшнее: стал он богатырем, к чему прикоснется – все рушит. Раскатил по бревну воеводские двор, церковь, башни – никто остановить его не в силах. Писцу оторвал напрочь обе руки – не будет, проклятый, щелкать по носу. Письменного голову разорвал пополам; одну половину оставил у воеводского крыльца, а вторую через спину в реку бросил. Пришел к избе казнителя Ивана Бородатого и спрашивает голосом зычным, громовым: «Ты розог давал?» – «Я». Схватил Артамошка Ивана Бородатого за рыжую бороду, покрутил-покрутил над головой, кинул вверх и надел на острие большой башни. Заорал Бородатый диким голосом. Тут Артамошка и проснулся. Проснулся – и впрямь кто-то орет. Страшно стало ему, кликнул он старую Лукерью – она второй матерью ему стала.
– Молчи, – зашептала она. – Спи…
Заснул Артамошка – и снова сон: занимается заря, по красному небу плывут огневые полосы, и свет их падает на землю. Видит Артамошка, что свет не от зари, а от огромной скалы, на вершине которой пылает горн; отец кует острые пики, из-под молота брызжут зеленые искры. Плывет над тайгой песня, слов ее не разобрать, но берет она за сердце – отцовская это песня. С песней и вскочил Артамошка с лежанки. Тишина. Он – к окну. На востоке розовело небо, вставало солнце. Рождался светлый день…
* * *
С воеводского двора решили Артамошку выгнать, но письменный голова заступился:
– Справный парнишка, а на побегушках – прямо огонь.
…И вновь замелькали по двору тонкие ноги, без устали бегает Артамошка. Вот он несется с огромным жбаном квасу, бегает к письменному голове, от письменного головы – к писцу, от писца – в приказную избу, и так до поздней ночи. Когда нависнет темь и замигают на небе звезды, бросается он на дощатую лежанку и спит до тех пор, пока утренний будильник его не поднимет.
Разбудили Артамошку сегодня чуть свет. Бегал он и созывал в приказную избу всех важных служилых людей. Управитель Перфильев получил государеву грамоту. Медленно собирались важные лица и усаживались по чину.
В избе тесно и душно, а важные лица потеют, отдуваются, но дорогих долгополых шуб не снимают, чтоб честь и достоинство не уронить.
Правитель поднялся, за ним поднялись с лавок и остальные. Снял он шапку – сбросили и все остальные. Правитель подал письменному голове трубочку – государеву грамоту. Письменный голова откашлялся, отер ладонью губы и начал читать. Титул прочитал тихо и нараспев, а потом передохнул и громко забарабанил, выделяя каждое слово:
– «А как ты сей, великих государей Иоанна Алексеевича и Петра Алексеевича, указ получишь, излови тунгуса сибирского, тунгуску и их дитя, которые живут в лесах по рекам и речкам вдали от Иркутска, чтоб были они в платьях и уборах, с луками и стрелами по своему обыкновению. Тех тунгусов отправь немедля в Москву, надобны они для показа гостям иноземным…»
Письменный голова подал грамоту Перфильеву.
Все молчали. Казачий сотник, высокий, большеголовый мужик с вихрами, тронутыми сединой, важно откашлялся и сказал:
– Надо сыскать бродягу бездомного, что по базару шатается и рассказать ему про земли далекие. Он и поведет казаков за тунгусами.
Как ветер, носился Артамошка по базарной площади, разглядывал бродяжек. «Вон их сколько, а потребно отыскать одного». Казаки, что пошли с Артамошкой, меж лавок прятались – боялись спугнуть бродяжек: разбегутся – не сыщешь, – но с Артамошки глаз не сводили. Остановился Артамошка у хлебного ряда, вспомнил про то, как пропел он петухом и всполошил толпу, которая слушала бродяжку. Приметный бродяжка, его-то он среди всех узнает. А тот бродяжка стоял у лавки купца Зырянова и не сводил глаз с бочки, где золотился на солнце янтарным отблеском мед. В руке он держал затасканную краюху черного хлеба и в десятый раз совал руку в карман: карман был дыряв, и рука высовывалась наружу. Прохожие смеялись:
– В кармане-то кукиш, много ль на него купишь?
– Хорош мужичок, что твой цветок, весь в лоскутах разноцветных!
– Неча сказать, нарядный!
А бродяжка подошел к бочке с медом и обронил, будто невзначай, корку хлеба.
– Ах, горюшко, бедному Егорушке! Последняя корочка – оголодал! – заголосил он и склонил над бочкой свою заросшую, словно кочка на болоте, рыжую голову.
Обозлился купчина и хотел ударить в живот вора непутевого – пусть бежит без оглядки, но визгливый бабий голос закричал над самым ухом:
– Не гоже, купчина, хлебец в меду держать! Ой, не гоже!
Подскочил купчина к бочке, вытащил хлеб из меда, а бродяжка цап из рук и давай облизывать! Лижет да ухмыляется, прибаутки-шутки сыплет и над купцом потешается: «Мед сладок, да хозяин гадок!» А купчина со злости в ответ: «Для бродяжки у нас вот эти поблажки!» И показал огромный кулак.
Тут из бродяжки и посылалось как из дырявого мешка:
Товару твоему гнить-перегнить!
А тебе, пузатому дураку,
В нос табаку,
В спину дубину,
В лоб осину!
И пошел, и пошел…
Вскипел купчина, схватил безмен – да за бродяжкой, а тот меж людей, как скользкая рыба, вертится, в руки не дается.
Устал купчина, идет в лавку, кряхтит да ругается.
«Ну, – думает, – хоть от лавки черта отогнал, и то ладно».
Подходит – а бродяжка у бочки стоит, рукой мед черпает, есть да крякает. Купчина – к нему, а он – хлоп ему в лицо медом, и был таков.
Свету невзвидел купчина. А народ над купчиной же и потешается.
Тут Артамошка бродяжку узнал, подбежал к нему:
– До тебя, дяденька, я прислан…
– Откелева? – важно спросил бродяжка.
– Из приказной избы, от самого правителя городка.
– Что ж тот правитель, окромя тебя, сопляка, и послать до меня не нашел человека?
Артамошка обомлел, А бродяжка стоит, руки в боки, приосанился и важно бородкой трясет. Ветерок заплатками играет, а из-под них грязное тело видно. Осмелился Артамошка, поближе подошел:
– Приказано бродяжку сыскать…
– Коль приказано, так ищи!
– Приказано сыскать такого, что далекие земли знает, чтоб с казаками мог идти.
– А не брешешь?
Артамошка побожился.
– Может, в смех меня норовишь взять? Смотри, малец, попомнишь Егорку Ветродуя!
Тут казаки из-за угла выскочили, бродяжку схватили и привели в приказную избу.
Прыгали светлые зайчики на казачьих доспехах – на пиках, пищалях. Бродяга Егорка Ветродуй сидел на коне и важно выпячивал плоскую грудь. Доспехов на нем не было, только заржавленная пищаль смешно болталась за спиной. Когда казаки тронули коней, Егорка загляделся, лошадь рванулась, и он чуть не вылетел из седла.
– Держись, казачина!
– Страшенный воин! Го-го-го! – хохотали со всех сторон.
Но Егорка поправился в седле, встал на стремена и, взмахнув плетью, ударил какого-то ротозея по спине. Тот взвился от боли и потонул в толпе. А Егорка вытянулся, лихо заломил ободранную шапчонку и понесся догонять казачий отряд.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Лесные людиИз темного лога тянуло холодом и сыростью. Нависла над лесом густая просинь. Бурливая, беспокойная река билась и кипела в водоворотах, хлестала волной о скалистые пороги. Волна прижимала к берегам бурые комья пены; она то нанизывала их на коряжины и залитые водой прибрежные кусты, то рвала в мелкие клочья.
У синего лога река повернула круто и порывисто; повернула и затихла, образовав широкую заводь, спокойную и гладкую, как озеро.
Едва побелел восток, чуть-чуть загорелся небосклон – проснулся бекас, Рассекая воздух, он молнией пронесся над речкой и разорвал предутреннюю тишину резким щелканьем своих крыльев. Над лесом проплыла серая птица. Важно взмахивая крыльями, она сделала несколько ровных кругов и прокричала мягко, гортанно… хорк – хорк!.. Это коршун делал свою утреннюю прогулку. Он взмахивал крыльями, важно, размерено и плавно, словно подсчитывал: раз-два, раз-два…
Вырисовывались зубцы гор. Забелели скалы, и засеребрились в ярком блеске снежные шапки у горных вершин. Врывался свет в таежную синеву, просыпалась и оживала тайга. Клесты встречали солнце пронзительным свистом. Вторя им, щебетали другие таежные пташки. На склонах гор кричали дикие козлы. Позже всех поднялся из своего логова бурый медведь.
Раздвигая прибрежные заросли, он осторожно шагал к реке. Тучи комаров и мошки надоедливо лезли в глаза, в рот, в уши. Медведь фыркал, злобно отплевывался и отбивался лапами. Он подошел к берегу реки, поднял голову и, крутя черным кончиком носа, жадно потянул воздух, беспокойно оглядываясь.
Сделав еще несколько шагов, медведь поднялся на дыбы, раскрыл широко пасть и заревел диким рыкающим ревом. В страхе шарахнулись птицы и, взметнув крыльями, утонули в таежной зелени. Встревожились звери. Испуганные козы ускакали в безбрежные дали лесов. Лисица-огневка, прижимаясь к самой земле, торопливо бежала к своей норе. Даже гордый и сильный лось осторожно прислушивался. Лишь белки беспечно качались на ветках, распустив свои серебристые хвосты.
Медведь злобно рычал, рыл лапой землю, поднимал желтое облако пыли и свирепо смотрел на высокий обрыв берега.
Еще вечером полянка зеленела и искрилась, вечерние лучи солнца переливались огненными пятнами, медведь катался и тонул в зеленом шелку. И вдруг утром место оказалось занято двумя черными горками.
У речки, на небольшой полянке, стояли два остроконечных чума.
Медведь потянул воздух, почуял запах человеческого жилья. Оглядываясь по сторонам, он косолапо зашагал к чумам. Людей в чумах не было. Мужчины ушли на охоту, а женщины – копать сладкие коренья. Медведь сорвал кожаную покрышку чума, наступил на нее задними лапами и разорвал ее на мелкие куски. Разбросал шесты, разодрал одежды и постели, сшитые из шкур зверей, а заячье одеяло трепал до тех пор, пока не разлетелось оно по ветру пушистыми клочьями. Злобно ринулся медведь ко второму чуму; из него с визгом вылетела взлохмаченная, перепуганная собачонка. Медведь одним прыжком догнал ее, и покатилась она под откос вместе с комьями глины.
Медведь оглядел разрушенное, повернулся и торопливо зашагал в тайгу.
Вечером вернулись люди. Старый эвенк Панака сказал:
– Гость был, самый дорогой гость – дедушка-медведь.
– Плохо мы угостили гостя, – вздохнул старший сын, Одой.
– Сердитый ушел гость, – согласился огорченный Панака.
Младший сын, любимец Чалык, пытливо рассматривал на густой траве отпечатки медвежьих лап. Чалык ростом мал, но широк в плечах и крепок телом, как медвежонок. Скуластое лицо его обветрилось, а щеки рдели цветом спелой брусники, под черными полосками бровей искрились узенькими прорезями раскосые, с хитрецой глаза. Длинные волосы были заплетены в тугую косичку; лишь спереди нечесаные пряди выбивались из-под малахая – шапки и падали на лицо. Чалык смахивал их рукой и тщательно подтыкал пальцами обратно под малахай.
Старый Панака радовался. Когда Чалыка не было в чуме, хвастливо говорил:
«Будет парнишка настоящий охотник: шаг у него шибко ладный – неслышно топает, лисица – и та не может учуять его».
Мать торопливо добавляла:
«Птичий глаз у нашего сына, цепкие руки, как лапки у белки, а быстроног, как дикий олень»…
Чалык все еще рассматривал медвежьи следы и шлепал себя шершавой рукой то по лбу, то по щеке, чтобы убить кровопийцу-комара.
Как настоящий охотник, Чалык носил высокие – выше колен – унты[5]5
Унты – меховые сапоги.
[Закрыть], легкую короткую парку[6]6
Парка – верхняя одежда в виде широкой рубахи, сшитая из шкур оленя.
[Закрыть] и кожаные штаны. На тонком пояске красовался подаренный отцом острый охотничий нож. И штаны, и унты, и парку шила мать. Она старательно отделала полы парки разноцветными кусочками кожи и опушила узкой полоской лисьего меха, пришила красивые кожаные завязки.
Чалык гордился: такие же парки носили и его отец и старший брат Одой. От плеч по рукавам до самого низа шли ровные разноцветные полоски, а на конце рукавов были наглухо пришиты рукавицы. Если жарко – просунет Чалык руку в дырочку, которая сделана чуть повыше рукавицы; тогда рука очутится на свободе, а рукавица спрячется внутри рукава, и ее не видно. Когда очень жарко или сидит Чалык у костра, он, так же как его отец и брат Одой, снимает парку, и тогда всем виден расшитый бисером, кусочками кожи и мехов нательный нагрудник.
Когда у костра взрослые ведут разговор, Чалык никогда не вмешивается – молчит и слушает; но когда мужчины берут лук и стрелы – Чалык никогда не отстает.
Чалык, поднимаясь с земли, посмотрел еще раз на следы медведя; в глазах его сверкнул огонек.
– Этого медведя я убью!
Потом он подумал, шумно вздохнул и добавил:
– Однако, шибко большой медведь, такого из моего лука не убьешь…
Собаки обнюхивали следы; старые заливались угрожающим лаем, а молодые в страхе поджимали хвосты и вертелись близко около людей.
Женщины костяными иголками торопливо чинили кожаные покрышки чума. На буйного гостя никто не обижался. Все говорили о нем как о лучшем друге, хвалили его ловкость и силу, ласково называли дедушкой.
Только у Чалыка при виде следов огромных лап загорались глаза, рука крепко сжимала лук, и колчан со стрелами слегка дрожал. Маленький охотник сильно волновался.
* * *
…Чумы привели в порядок. В этих двух чумах жили две семьи. В первом – Панака с женой Тыкыльмо и сыном Чалыком. Во втором – старший сын Панаки, Одой, со своей семьей: женой Талачи и маленькой дочкой Литорик, которая спала в берестяной люльке.
На новое место приехали недавно, до этого кочевали по реке Чуне. Кочевали неплохо, но разразилась над стойбищем большая беда: попадали олени, разбежались люди и Панака с Одоем едва-едва спасли от черной болезни[7]7
Черная болезнь – моровая язва, заразное заболевание, от которого гибнут олени и другие животные.
[Закрыть] всего двадцать оленей из своего стада. На этих оленях и решили кочевать на новое место, подальше от страшной болезни, подальше от черной беды. Долго решали и долго думали, наконец решили кочевать по реке Карапчанке, впадающей в реку Ангару.
Обе семьи собрались в чуме старого Панаки. У очага лежала большая туша мяса только что добытого дикого оленя. В чуме сильно пахло свежей кровью. Усталые охотники бросали на мясо голодные взгляды. Охота была трудной. Раненный тремя стрелами, олень-самец несся быстрее ветра и потерял силы только у далекого Гремучего ручья. В истекающего кровью зверя Чалык успел пустить последнюю стрелу.
С добычей вернулись поздно. Панака взял охотничий нож, отрезал лучший кусок мяса и поднял его над головой.
– Лучшее из нашей добычи отдаю тебе, дедушка-медведь! Не сердись!
У Чалыка рот наполнился слюной, и он невольно облизнул шершавые губы. Панака вышел из чума и стал раздавать мясо собакам. Озверевшие собаки рвали куски на лету, люто рычали и отчаянно грызлись. Панака раздал почти все мясо. Люди молча ждали. Панака взял последний кусок – у всех вырвался тяжелый вздох. Половину куска он отдал собакам, а вторую половину зажал крепко в руке и, ползая по земле, стал мазать им следы медведя.
Панака поднялся, посмотрел на тайгу по направлению медвежьих следов, подошел к большому дереву и воткнул в него свой нож. Вытер руки о кожаные штаны и сказал:
– Не сердись, дедушка, все лучшее от добычи тебе отдал – ешь. Лишь худое оставил. Я не страшный, даже нож острый в большом дереве забыл.
Панака схватил нож, спрятал за поясом и бегом побежал к чуму. В чум вошел со словами:
– Лучшее дедушке отдано. Счастье придет в наши бедные чумы!
Люди с жадностью набросились на жалкие остатки оленя. Женщинам достались лишь обглоданные кости.
Сытые собаки мирно дремали в ногах.
* * *
На другой день Панака встал раньше всех. Он внимательно рассмотрел следы медведя, хитро прищурил узкие глаза и поспешил разбудить Одоя и Чалыка. К полдню медведя отыскали в густых ягодниках и убили. Голову медведя отрезал сам Панака, спрятал около сосны под камнями. Панака верил, что из головы вновь появится медведь и побредет по тайге. Одой отрезал ноги. Мясо разделили на части и понесли в чум. Чалык шел гордый: он, как большой охотник, нес добычу – бурую шкуру медведя. Шкура была тяжелая, скользкая от жира и крови. Чалык обливался потом, весь выпачкался в крови и медвежьем сале, но шел упрямо, напрягая все силы.
Вечером в стойбище пировали. Сытые, Одой, Чалык, Тыкыльмо и Талачи тяжело поднялись от очага, где еще дымились жирные куски добычи, взялись за руки и пошли вокруг чума Панаки. Натянув на себя шкуру только что убитого медведя, топтался старый Панака. Он исполнял танец дедушки-медведя. Чтобы лицо его казалось страшным и походило на морду медведя, он разрисовал его густой кровью и желтой глиной; чтобы руки были похожи на лапы, он держал лапы убитого медведя; чтобы рот его походил на пасть медведя, он зажал в зубах белые клыки кабарги. Одой громко пел:
Дедушку-медведя нашли,
Нашли не мы, а наши собаки.
Дедушку-медведя убили не мы,
Убили наши стрелы.
Мы оставили твою голову в камнях.
Из головы опять ты вырос,
Опять в лесу бродишь!
Остальные били в ладоши, топали ногами, враз наклоняли тела и повторяли:
Ой ё-ехор-хо,
Ехор-хо,
ехор-хо!
Потом плясали вокруг большого костра.
Речка билась черной волной, булькала и шепталась, колыхая ржавые камыши. Луна брызгала серебром, купалась в речке, а когда пряталась за тучи, тайга утопала в густой темноте.
В полдень стойбище затихло, потух костер, уснули люди. Лишь чуткие собаки, навострив уши, сонливым лаем разрывали таежную глушь, и вновь все стихало и погружалось в тишину.