Текст книги "Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки"
Автор книги: Гавриил Левинзон
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
– Ты же все понял, – сказал папа. – Иди к маме.
Он проводил меня на лестницу. Я два раза оборачивался, чтоб улыбнуться ему. Некоторые считают, что прощаться надо побыстрей. Ничего подобного. Тот, кто так думает, ничего не смыслит в человеческих отношениях. Я вернулся, взбежал по лестнице до того места, откуда был виден папа, стоявший в дверях на тот случай, если мне захочется вернуться, и я помахал ему рукой, а потом уже припустил вниз и бежал до самого скверика у церквушки. Мама сидела на той же скамейке, все еще для фотографирования в профиль, и не подала виду, что заметила меня. Я сел рядом с ней.
– Все должно быть по-другому, – сказал я. – Ты поняла?
Она взглянула на меня, резко повернула голову, наверно, подумала: «Так ты за него?»
– Я тут буду ждать, – сказал я.
Она опять на меня так же взглянула.
– Ты уже сориентировался? – Она похлопала меня по щеке, довольно сильно – не такая уж это была ласка. – Если я задержусь, иди домой.
Я сидел и обдумывал то, что надо было обдумать. Все мои мысли начинались со слова «допустим». Уже совсем стемнело. Я только догадывался, что на соседних скамейках сидят люди. Потом я догадался, что их не стало. Мы один на один остались с церквушкой. Она была памятником архитектуры, а я человеком, которому незачем идти домой. Я перебирал свои «допустим».
О том, как я расстался с близким мне человеком, решившим перебраться в другую эпоху
Допустим, все будет по-другому: мы перейдем жить к бабушке номер два. Книжку любимую я с собой заберу. «Симфонию» и магнитофон тоже. Папину пишущую машинку, любимые вещицы, транзисторный приемник… Для каждой вещи я подбирал место в бабушкиной комнате. Одежки вместе со шкафом, сервант… придется вынести бабушкин диван. Кстати, на чем мы будем спать? Что, если, как в поезде, сделать верхнюю и нижнюю полки? Бабушкин стол пришлось тоже убрать… фарфоровых охотников уже кто-то свалил на пол, и они разбились. Бронзовая собака задрала голову и завыла. Хвост она все еще держала на отлете. Папа зацепился за «Симфонию» и упал на деревянный домик с аистом на крыше. Аист закричал, как кричат лебеди в пруду в нашем парке. «Может, это не аист, а лебедь? – подумал я. – Но ведь лебеди не живут на крышах». Бабушка номер два стояла и раздумывала, как добраться до двери. А мама сидела на шкафу, свесив ноги: там просторней. Мне было ясно: все это не для Дербервиля.
Дербервиль вскоре появился, чтобы мне об этом сказать, он сел рядом со мной на скамейку.
«Я ухожу: мне негде разместить мой гардероб. – Он задумался. – У меня такое впечатление, – сказал он, – что я прожил почти сорок лет, чтобы решиться на этот поступок. Я ухожу в семнадцатый век, в эпоху Кромвеля и великих событий. У меня там прекрасное имение и слуги. Все должно быть по-другому! Вы ведь, все поняли, правда?»
Я не стал расспрашивать, при чем здесь сорок лет. Остальное я понял. Он, сколько мог, был со мной, но теперь действительно негде разместить его гардероб.
«Я все понимаю, сэр», – сказал я.
Тогда он приподнял цилиндр.
«Возьмите на память мои чешские туфли, – сказал он. – Вещицы и кресло я вам тоже оставляю. Прощайте!»
Он стал уходить в темноту, как уходят навсегда. Когда он переходил улицу, проезжавшее такси остановилось. Шофер открыл дверцу и сказал:
«Эй ты, диво! Хочешь, я тебя бесплатно подвезу?»
Дербервиль не ответил. Он шел все быстрей. Свет фонаря отсвечивал в его цилиндре; он ступал бесшумно. Ненадолго он остановился и поговорил с каким-то человеком. Я напряг зрение, чтобы рассмотреть этого человека. Я его узнал: это был англичанин прогрессивных взглядов из эпохи Кромвеля. Руку он держал на перевязи – значит, ранен был. «Действительно, неплохо смоделировано», – подумал я. Дальше они пошли вдвоем. Скоро я перестал их видеть – то ли они растворились, то ли их черные костюмы слились с темнотой. Один раз, правда, что-то блеснуло, но, может, это были очки какого-нибудь прохожего.
– Что ты здесь делаешь? – спросили меня и потрясли за плечо на тот случай, если я сплю. – Сбежал из дому, да?
Я стал насвистывать и притоптывать ногой, чтоб никому не могло прийти в голову, что у нас дома что-то стряслось.
– Никто у нас из дому не убегал! – сказал я. – Я жду здесь родителей, отлучились ненадолго.
– А мы смотрим ночной город, – сказал Сас.
Он стал рассказывать своей махонькой девочке, которая заменила ему высокую Нелли, о памятнике архитектуры семнадцатого века. Я понял, почему ему больше не нужен англичанин из эпохи Кромвеля. О том, что в церкви побывала нечистая сила, этот эрудит ничего не знал. Я старался запомнить то, что он говорил. Это может пригодиться: пора уже мне пригласить Свету на вечернюю прогулку. Я полез в карман за дербервилевским блокнотом, чтобы записать слово «контрфорс». Блокнота в кармане, конечно, не оказалось. Я засмеялся.
– Сас, – сказал я, – с англичанами покончено, правда?
Он кивнул.
– Что ж, это было полезно.
И он спросил с лопушандской заботливостью:
– Может, пойдешь с нами?
– Да у меня все в порядке, Сас! – ответил я. – Сейчас появятся родители. Вон они, кажется, идут.
Нет, это шли не они.
Долго вообще никто не шел.
Потом послышались голоса – не их.
Допустим, они появятся только утром. Я дождусь. Проехала машина, фары ее далеко осветили улицу – ни одного прохожего. Допустим, мама появится одна… Я заплакал: я понял, что так оно и случится. Чтобы какой-нибудь из прохожих не услышал, я старался плакать беззвучно. Это было необъяснимо, не из моей жизни. Это была уже другая жизнь, и нужно было к ней привыкать.
О том, как она теперь выглядит, наша жизнь
На далекой окраине города, откуда можно увидеть горизонт, где за девятиэтажными домами начинается поле с негородской зеленью, стоит большущий, в два корпуса, интернат. Здесь работает папа и его новая жена. Живут они в двухэтажном домишке, построенном для хозяйственных нужд и приспособленном под жилье для учителей.
По воскресеньям я приезжаю сюда – обычно первым автобусом, – схожу на конечной остановке, но к двухэтажному домику не иду, а затаиваюсь за интернатской оградой, в том месте, где выставлены ящики и баки с кухонными отходами. Здесь я застаю двух-трех кошек, которые уже привыкли ко мне и не обращают на меня внимания. Скоро из дверей дома выбегает Хиггинс – в майке, если тепло, или в синем спортивном костюме – и следом за ним папа в таком же костюме. Это они уже приступили к своей получасовой пробежке. Они убегают в поле, а я слежу за ними, прячась за баками, пока они видны, а потом сижу на ящике и жду их возвращения. Они вбегают во двор потные, переговариваются. Возможно, разговор обо мне идет. Я ухожу, быстро иду на остановку автобуса: через пятнадцать минут они там появятся. Они всегда удивляются, что ни разу не пришлось им ждать меня. Я провожу с ними целый день.
Вечером меня провожает кто-нибудь один – Хиггинс или папа (наверно, нехорошо получилось бы, если бы каждый раз провожал папа). Это само собой получилось.
С папой мы две-три остановки идем пешком, разговариваем. С тех пор как папа с нами не живет, мы стали ближе друг другу, и мне уже не нужно придумывать, чтобы выходило, как у отца с сыном.
Папа переменился. Он всегда теперь причесан, на работу, как я узнал, ходит в белой рубашке и в костюме, но, главное, какая-то твердость в нем появилась: он теперь умеет говорить таким тоном, что и в голову не приходит ослушаться. Нет, лопушандцем его не назовешь. Я думаю, он отыскал какую-то третью планету. Как она называется, я не знаю, но я уверен: жители этой планеты превыше всего ставят поступки.
Почему-то вблизи папиного дома мне везет на драки: я уже три раза подрался. Один раз, когда шел с Хиггинсом, – с тремя интернатскими. Кончилось тем, что они скрутили меня и один из них уселся на меня верхом. А мне было начхать. Хиггинсу тоже досталось, но он бодрился, а я еще долго лежал ничком и плакал, хотя мне было и начхать. Потом интернатские спрашивали меня:
– Чего ты к нам полез?
Что я им мог объяснить? Вот Хиггинс – тот кажется, понял. Он, как любит говорить папа, тонкий человек.
Поздним вечером я возвращаюсь в свой дом. Два года оказалось достаточно, чтобы мама присмотрела себе нового родного человека с защищенной темой и «Жигулями». Только он работает не в институте, а на заводе – руководит отделом. Тема его тоже с двумя «ф» и волнующим словом «ЭВМ». Человек он спокойный и рассудительный и все на свете берется объяснить – при помощи техники. Если его послушать, то дождь – техника, и плач – техника, и смех – тоже техника. Все ему ясно, и он к тому же начальник, поэтому он с людьми разговаривает покровительственно и удивляется, что некоторые неначальники, которым еще не все ясно, одергивают его. Любимое его слово «логично». Что бы он ни сказал, он обязательно спросит в конце: «Логично?» Люди отвечают «логично», иначе он снова при помощи техники начнет доказывать, а это вынести трудно. Он говорит «дожить» и «пренциндент». Я не поправляю: мне нравится, что он и этим от папы отличается. Он будет так говорить до самой смерти: кто станет поправлять начальника? А папины словари листаю один я.
Однажды, вскоре после того, как он у нас появился, он вздумал положить мне руку на плечо. Я отстранился и ушел в другую комнату. Мама вышла следом и сказала:
– Ты как звереныш.
– Скажи ему, – ответил я, – чтобы он никогда ко мне не прикасался. И точка.
Мы не ссоримся. Хотя его, по-моему, здорово злит, что я за ним наблюдаю. Вначале он говорил:
– Виталий меня изучает.
А недавно я слышал, как он пожаловался маме:
– Он с меня глаз не спускает. Беспренциндентно!
Балда. Просто я сравниваю его с папой, и всегда выходит, что папа лучший на свете человек, а он – барахло.
У него есть сын, мой ровесник. Он тоже навещает своего отца по воскресеньям. Иногда и среди недели заходит. Я при первой же встрече ему сказал:
– Твой папа мне ни к чему.
Но он все равно считает, что я у него в долгу: повадился уносить что-нибудь из моих вещичек – уже нет у меня фарфоровых охотников, собаки с хвостом на отлете и бронзовой львицы. Сперва он говорил:
– Я это возьму, а?
Потом стал брать без спросу. Я решил: уж лучше я ему дарить буду. Что поделаешь? Нужно. Он хоть и несимпатичный, но посмотришь, как он слоняется по дому и прислушивается к голосам, – и жаль становится. Последний раз я ему подарил медведя, играющего в футбол.
В доме считают, что я переменился из-за того, что «это стряслось». Но я-то знаю, что все началось раньше. Может быть, в то утро, когда я встретил Хиггинса. Трудновато было привыкнуть к тому, что я уже не Дербервиль, а какой-то другой человек, о котором я мало что знаю. Я пытался похожего человека найти в книжках или в фильмах. Но полного сходства ни с кем не обнаруживалось. И вот так я живу: не Дербервиль, не Быстроглазый, а неизвестно кто. Прежние мои одежки для этого человека не подходят – я хожу в джинсах, в болоньевой куртке, под которую свитер надеваю, и в лыжных ботинках. Телефонщики смотрят на меня с изумлением, а мне непонятно, как это я мог проводить столько времени с этими людьми.
Коллекционированием я по-прежнему занимаюсь, и мне сейчас странно, что посетила меня мысль подарить коллекцию Славику. Ему я продолжаю покупать пончики, хоть он уже в четвертом классе. В коллекционировании он уже смыслит почти так, как я. Иногда я ему дарю марку-две, но спокойно.
Геннадий Матвеевич часто похварывает, но все равно много ездит по стране, побывал уже на Кавказе, в Средней Азии и даже на Байкале. Недавно он уехал в Польшу, в гости к одному филателисту, с которым он двадцать лет в переписке. Я пишу ему письма в город Краков – паркеровской ручкой.
Я долго занимался своей исследовательской работой, но запутался в бумагах до того, что хоть технику призывай. Я сгреб все в портфель и поехал к папе. Втроем – с ним и с Хиггинсом – мы проговорили над моими бумагами полдня, но кончилось тем, что и они запутались. Вот тогда папа и сказал:
– А ты попробуй все описать. Может быть, так разберешься.
И я засел за эту историю. Я носил ее кусками папе, кроме тех глав, где о нем речь. Он советовал, кое-где выправлял, кое-где руку приложил. Вторым помощником у меня был Леня Сас. Ему я сперва носил главы, где о папе шла речь, но он потребовал, чтобы я принес остальные. Он очень критически отнесся к моей работе, сказал, что все не так, он знает: уже три романа написал. Он взялся переделывать, а когда я его просил, чтобы он показал, что выходит, он отвечал, чтобы я не мешал. Я забрал свои бумаги. Сас хмыкнул мне вслед и сказал, что обойдется без них. Он написал мою историю по-своему: перенес все события в Англию семнадцатого века. Он объяснил, что так влез в эту эпоху, что не может выбраться. История Саса мне понравилась, только в ней речь шла часто совсем не о том. Зато эпиграф – он идет первым – я у него выпросил. Он такой эрудированный, что ему нетрудно будет подобрать другой. Второй эпиграф – мой собственный.
Недавно Сас меня спросил:
– Так кто же ты теперь? Я что-то не могу понять.
– Сас, не знаю, – ответил я. – Ты можешь в это поверить?
– Стадия становления, – объяснил Сас. – Разберешься, не бойся.
А я и не боюсь. Я уже понял: со мною что-то происходит и, похоже, будет происходить всю жизнь.