Текст книги "Обещание на заре (Обещание на рассвете) (др. перевод)"
Автор книги: Гари Ромен
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Глава XXIV
Второй рассказ в «Гренгуаре» появился вовремя. Мать как раз прислала мне возмущенное письмо, объявляя о своем намерении разобраться при помощи палки с одним типом, остановившимся в отеле-пансионе и называющим себя автором рассказа, который я опубликовал под псевдонимом Андре Кортис. Я пришел в ужас: выходит, Андре Кортис в самом деле существует и является автором произведения. Срочно требовалось что-нибудь предъявить матери, чтобы она поутихла. Публикация «Маленькой женщины» подоспела вовремя, и трубный глас славы вновь зазвучал на рынке Буффа. Но на сей раз я понял, что нечего и надеяться прожить исключительно за счет своего пера, и принялся искать «работу» – это слово я произносил решительно и немного таинственно.
Я был по очереди официантом в ресторане на Монпарнасе, велосипедистом-доставщиком фирмы «Изысканные ланчи, обеды, трапезы», администратором в палас-отеле на площади Звезды, статистом в кино, мойщиком посуды «У Ларю», в «Рице» и счетоводом в отеле «Лаперуз». Я работал в Зимнем цирке, в «Мими Пенсон», был агентом по размещению туристической рекламы для газеты «Тан» и, по уговору с одним репортером из еженедельника «Вуаля», предавался углубленному изучению убранства, атмосферы и персонала более сотни публичных домов Парижа. «Вуаля» так никогда это исследование и не опубликовал, а я с некоторым возмущением выяснил, что трудился, сам того не ведая, на конфиденциальный туристический путеводитель по злачному Парижу. К тому же тот «журналист» мне так и не заплатил, канув куда-то без следа. Еще я наклеивал этикетки на коробки и был, наверное, одним из тех редких людей, кто если не причесывал, то хотя бы раскрашивал жирафу [89]89
* Французское выражение «причесывать жирафу» (peigner la girafe)примерно соответствует русскому «валять дурака» (прим. переводчика).
[Закрыть]– очень деликатная операция, которую я производил на маленькой фабрике игрушек, где просиживал по три часа в день с кисточкой в руке. Из всех работ, которыми я занимался в ту пору, работа администратора в палас-отеле на площади Звезды оказалась для меня самой тяжкой. Меня постоянно изводил старший администратор, презиравший «интеллектуалов» (там знали, что я учусь на юридическом), а все лакеи были педерастами. Меня мутило от этих четырнадцатилетних мальчишек, предлагавших в недвусмысленных выражениях вполне определенные услуги. После этого обследование публичных домов для «Вуаля» показалось глотком свежего воздуха.
Не подумайте, будто я нападаю здесь на гомосексуалистов, подвергаю их какой-то дискриминации. Ничего не имею против них, но и за – тоже. Самые видные личности из числа педерастов мне часто советовали тайком сходить на психоанализ, чтобы проверить, так ли уж я безнадежен, и выяснить, не вызвана ли моя любовь к женщинам какой-нибудь полученной в детстве травмой, от которой меня еще можно излечить. Я по натуре задумчив, немного печален, я вполне отдаю себе отчет в том, что в нашу эпоху, после всего, что с ней уже случилось, после концентрационных лагерей, рабства в тысяче обличий и водородной бомбы нет по-настоящему никакой причины, чтобы мужчина не сделался… чем-то еще. Приняв все, что мы уже приняли, например, трусость и угодливость, нелегко понять, по какому праву мы бы вдруг стали кривиться да упираться. Но надо быть прозорливее. Поэтому, на мой взгляд, было бы неплохо, если бы современные мужчины сохранили хотя бы маленький закуток своей особы нетронутым, чтобы приберечь его на будущее, чтобы им оставалось еще что-то, чем можно поступиться.
Моей любимой службой была велосипедная доставка. Мне всегда нравился вид доброй снеди, и я был совсем не прочь кататься по Парижу, развозя отлично приготовленные блюда. Везде, куда бы я ни приехал, меня принимали с удовольствием и энтузиазмом. Я всегда был желанным гостем. Однажды мне надлежало доставить небольшой изысканный ужин – икру, шампанское, паштет из гусиной печенки (да уж, вот это жизнь!) – на площадь Терн. Это оказалось холостяцкой квартирой на шестом этаже. Меня встретил элегантный седеющий господин, которому было, наверное, столько же лет, сколько мне сегодня. Он был облачен в то, что называлось тогда «домашней курткой». Стол накрыт на двоих. Господин, в котором я узнал довольно знаменитого в то время писателя, окинул мою снедь исполненным отвращения взглядом. Я вдруг заметил, что он чем-то очень удручен.
– Мой мальчик, – сказал он мне, – запомните: все женщины – шлюхи. Уж мне ли не знать. Я об этом семь романов написал.
Он пристально, с омерзением посмотрел на икру, шампанское и заливного цыпленка. Вздохнул.
– У вас есть любовница?
– Нет, – ответил я. – Я сейчас без гроша.
Казалось, ответ произвел на него благоприятное впечатление.
– Вы довольно молоды, – сказал он, – но, похоже, уже знаете женщин.
– Так, знавал одну-двух, – ответил я скромно.
– Шлюхи? – спросил он с надеждой.
Я покосился на икру. Заливной цыпленок тоже был неплох.
– И не говорите, – сказал ему я. – Намучился.
Казалось, он был доволен.
– Изменяли вам?
– О ля-ля! – сказал я с жестом покорности судьбе.
– Однако вы молоды и недурны собой.
– Мэтр, – сказал ему я, насилу отводя глаза от цыпленка. – Мне наставили рога, мэтр, да еще какие. Две женщины, которых я по-настоящему любил, бросили меня ради пятидесятилетних мужчин – да что я говорю, какие пятьдесят? Одному уж точно шестьдесят стукнуло.
– Да ну? – удивился он с явным удовольствием. – Расскажите-ка. Давайте присаживайтесь. Надо заодно избавиться от этого чертова ужина. Чем раньше он исчезнет, тем лучше.
Я набросился на икру. Гусиной печенки и заливного цыпленка мне хватило на один присест. Уж если я ем, то ем. Не манерничаю, не хожу вокруг да около. Сажусь за стол, и – за двоих! Вообще-то я не люблю цыпленка, разве что с лисичками или эстрагоном, а то с ним вечно перемудрят. Но этот в итоге оказался ничего. Я рассказал, как два юных, прекрасных создания, хрупкие, с незабываемыми глазами, бросили меня, чтобы жить со зрелыми, седеющими мужчинами, один из которых, кстати, был довольно известный литератор.
– Конечно, женщины предпочитают опытных мужчин, – объяснил мне мой гостеприимец. – Есть для них что-то успокаивающее в обществе мужчины, который хорошо знает жизнь и что к чему и уже избавился от некоторого… хм!.. юношеского нетерпения.
Я поспешно согласился, добравшись до пирожных. Хозяин плеснул мне еще шампанского.
– Вам надо немного потерпеть, молодой человек, – сказал он благожелательно. – Когда-нибудь вы тоже созреете, и тогда у вас будет что предложить женщинам – что-нибудь, что они ценят превыше всего: авторитет, мудрость, спокойную и уверенную руку. Зрелость, одним словом. Вот тогда вы и научитесь любить их и будете ими любимы.
Я плеснул себе еще немного шампанского. Стесняться было уже незачем. Ни одного профитроля не осталось. Я встал. Он достал из книжного шкафа одно из своих произведений и надписал мне его. Положил руку на плечо.
– Не надо отчаиваться, мой мальчик. Двадцать лет – трудный возраст. Но это ненадолго. Это надо лишь перетерпеть. Если какая-нибудь из ваших подружек бросает вас ради зрелого мужчины, примите это так, как оно есть: как обещание будущего. Когда-нибудь вы тоже станете зрелым мужчиной.
«Вот дерьмо», – подумал я с беспокойством.
Сегодня, когда оно так и есть, я реагирую на это точно так же.
Мэтр меня проводил до двери. Мы долго жали друг другу руки, глядя друг другу в глаза. Прекрасный сюжет, тянет на Римскую премию [90]90
Римская премия– премия Французской академии, предназначенная молодым художникам и музыкантам для совершенствования в избранной специальности.
[Закрыть]: Мудрость и Опыт, подающие руку Юности и Иллюзиям.
Я унес книгу под мышкой. Но мне незачем было ее читать. Я и без того уже знал все, что там написано. Мне хотелось смеяться, свистеть, болтать с прохожими. Велосипед с тележкой летел, окрыленный шампанским и моими двадцатью годами. Мир принадлежал мне. Я крутил педали, мчась сквозь огни и звезды Парижа. Стал насвистывать, отпустив руль, махая крыльями и посылая воздушные поцелуи одиноким дамам в автомобилях. Я проскочил на красный свет, и полицейский остановил меня возмущенным свистком.
– Ну, в чем дело? – заорал он.
– Ни в чем, – ответил я ему со смехом. – Жизнь прекрасна!
– Ладно, проезжайте! – бросил он, уступая этому паролю как настоящий француз.
Я был молод, моложе, чем сам думал. Тем не менее моя наивность была старой и искушенной. Вечной на самом деле: я ее обнаруживаю в каждом новом поколении, от «тусовщиков» Сен-Жермен-де-Пре 1947 года вплоть до калифорнийского поколения битников [91]91
Битники —молодежное движение 1950-х – первой половины 1960-х гг., провозглашавшее отказ от культа богатства, бродяжничество, гедонизм и эротическую раскрепощенность.
[Закрыть], с которым я нередко общаюсь, чтобы позабавиться, узнавая в другом месте и на других лицах те же ужимки, что и в мои двадцать лет.
Глава XXV
Я повстречал в то время одну прелестную шведку, о каких грезят во всех странах с тех пор, как мир открыл мужчинам Швецию. Она была веселая, хорошенькая, умная, а главное – главное, у нее был изумительный голос, а я всегда был чувствителен к голосу. Слуха у меня нет, и между мной и музыкой существует досадное недоразумение, с которым я уже смирился. Но я странным образом чувствителен к женскому голосу. Понятия не имею, чем это вызвано. Возможно, с ушами у меня что-то не в порядке, какой-нибудь нерв неудачно расположен: как-то раз я даже предоставил специалисту обследовать свою евстахиеву трубу, чтобы выяснить, в чем там дело, но тот ничего не нашел. Короче, у Бригитты был голос, у меня уши, и мы были созданы друг для друга. Мы и в самом деле хорошо ладили. Я слушал ее голос и был счастлив. Я наивно полагал, несмотря на свой многоопытный и искушенный вид, который напускал на себя, что столь совершенному согласию ничто не грозит. Мы подавали такой пример счастья, что наши соседи в гостинице, студенты всех мастей и со всех широт, всегда улыбались, встречаясь с нами утром на лестнице. Потом я начал замечать, что Бригитта стала задумчива. Она часто навещала одну пожилую шведскую даму, проживавшую в отеле «Великие мужи» на площади у Пантеона. И оставалась там допоздна, порой до часа, а то и двух ночи.
Бригитта возвращалась домой очень усталая и порой гладила меня по щеке, грустно вздыхая.
Тайное сомнение закралось в мою душу: я чувствовал, что от меня что-то скрывают. Моей рано созревшей проницательности достаточно было мелочи, чтобы пробудились подозрения: я изводил себя вопросом, уж не заболела ли, чего доброго, пожилая шведская дама, не угасает ли потихоньку в своем гостиничном номере? А вдруг это мать моей подружки, приехавшая в Париж лечиться у крупных французских специалистов? У Бригитты прекрасная душа, она меня обожает, потому и таит от меня свое горе, щадя чувствительность моей творческой натуры с ее литературными порывами. Как-то ночью, около часу, вообразив свою Бригитту всю в слезах у изголовья умирающей, я уже не смог сдерживаться доле и отправился к отелю «Великие мужи». Шел дождь. Дверь гостиницы была заперта. Я встал под аркой юридического факультета и с тревогой стал наблюдать за гостиничным фасадом. Вдруг на пятом этаже осветилось окно и на балконе появилась Бригитта с распущенными волосами. Какое-то время она неподвижно стояла, подставив лицо дождю. На ней был мужской халат. Я немного удивился. Я никак не мог взять в толк, что она могла там делать, в этом мужском халате, с распущенными волосами. Может, она попала под ливень, и супругу шведской дамы пришлось одолжить ей свой халат, пока сохнет ее собственная одежда? Внезапно на балконе возник какой-то молодой человек в пижаме и облокотился о перила рядом с Бригиттой. На сей раз я был удивлен по-настоящему. Я и не знал, что у шведской дамы есть сын. И тут вдруг земля разверзлась у меня под ногами, юридический факультет обрушился мне на голову, а мое сердце разорвалось меж адом и мерзостью: молодой человек обнял Бригитту за талию, и моя последняя надежда, что она, быть может, попросту заглянула к соседу, чтобы заправить свою авторучку, сразу испарилась. Негодяй прижал Бригитту к себе и поцеловал в губы. После чего увлек ее внутрь, и свет скромно приглушился, но не погас совсем: этот злодей хотел еще и любоваться тем, что творит. Я жутко взвыл и бросился ко входу в отель, чтобы помешать преступлению. Предстояло одолеть пять этажей, но я все же надеялся прибыть вовремя, если мерзавец не был законченным скотом и хоть что-то смыслил в наслаждении. К несчастью, дверь отеля оказалась заперта, и мне пришлось стучать, звонить, орать и бесноваться на тысячу ладов, теряя таким образом время – тем более драгоценное, что там-то, наверху, моему сопернику ничто не препятствовало. Вдобавок я в своем умоисступлении неверно вычислил окно, и когда привратник наконец впустил меня и я, как орел, полетел с этажа на этаж, то ошибся дверью, и когда она открылась на мой стук, вцепился в горло какого-то невысокого молодого человека, чей ужас был таков, что ему чуть не сделалось худо. С первого же взгляда стало ясно, что он вовсе не из тех молодых людей, что принимают женщин у себя в номере, совсем даже наоборот. Он умоляюще выкатил на меня глаза, но я ничем не мог ему помочь, слишком торопился. Поэтому снова оказался на темной лестнице, теряя драгоценные мгновения в поисках выключателя. Теперь-то я уже был уверен, что опоздаю. Моему убийце не пришлось преодолевать пять этажей, высаживать дверь, он уже был при деле и наверняка сейчас потирал руки. Внезапно силы меня покинули. Полнейшее уныние овладело мной. Я сел на лестнице и отер пот и дождь со своего чела. Тут послышалось робкое шарканье, и грациозный юноша присел рядом со мной и взял меня за руку. У меня не было сил отнять ее. Он стал меня утешать: насколько помню, предлагал свою дружбу. Похлопывал меня по руке и уверял, что такой мужчина, как я, без всякого труда найдет достойную его родственную душу. Я посмотрел на него с рассеянным интересом: ну уж нет, на этой стороне мне делать нечего. Женщины – гнусные шлюхи, но кроме них обратиться не к кому. У них монополия. И меня обуяла великая жалость к самому себе. Мало того что я испытал жесточайшую обиду, так еще в целом свете не нашлось никого, кроме педика, чтобы утешить меня и протянуть руку. Я бросил на него мрачный взгляд и, покинув отель «Великие мужи», направился домой. Лег в постель и решил завтра же записаться в Иностранный легион.
Бригитта вернулась около двух часов ночи, когда я уже начал волноваться: уж не случилось ли с ней что-нибудь? Она робко поскреблась в дверь, и я высказал ей громко и ясно все, что о ней думал. Полчаса она пыталась меня разжалобить через запертую дверь. Потом наступило долгое молчание. Струсив при мысли, что она может вернуться в отель «Великие мужи», я выскочил из постели и открыл дверь. Отвесил ей несколько хорошо прочувствованных оплеух – прочувствованных мною, хочу сказать: мне всегда было крайне трудно бить женщин. Должно быть, не хватает мужественности. После чего я задал вопрос, который еще и сегодня, в свете двадцатипятилетнего опыта, считаю самым идиотским в своей чемпионской карьере:
– Почему ты это сделала?
Ответ Бригитты был по-настоящему прекрасен. Я бы даже сказал – трогателен. Он по-настоящему отражает всю силу моей индивидуальности. Она подняла на меня свои полные слез голубые глаза, а потом, встряхнув белокурыми кудрями, сказала с искренним и патетическим усилием все объяснить:
– Он так на тебя похож!
До сих пор не могу забыть этого. Я ведь тогда еще не умер, мы жили вместе, я был у нее под рукой, так нет же, ей приспичило каждый вечер таскаться к кому-то под дождем, за целый километр только потому, что он на меня похож! Если это не так называемый магнетизм, то я себя не знаю. Я почувствовал себя гораздо лучше. Мне пришлось даже сделать усилие, чтобы остаться скромным, не заважничать. Пускай говорят, что хотят, но я все-таки производил сильное впечатление на женщин.
С тех пор я много размышлял над Бригиттиным ответом, и заключения, честно говоря, нулевые, к которым я пришел, все же изрядно облегчили мне отношения с женщинами – да и с мужчинами, которые на меня похожи.
С тех пор я уже никогда не был обманут женщиной – ну, я хочу сказать, уже никогда не ждал их под дождем.
Глава XXVI
Я доучивался на юридическом последний год и, что гораздо важнее, заканчивал курс высшей военной подготовки, занятия которой проходили два раза в неделю в местности Ла Ваш Нуар, в Монруже. Один из моих рассказов перевели и опубликовали в Америке, и баснословный гонорар в сто пятьдесят долларов позволил мне ненадолго съездить вслед за Бригиттой в Швецию, где я обнаружил, что она успела выскочить замуж. Я попробовал столковаться с ее мужем, но парень оказался бессердечен. Поскольку я стал ей надоедать, Бригитта в конце концов спровадила меня к своей матери, на маленький островок в самой северной части Стокгольмского архипелага, и там, меж сосен, среди пейзажа шведских легенд, я бродил, пока неверная и ее муж предавались своей преступной любви. Мать Бригитты, чтобы меня успокоить, прописала мне ежедневные ледяные ванны в Балтийском море и неумолимо стояла надо мной с часами в руке, пока я отмокал в вертикальном положении, угрюмый и несчастный, а все мои органы тем временем съеживались и душа постепенно расставалась с телом. Однажды, лежа на скале и ожидая, когда же солнце соблаговолит растопить лед в моих жилах, я увидел, как по небу пролетел самолет со свастикой. Это была моя первая встреча с врагом.
За событиями в Европе я следил довольно рассеянно. И вовсе не потому, что был занят исключительно собой, но потому, наверное, что, будучи воспитан женщиной и окружен женской любовью, чуждался неослабной ненависти, а стало быть, мне недоставало главного, чтобы понять Гитлера. И молчание Франции перед лицом его истерических угроз, вместо того чтобы насторожить меня, казалось мне признаком спокойной и уверенной в себе силы. Я верил во французскую армию и в наших достославных полководцев. Еще задолго до той мощной преграды, что наш генеральный штаб возвел на границах, мать окружила меня собственной линией Мажино [92]92
Линия Мажино —система французских военных укреплений длиной 400 км, выстроенная на границе с Германией в 1929–1934 гг. Во французском генштабе полагали, что взять ее штурмом невозможно, но в 1940 г. немецкие войска, обойдя эти укрепления с тыла, легко справились с этой задачей.
[Закрыть], созданной из простодушной уверенности и расхожих представлений, которую ни одно сомнение, никакая тревога не могли прошибить. Так, например, я только в лицее Ниццы впервые узнал о нашем поражении от немцев в 1870 году: мать воздерживалась о нем говорить. Добавлю, что, хотя у меня и бывают светлые моменты, мне всегда было трудно совершить это героическое усилие – поглупеть, без чего никак не обойтись, чтобы всерьез верить в войну и согласиться с ее неизбежностью. Я умею быть глупым временами, но не возношусь до тех славных высот, откуда бойня может показаться приемлемым решением. Я всегда относился к смерти как к явлению досадному, и навязывать ее кому-то совершенно противно моему естеству: приходится насиловать себя. Конечно, мне случалось убивать людей, подчиняясь единодушному и священному требованию определенного времени, но всегда без восторга, без всякого вдохновения. Никакая причина не кажется мне достаточно справедливой, и сердце к этому не лежит. Когда заходит речь о том, чтобы убивать себе подобных, я недостаточно поэтичен. Не умею подлить сюда подходящий соус, не умею грянуть гимн священной ненависти, так что убиваю тупо, без всякой рисовки и щегольства, просто потому, что нельзя иначе.
Думаю, повинен в этом также и мой эгоцентризм. Он и в самом деле таков, что я сразу же узнаю себя во всех страдальцах и чувствую боль от каждой их раны. Это не ограничивается людьми, но распространяется и на животных, и даже на растения. Невероятное количество людей может любоваться корридой, смотреть, не дрогнув, на раненого и окровавленного быка. Только не я. Я и естьтот бык. Мне всегда немного больно, когда рубят деревья, когда охотятся на лося, кролика или слона. Зато смерть цыплят мне довольно безразлична. Не удается вообразить себя цыпленком.
То был канун Мюнхенского соглашения, о войне говорили много, и стиль моей матери в письмах, приходивших в мое сентиментальное изгнание на Бьёркё, уже приобретал трубное и раскатистое звучание. Одно из них, написанное энергичным почерком, крупными, наклоненными вправо буквами, объявляло мне просто, что «Франция победит, потому что это Франция». Я и сегодня еще нахожу, что нельзя было яснее предречь наше поражение в сороковом и лучше выразить нашу неподготовленность.
Я часто пытался разобраться во всех «как» и «почему» этой удивительной любви пожилой русской дамы к моей стране. Но мне так и не удалось найти удовлетворительный ответ. Конечно, на мою мать повлияли буржуазные представления, ценности и мнения, распространенные в 1900 году, в те времена, когда Франция олицетворяла собой все, «что было самого лучшего». Может, в истоке лежит также какая-то юношеская травма, полученная во время двух ее поездок во Францию, чему я, сам всю жизнь питавший большую снисходительность к Швеции, удивился бы последним. У меня всегда была склонность искать за великолепными причинами некий сокровенный порыв и терпеливо ждать, когда средь бурных симфоний вдруг послышится тихий голосок нежной флейты. Остается, наконец, самое простое и самое правдоподобное объяснение: моя мать любила Францию без всякой причины, как это бывает всегда, когда любят по-настоящему. В любом случае вообразите себе, что значили в такой психологической атмосфере нашивки младшего лейтенанта военно-воздушных сил, которым вскоре предстояло украсить мои рукава. Тут уж я постарался. Я еле-еле закончил свой лиценциат по праву, но зато на курс высшей военной подготовки был принят четвертым из всего Парижского округа.
Патриотизм моей матери, восторгавшейся неизбежностью моего военного величия, принял тогда неожиданный оборот.
Как раз к этому времени относится затея с моим неудавшимся покушением на Гитлера.
Газеты о нем не говорили. Я не спас ни Францию, ни мир, упустив случай, который, наверное, никогда уже не представится.
Дело было в 1938 году, по моем возвращении из Швеции.
Оставив всякую надежду вернуть свое достояние, разочарованный до отвращения неотесанным мужем Бригитты и ошеломленный тем, что мне предпочли другого – после всего, что сулила мне мать, – я решил никогда, никогда и ничего не делать ради женщины и вернулся в Ниццу, чтобы зализать раны и провести дома последние недели перед зачислением в военно-воздушные силы.
Я взял такси на вокзале и уже на углу бульвара Гамбетты и улицы Данте еще издали заметил в маленьком садике перед отелем знакомый силуэт. Мать улыбалась мне, как всегда, с нежностью и иронией.
Тем не менее она встретила меня довольно странно. Конечно, я был готов к паре-другой слезинок, к бесконечным объятиям, к взволнованному и одновременно довольному сопению. Но не к этим рыданиям, не к этим отчаянным взорам, походившим на прощание, – она долго рыдала и содрогалась в моих объятиях, временами чуть отстраняясь, чтобы получше вглядеться в мое лицо, потом опять бросалась мне на грудь в новом исступлении. Я забеспокоился. Спросил с тревогой о ее здоровье, но нет, она вроде бы чувствует себя хорошо, и дела тоже идут довольно хорошо – да, все хорошо, – и тут новый шквал слез и подавляемых рыданий. В конце концов ей удалось успокоиться, и, приняв таинственный вид, она схватила меня за руку и потащила в пустой ресторан; мы уселись в углу, на нашем обычном месте, и тут она уже без проволочек сообщила о своем замысле на мой счет. Все очень просто: я должен отправиться в Берлин и спасти Францию, а заодно и мир, убив Гитлера. Она все предусмотрела, включая и мое финальное спасение, поскольку, если предположить, что я попадусь – хотя она-то прекрасно знает, что я вполне способен убить Гитлера и не попасться, – но если все же предположить, что я попадусь, совершенно очевидно, что великие державы – Франция, Англия, Америка – предъявят ультиматум с требованием моего освобождения.
Признаюсь, какое-то время я колебался. Я воевал на многих фронтах, занимался десятком разных, подчас неприятных дел и не щадил себя ни на бумаге, ни в жизни. Мысль о том, чтобы немедленно мчаться в Берлин, в третьем классе, разумеется, чтобы убить Гитлера в самый разгар летней жары, со всей предполагавшейся нервотрепкой, усталостью и сборами, мне вовсе не улыбалась. Мне хотелось побыть немного на берегу Средиземного моря – я всегда с трудом переносил наши с ним разлуки. Я бы охотнее убил фюрера в октябре. Никакого энтузиазма не вызывала у меня и мысль о бессонной ночи на жесткой полке в битком набитом вагоне, и о долгих, тоскливых, наполненных зевотой часах на улицах Берлина, где даже поговорить не с кем, пока Гитлер не соблаговолит попасться мне навстречу. Короче, мне не хватало воодушевления. Но о том, чтобы уклониться, и речи быть не могло. Так что я стал готовиться. Я очень хорошо стрелял из пистолета, и, несмотря на некоторое отсутствие практики, навыки, полученные в гимнастическом зале поручика Свердловского, еще позволяли мне блистать в ярмарочных тирах. Я спустился в подвал, достал свой пистолет, который хранился в фамильном сундуке, и пошел добывать билет. Узнав из газет, что Гитлер находится в Берхтесгадене, я почувствовал себя немного лучше, поскольку предпочитал дышать лесным воздухом Баварских Альп, нежели городской пылью в самый разгар июльской жары. Я также привел в порядок свои рукописи: вопреки оптимизму моей матери, я вовсе не был уверен, что выпутаюсь живым. Написал несколько писем, смазал маслом парабеллум и одолжил у одного друга более просторную, чем моя, куртку, чтобы легче было спрятать оружие. Я был достаточно зол и раздражен, тем более что лето выдалось исключительно знойное, Средиземное море после долгих месяцев разлуки никогда не казалось мне более желанным, а на пляже «Гран Блё», как на грех, было полно просвещенных и понятливых шведок. Все это время мать не отставала от меня ни на шаг. Ее гордый и восхищенный взгляд преследовал меня повсюду. Я взял билет на поезд и был немало удивлен, узнав, что немецкие железные дороги предоставляют мне тридцатипроцентную скидку – особую льготу на каникулярное время. В последние сорок восемь часов, предшествующих отъезду, я предусмотрительно ограничил потребление соленых огурцов, дабы избежать любого кишечного расстройства, которое могло быть весьма дурно истолковано матерью. Наконец накануне великого дня я в последний раз пошел искупаться в «Гран Блё», с волнением глядя на свою последнюю шведку. А по возвращении с пляжа обнаружил великую драматическую актрису бессильно лежащей в кресле гостиной. Едва завидев меня, она по-детски скривилась, сложила руки и, прежде чем я успел что-либо предпринять, уже рухнула на колени, заливаясь слезами:
– Умоляю, не делай этого! Откажись от своего героического плана! Сделай это ради твоей бедной старенькой мамы – они не вправе требовать такого от единственного сына! Я так боролась, чтобы тебя вырастить, чтобы сделать из тебя человека, и вот теперь… О Господи!
Глаза были вытаращены от страха, на лице потрясение, руки молитвенно сложены.
Я не удивился. Я уже давно был приучен. Уже так давно знал ее и так хорошо понимал. Взяв ее за руку, я сказал:
– Но за билеты уже заплачено.
Выражение дикой решимости смело всякий след испуга и отчаяния с ее лица.
– Они вернут деньги! – заявила она, схватив свою палку.
На этот счет у меня не было ни малейшего сомнения.
Вот так я не убил Гитлера. Как видите, оставалась самая мелочь.