Текст книги "Ночь будет спокойной"
Автор книги: Гари Ромен
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Ф. Б. Однако ты вел такой образ жизни, который обычно подпитывается спиртным или чем-то подобным…
Р. Г.Что ты хочешь заставить меня сказать?
Ф. Б. И никогда никаких наркотиков?
Р. Г.Никаких, в смысле дурмана. У меня нет желания жульничать со своей природой. Я хочу быть полностью самим собой. Я принимал марплан в особенно драматичный период своей жизни, когда Джин Сиберг, бывшая в ту пору моей женой, потеряла нашего ребенка, став объектом гнусной кампании, развязанной прессой. Этот веселящий препарат принес пользу: я никого не убил. А потом я стал замечать, что марплан, не препятствуя проявлениям естества, не позволял мне… довести их до конца. Из-за него я совсем перестал кончать. Пришлось прекратить.
Ф. Б. Что ты прекратил?
Р. Г.Принимать марплан. А что, по-твоему, я должен был прекратить?
Ф. Б. Итак, Илона тебя оставила, и грянула война… Чем была для тебя война?
Р. Г.Все не так. Это было не так. Когда грянула война, я уже два года был унтер-офицером летного состава. Мы тогда и без нее разбивались, сами по себе, на машинах «Блох-210» того же «Блох-Дассо», что и сегодня; в то время это был пионер воздуха, известный своими «летающими гробами». Ужасные машины, просто дрянь, со слабыми двигателями, они еле-еле взлетали и падали, как лепешки. К тому времени я уже подобрал Дюпре, который умер буквально у моих ног в двадцать два года, прошептав: «Я только начал…» Разумеется, война увеличила это в сто, в двести раз. Я видел, как все тот же Дюпре, который «только начал», умирал повсюду, от Англии до Эфиопии, от оазиса Куфра до Ливии и затем снова в Англии, если, конечно, от него еще хоть что-нибудь оставалось. От июньского призыва 1940 года остались только Барберон, Бимон и еще несколько человек: лучше не называть их имен, чтобы избавить от ироничных улыбок, потому что всем сегодня известно, как это глупо – отправляться на смерть. В общем, их нет в живых. Это неинтересно, главное – не следует жить в вечном трауре, от этого сходишь с ума. Проблема в том, что я их ужасно любил, этих парней. Впервые я нашел свое место, и это не были пустые фразы, не политические игры. Одно из двух: летать или стать рабом. Я терпеть не могу этакого вечного ветеранства. Жизнь на то и дана, чтобы всякий раз начинать ее заново. Я не собираюсь, не отмечаю, не зажигаю вновь факел. Но это во мне, это и есть я. В каком-то смысле я остался там, потому что не верю в «человека на все времена»: свою жизнь отдаешь лишь раз, один-единственный, даже если выбираешься оттуда живым. Я вспоминаю о них без грусти, без могильных плит, без коленопреклонения. Я улыбаюсь, когда вспоминаю о них. Порой происходят забавные вещи. Вот, например, на днях я отправился на обед к одним моим знакомым на улицу Командира эскадрильи Мушотта. Командир эскадрильи Мушотт был моим приятелем, мы вместе служили унтер-офицерами, а теперь у него своя улица в Париже, вот умора. Я рассказал об этом таксисту со славной физиономией, и он тоже повеселился. «Вот это да, ухохочешься», – повторял он. Итак, я прибываю на улицу Командира эскадрильи Мушотта, впрочем, совершенно отвратительную. Мерзость, а не улица, мрачная, с какими-то складами, тянущимися с улицы Монпарнас, зияющими пустотой, страшнее не придумаешь, Мушотт не стал бы погибать за такое, ручаюсь тебе. Разумеется, он про это не знает. Но если это все, что «голлистский» муниципальный совет Парижа подыскал для командира эскадрильи Мушотта… Я задаюсь вопросом, чем они живут, на что опираются. Не на память: скорее на недвижимость. Так что война была для меня вымиранием на глазах одного за другим, вылет за вылетом, на протяжении четырех лет, под всеми небесами, единственного человеческого племени, к которому я принадлежу по полному праву. Пользуюсь случаем упомянуть капитана Рока, погибшего в Ливии, который меня на дух не выносил: ну и разозлился бы он! Вот и все о войне.
Ф. Б. Почему ты так ничего о них и не написал?
Р. Г.Не хотел делать на них книги. Это их кровь, их самопожертвование, и гибли они не за большие тиражи. Я знаю, среди них были и такие, кто обиделся бы на меня за это, – де Тюизи, Мезоннев, Бекар, Ирлеманн, Рок, – и то, что они никогда не узнают об этом, ничего не меняет, напротив…
Ф. Б. Ты ведь наверняка не считаешь, что молодым сегодня нужны« примеры»…
Р. Г.Не нужно провокаций, Франсуа. Я слишком хорошо тебя знаю. Это не сработает. Меньше всего молодежь нуждается в примерных мертвецах. Побуждение к героизму – это для импотентов. Молодым, чтобы встал, не нужны слова. Только старики прибегают к этому возбуждающему средству. Мне хорошо известно, что наши ребятки плюют на армию, но плевать на армию всегда было славной военной традицией. Два года назад Мишель Дебре направил как-то ко мне одного юного пресс-атташе. Тот объяснил, что министр озабочен тем, что молодые люди оскверняют французский флаг, и спрашивает, что я об этом думаю, что тут можно сделать. Я попросил передать ему, что печалиться не стоит, напротив, надо радоваться. Франция и Америка сегодня – единственные страны западного мира, где еще плюют на флаг. Следовательно, это единственные страны, где знамя еще что-то значит. В других странах об этом уже даже не задумываются. Единственное, в чем можно упрекнуть молодежь, так это в вялости.
Ф. Б. Ты часто встречаешься с молодыми людьми?
Р. Г.Да, постоянно, и из разных слоев. Что меня особенно поражает, так это, что они сплошь и рядом стремятся прожить свою жизнь в художественном самовыражении. Театр – который сейчас загибается, потому что еще не родился, – очень скоро станет просто образом жизни весьма многочисленных сообществ. Искусство стало молодостью, оно хочет быть прожитым, потому что никогда еще в истории священного не ощущалось такой потребности выразить свою жизнь, вместо того чтобы ее прожить. Театр покидает залы, потому что входит в саму жизнь молодых людей, у них повсюду наблюдаешь потребность сымпровизировать себя, сыграть себя, дать себе роль в музыке, на шестнадцатимиллиметровой пленке, в диалоге, на магнитофонной пленке или пусть даже в одежде, в вещах. У них наблюдается необычайное превращение существования в обряд, поиск литургии. Я не люблю «предсказывать», потому что нельзя обобщать из-за всяких там Гитлеров, Сталиных и прочая – они непредсказуемы. Но вокруг нас ощущается все ускоряющееся образование некоего театра жизни, в котором спектакль – это, если так можно выразиться, постоянная импровизация, непрерывная психопантомима, в которой материальным заботам и работе отводится место только в антрактах. Жизнь молодых ребят – даже тогда и особенно тогда, когда она претендует на идеологию, – все больше старается быть импровизацией и способом художественного выражения на избранную тему. По восемь часов в день в конторе, два часа на дорогу – это не тема жизни, это похороны. Я знаю уже несколько таких групп, с которыми встретился случайно либо потому, что они почувствовали, что для меня культура, искусство – это способ жить, а не только способ смотреть или читать. Они мечтают об искусстве-ремесле, материалом для которого послужит их жизнь: впервые с начала христианской пантомимы появилась молодежь, которая ищет художественный, проживаемый способ выражения, художественное изготовление самого себя, новую литургию, исполняемую с утра до вечера. Наркотики были всего лишь псевдохудожественной мастурбацией, отсутствием материала и средств, но эта новая потребность в проживаемом искусстве стала уже не бегством в ирреальный мир, а поиском образа жизни. Есть молодежь, которая не хочет больше подчинять себя зарабатыванию денег как способу существования. Что такое культура, как не создание жизненного измерения, которое не сводится больше к материалистической жестикуляции, единственная цель которой – продолжаться непрерывно, быть вокруг нас, быть самоцелью, с небольшими отступлениями для кино, телевизора и секса! Общество само по себе никогда не считалось целью, и, однако, именно этим оно и стало. Порабощение человека зарабатыванием денег – это чудовищная вещь, низведение человека до состояния жетона. Его вводят в социальную машину, которая выдает его на другом конце в состоянии пенсионера или трупа. Сейчас готовятся художественные соборы, секты, стили жизни, основанные на превращении существования в ритуал вокруг какой-то свободно выбранной святыни; пятьсот тысяч молодых людей в Вудстоке побратались вокруг музыки; музыкальные поп– и рок-группы стали новыми отношениями с новыми смыслами жизни и поиском новой концепции жизни выражаемой, а не только испытываемой, получаемой. Человечество всегда пребывало в поисках некоего театра, начиная с богов античности до соборов, и мне думается, что если нашим рушащимся старым театрам до такой степени не хватает зрителей, так это потому, что молодые люди все больше и больше испытывают потребность в том, чтобы быть актерами, а не просто зрителями. Потребность в народном празднестве так велика, что его проведение в Вудстоке или других местах собирает миллионы участников…
Ф. Б. А роль правительства во всем этом?
Р. Г.Следовало бы создать Министерство культурных дел и Национальный центр кинематографии. В любом случае в западной цивилизации, будь то в СССР или во Франции, мы работаем над тем, чтобы построить прошлое. У русских восхитительно получается строить общество 1860 года, а Пятая республика заставила бы ошалеть от благодарности трудящиеся массы 1900 года. Со дня на день мы даже собираемся запретить абсент. Не думаю, что стоит ругать за это наши правительства. У них на шее прошлое. Они управляют прошлым. Они двигаются внутри общества, которое находится в самом хвосте цивилизации. Любое общество – это репертуарный театр, но наше зашло очень далеко по части отсутствия выбора и какой-либо новизны. Молодежь мечтает об импровизации, потому что она – сама спонтанность. А мы живем в обществе статистов, где невозможно получить роль, выбрать поведение, сымпровизировать: это общество, которое требует, чтобы молодые играли классиков. Советскому и капиталистическому обществам принадлежит монополия на социальный театр, монополия на текст, монополия на распределение ролей с невозможностью освободиться от них. Отсюда – вооруженные банды на улицах, где полиция «держит все ходы и выходы», культурные или другие. Ты мне возразишь, что так более или менее было всегда, но миру настолько недоставало информации, что сюжетная канва, заданные, продиктованные темы – феодальные, абсолютистские, религиозные и прочие – имели необыкновенную власть. Понимается ли сейчас в должной мере роль кино в пересмотре мира, реальности? Пусть даже на примере такого простого факта: можно по собственному желанию складывать образы, пользоваться небольшими кусочками реальности или ее видимостью, чтобы создать иную реальность… Кино, даже самое условное, подрывает отношения глаза с реальностью… Когда я слышу, как, вздыхая, произносят: «Ах, эта нынешняя молодежь!» – мне хочется напомнить этим дамам и господам, что Битва за Англию в 1940 году, изменившая ход войны, была выиграна золотой молодежью того времени, папенькиными сынками, «плейбоями», потому что они были единственными, кто мог позволить себе роскошь научиться управлять самолетом для собственного удовольствия в 1938 году, а когда грянула война, они за несколько недель превратились в «легендарных героев»… Декадентской молодежи не бывает.
Ф. Б. Что и приводит нас в 1945 год. Ты оставляешь авиацию после семи лет службы. С кучей наград. «Европейское воспитание», опубликованное сначала в английском переводе в 1944 году, приносит тебе Премию критиков и переводится на многие языки. Тебе тридцать лет. Трудно мечтать о более удачном возвращении Улисса… Ты немедленно получаешь два предложения, оба я оцениваю как очень престижные: Жорж Бидо предлагает тебе поступить на службу в Министерство иностранных дел, а группа искушенных деловых людей в поисках прикрытия предлагает возглавить административный совет, управляющий примерно тридцатью борделями, разбросанными по всей Франции. Ты выбираешь Министерство иностранных дел и отправляешься в качестве секретаря посольства Франции в Софию…
Р. Г.Болгария, февраль 1946 года. Уже тогда это была коммунистическая страна, но еще с царицей и царем, царем-ребенком. Его отец, царь Борис, умер полутора годами раньше от яда, возвращаясь со встречи с Гитлером, который уже перестал ему доверять… Новым царем, настоящим, стал с приходом советских войск легендарный Георгий Димитров, герой процесса о поджоге Рейхстага, которого не решился казнить Гитлер. Димитров, глава Коминтерна, Коммунистического интернационала в период между войнами, «хозяин» при Сталине всех компартий в мире. Великий большевик-интернационалист, покорившийся грузинскому царю. Это уже был живой мертвец, тяжело больной атеросклерозом и диабетом, с львиным лицом, которое размалевывали румянами, прежде чем выставить на обозрение публики, чтобы скрыть его мертвенную бледность; его понемногу, день за днем, бальзамировали при жизни в прямом и в переносном смысле, ибо правил один Сталин, не выносивший ничьего «величия», кроме своего собственного. Можно лишь представить, что испытывал этот страстный интернационалист, играя болгарского националиста… У него был такой чересчур блестящий взгляд, какие прежде удавалось получать у голливудских звезд, когда им капали в глаза привин… Его вид вызывал удивление и волнение – ведь он избежал пули в затылок в период сталинских чисток только благодаря тому, что был фигурой мировой величины, и после тридцати лет бескомпромиссного большевизма ему пришлось согласиться перевоплотиться в балканского «патриота»… В момент моего приезда в Софию Сталин потихоньку подготовлял федерацию южных славян, которая бы объединила Югославию и Болгарию, нейтрализуя таким образом Тито и Димитрова – одного другим, – промежуточный этап перед «вступлением» в ранг одной из советских республик. Я разговаривал с Димитровым по-русски на одном приеме в нашей миссии, и он, похоже, удивился и даже насторожился, как позднее Вышинский в ООН в Нью-Йорке, когда я заговорил с ним на нашем родном языке… Вышинский даже сказал мне, слушая неположенный для французского дипломата русский язык: «С вами что-то не так…» Когда я объяснил Димитрову свое происхождение и свой отъезд из СССР в 1921 году, он бросил мне фразу «Много потеряли» с такой горькой иронией, что невозможно было сказать, сквозило ли в ней презрение к Франции или ненависть к России. Красная армия была тогда повсюду в Болгарии, и со времен революции это было моим первым соприкосновением со своими корнями. Знаешь, это занятно, хотя я вырос на русской литературе и, слушая на днях Синявского, не без волнения повторял слово в слово стихи, которые тот читал, все-таки русские от меня страшно далеки, что доказывает, что человека формирует не литература. Впрочем, если бы существовал «голос крови», то не было бы Америки… Так вот в этой заснеженной по самую душу стране была царица и маленький царь, заточенные у себя во дворце – этаком старорежимном «Юнион Клабе» [45]45
«Юнион Клаб»– старейший закрытый клуб в США, основан в 1836 г.
[Закрыть], где можно было встретить тех, кто в скором времени будет повешен, сгниет в тюрьме, кому удастся бежать или «устроиться»: для болгар было сущим безумием показываться там в обществе западных дипломатов, но они продолжали приходить, так как еще находили там последний след самих себя. Там властвовал посол Соединенных Штатов и расточал красивые слова, не скупясь на волшебные сказки: Соединенные Штаты придут на помощь болгарской демократии и свободе, – и он возненавидел меня за то, что я умолял этих несчастных ему не верить. Мой друг Николай Петков, глава либеральной аграрной партии и председатель «Альянс Франсез», верил этому голосу Америки: он громко и твердо говорил о свободе, демократии, «конце кошмара». Димитров его повесил, и я не знаю, кому чаще являлся его черный язык – Димитрову в его последние ночи или Его Американскому Превосходительству. Я вспомнил об этом через двадцать лет, чтобы нарисовать портрет посла, раздавленного угрызениями совести, в романе «Прощай, Гари Купер!», но угрызения совести посла там были лишь частью сюжета… Впрочем, тут не было вины мистера Мейнарда Барнса: он и в самом деле думал, что явится Гари Купер и справедливый, чистый, крутой герой в очередной раз выйдет в конце победителем. Гари Купер не пришел, и Петкова повесили. Один из тех, кто отправил его на виселицу, Трайчо Костов, самый ярый коммунист из всех болгарских коммунистов, двумя годами позже тоже был повешен, как и Петков, для симметрии, когда Сталин начал искоренять националистов в странах-сателлитах. Другие члены «Юнион Клаба» повыбрасывались из окон или пятнадцатью годами позже вышли из тюрьмы. Зимы были ослепляюще чистыми, страна очень красивой, народ чрезвычайно радушным. Люди исчезали, и о них больше никто не слышал; некоторым удавалось бежать, как Молову, который отправился из Варны в Марсель на корабле в ящике с этикеткой «Семечки». Как ему удалось продержаться две недели в этом ящике, у меня до сих пор в голове не укладывается… Сейчас он живет в Париже со своей очаровательной женой и красавицей дочерью. Были женщины с великолепными глазами, приемы, на которых ни о ком не следовало спрашивать, любовные связи, каждое слово которых повторялось в милиции, старорежимные болгарские дипломаты, которых держали еще какое-то время для видимости, они бледнели, когда западный дипломат подходил к ним сказать несколько слов… Одному из них, советнику при «регентстве», удалось отправить свою жену в Рим. Затем он выбросился из окна правительственного дворца в Софии, а его жена, узнав об этом, выбросилась из окна своей гостиницы в Риме… Это была коммунистическая история любви. Порой я задаюсь вопросом, что стало с их собакой, жесткошерстным фокстерьером, им бы следовало отдать его мне. Возле бассейна во французской миссии росли вишни. Наш посол, Жак-Эмиль Пари, был самым молодым посланником, а его жена напоминала Марию-Антуанетту, бюст которой, впрочем, стоял на камине у нее в гостиной. Меня поцарапала бешеная кошка, и пришлось делать уколы от бешенства. В конце лечения я узнал, что от этой вакцины не было никакой пользы и многие люди умерли в жестоких мучениях. Я провел много дней в ожидании симптомов, но не дождался. Была икра, много икры. Ее можно было купить в магазинах для дипломатов, это было проявлением заботы со стороны властей. Я говорил с Димитровым о пожаре в Рейхстаге, что было одним из крупнейших политических событий моей юности. По-моему, еще и сегодня в точности не известно, действительно ли Геринг приказал устроить этот поджог или же он только использовал случившийся пожар. Димитров мне сказал: «Знаете, это ведь и правда я поджег Рейхстаг». Я вежливо улыбнулся, это было очень забавно. Нужно уметь смеяться над остротами властителей. Это был юмор того же рода, что и у Хрущева, когда он на одном приеме показал пальцем на Микояна, бросив журналистам: «Знаете, а ведь это Микоян пристрелил Берию!» Я часто выезжал для связи в Белград. В то время у Тито была немецкая овчарка, и супруга французского посла мадам Пайяр пыталась устроить брак между псом Тито и своей собакой – для Истории. Пайяр – чудесный бородатый посол – заходил ко мне в комнату в пижаме, с недокуренной сигаретой в зубах, в два часа ночи, чтобы до рассвета без устали говорить о политике, он это делал всякий раз, когда я приезжал в Белград, где, впрочем, была все та же икра. Практикующий католик с радикал-социалистическим уклоном, он дал обет не брить бороду, если ему не удастся бежать из немецкого лагеря для военнопленных во время Первой мировой войны. Трижды его ловили, и теперь он свято исполнял свой обет, так что посреди его заросшего лица виднелись только синие-синие глаза и чинарик. Его рассуждения были полны «центробежными силами» и «центростремительными силами», но ни он ни я – никто не сумел предвидеть разрыв Тито со Сталиным. Я возвращался в Софию и вновь обнаруживал в «Юнион Клабе» самых-самых: тех, кто рисковал жизнью или свободой, чтобы еще раз пообедать в свете. Их становилось все меньше и меньше, «Юнион Клаб» пустел, леденел. Тот, кто, наверное, был последним болгарским плейбоем с седеющей шевелюрой, появился в один из последних вечеров в смокинге и в течение часа разговаривал со мной о своей «бугатти», которая была у него до войны; уходя, он сказал мне «Благодарю вас» с волнением, которое полностью изменило мое мнение об автомобилистах. Его арестовали на следующий день, но отпустили, и он стал носильщиком на вокзале. В дипломатическом магазине фунт икры стоил по нынешнему курсу двадцать франков. Ее ели с луком, но дипломаты избегали подавать ее на стол на своих встречах, чтобы не быть банальными.
Ф. Б. Болгария 1946–1948 годов наложила отпечаток на твое отношение к коммунизму?
Р. Г.Нет. Я никогда не подпадал под влияние коммунизма, поэтому не стал и антикоммунистом – от разочарования, как столько людей моего поколения… ты их знаешь. Любые предрассудки отвратительны, и в силу моей профессии у меня их быть не должно. Моя работа в Болгарии заключалась в том, чтобы холодно и беспристрастно наблюдать за формированием коммунистического аппарата, за тем, как прибирается к рукам страна, и, по возможности, делать из этого выводы об отношениях СССР с компартиями других стран и о мифе «мировой революции». Я приноравливался думать «по-коммунистически», предвидеть каждый следующий ход на шахматной доске. С коммунистами это довольно легко, потому что они на редкость далеки от предательства. Они действительно верны системе до конца, так что строить прогнозы можно с большой долей вероятности. Иногда их верность вступает в противоречие с человеческой честью, гордостью, достоинством, с «культом себя», ну и тогда получается Костов, отказывающийся «сознаваться» для спасения своей жизни. Самый мерзкий документ, который я видел, это публичная исповедь Сланского [46]46
В 1951 г. в Чехословакии состоялся судебный процесс над «врагом народа», «агентом сионизма» Рудольфом Сланским, в то время генеральным секретарем ЦК Компартии Чехословакии, и другими высокопоставленными функционерами-евреями, обвиненными в заговоре, и человек были приговорены к смерти и казнены декабря 1952 г.
[Закрыть]: пока коммунистический прокурор разоблачал этого «иудео-предателя», на губах у Сланского была улыбка, исполненная такой грусти, что можно и в самом деле задаться вопросом, стоит ли еще быть человеком. Нужно сказать, что прокурор, участвовавший в процессе, покончил с собой, повесившись на дереве во время Пражской весны, но не надо забывать и то, что все там вернулось на круги своя и там снова есть икра в дипломатических магазинах. Иногда еще артачится один мачо – Тито. В его отношениях со Сталиным все дело в яйцах, идеологией даже и не пахнет: никогда нельзя забывать, что мужское начало играет во всем этом весьма видную роль… Вот тут-то бы и пожалеть о кастрации. По поводу советской политики то и дело появляются спекуляции на тему «жесткого» и «умеренного» направления внутри Кремля: однако поскольку там до настоящего времени всякой смене направления предшествовала смена людей, то ошибиться трудно. Но дипломаты умудряются порой ошибаться от избытка тонкости. Однажды лет десять назад судьба столкнула меня с одним важным французским послом, занимавшим весьма влиятельный пост, и он объяснял мне, что разрыв между Китаем и Советской Россией был необычайно хитроумным и дьявольским маневром, который китайцы и русские придумали вместе, чтобы обмануть Америку… Это был человек чересчур умный. Ничто так не разочаровывает большой ум, как необходимость остановиться на том, что дважды два четыре. Вот почему Оливье Вормсер, который, прежде чем возглавить Французский банк, был нашим послом в Москве, оказался единственным послом, хладнокровно объявившим за три недели до вторжения, что СССР собирается оккупировать Чехословакию. Он остановился на том, что дважды два четыре, а это требует сильного характера…
Ф. Б. Что ты как профессионал сумел предсказать в Болгарии?
Р. Г.Ничегошеньки. Это совершенно неинтересно, мои депеши из Болгарии хранятся под инициалами Р. Г. в Министерстве иностранных дел. Два года спустя меня назначили поближе к коммунистическому папе – в Москву. Я ехать туда отказался. Мне уже осточертела икра.
Ф. Б. Каковы наиболее значимые, наиболее яркие воспоминания о Болгарии по прошествии тридцати лет?
Р. Г.Кроме черного языка Петкова – он обедал у меня за несколько дней до своего ареста, – я сохранил о Болгарии очень приятные воспоминания. Из всей своей дипломатической карьеры я отдаю предпочтение своему последнему посту, Калифорнии, и первому – Болгарии.
Ф. Б. Это означает, что ты кого-то любил там?
Р. Г.Болгары выпутались. Похоже, дела у них идут все лучше. Коммунизму нужно всегда дать время сесть в лужу, чтобы он преуспел. Я пережил там незабываемые моменты. Ну, к примеру, шпионы. Ты никогда не знал, кто шпионит, на кого и при помощи чего: задницы, дружбы или любви. Как и всюду, у местных шпионов была лишь одна навязчивая идея: сейф дипломатических миссий, код. Если ты наложишь руку на сейф одного посольства, можешь в течение месяцев расшифровывать все телеграфные сообщения всех посольств по всему миру. В Анкаре знаменитый Чичеро, камердинер посла Великобритании, стал хозяином всех жизненно важных сообщений, исходивших из английского Министерства иностранных дел. Это мечта, которую лелеют все контрразведки, ключ к раю, и совершенно естественно, что секс играет в этой мечте большую роль. В Болгарии это было нечто. Жена британского военного атташе, исключительная женщина, целую неделю обходила все западные посольства, чтобы сообщить нам, что ее сфотографировали… у болгарского гинеколога и что если мы получим эти снимки, не следует воображать, что речь идет о какой-то тайной встрече или каком-нибудь там сеансе, это просто гинекология. Восхитительная женщина. Она до сих пор стоит у меня перед глазами, с большим чувством собственного достоинства она сообщает мне о нарушении норм профессиональной этики со стороны одного видного члена медицинского корпуса. Дочь генерала, она поняла, что лучший способ защиты – это нападение. Меня тоже сфотографировали… во всех ракурсах.
Ф. Б. Ты был раздосадован?
Р. Г.Весьма. Весьма. Я в тот день был не в форме. Мне не хватало воодушевления. Особа, о которой идет речь, не сделала абсолютно ничего, чтобы я мог показать себя в лучшем свете: в стиле «ни рыба ни мясо» ей не было равных. Мы были у нее дома, в комнате на первом этаже, с окнами во внутренний дворик, одно оконное стекло было разбито, и, очевидно, через эту дыру и снимали. Я был явно не в ударе – я даже не пытаюсь найти себе оправдания, так как оправдания мне нет, нужно всегда быть на высоте, «по двадцать раз переделывайте работу» [47]47
Знаменитая фраза из «Поэтического искусства» Н. Буало.
[Закрыть]и так далее. Но моя работа никуда не годилась, старик, жуткая халтура, а что тут поделаешь, если я трудился один. Неделю спустя ко мне на улице подваливают двое болгар в стиле «усатый мерзавец». Хотят со мной поговорить. Кое-что показать. Мы заходим в кафе, усаживаемся за столик, и они предъявляют мне снимки. Я смотрю, и меня охватывает стыд. До чего же я был жалок, старина, просто жалок. И потом, ракурс, в котором снимали эти негодяи, лишь усугублял ситуацию: с трудом можно было понять, чем я занимаюсь. Я испытал унижение. Мне было тридцать, это мой первый пост, я представляю Францию… А тут такое! Если бы я знал, что есть свидетели, что я войду в историю в качестве представителя Франции за рубежом, я бы совершил что-нибудь потрясающее, ведь как-никак я работал для моей страны, нужно было поддержать тысячелетнюю репутацию: Жанна д’Арк, Декарт, Паскаль и все прочее. Да и в девушке тоже не было ничего исторического. На снимке было видно ее лицо, она стояла на четвереньках, слегка повернув голову в мою сторону, как будто спрашивала себя: «А этот что там делает?» Что до меня, то можно было подумать, будто я толкаю тачку. Я смотрел на снимки, милиционеры смотрели на меня, девица смотрела на меня на снимке. Это был настоящий провал. А ведь она была прехорошенькая, такая вот милая блондиночка, которая говорила мне о любви с потрясающей убедительностью, наверное, она и в самом деле любила кого-то, кого-то другого, может, родителей, которых она пыталась таким образом спасти. Или возможно, она была искренней и, не раздумывая, отдала себя служению народу и социализму, чтобы заполучить ключ от сейфа французской дипмиссии. Это тебе не нынешние времена, когда девице засовывают в задницу микрофоны. Я сказал этим гаерам: «Слушайте, это ужасно. Я очень сожалею». Они были довольны. Один из них с задумчивым видом поглаживал свои усы и даже не сомневался, что я еле сдерживаюсь, чтобы не плюнуть ему в физиономию. Впрочем, это был единственный раз в моей жизни, когда мне действительно хотелось плюнуть кому-то в лицо. В принципе я питаю большое уважение к человеческому лицу из-за той громадной услуги, которую оно оказало живописи Возрождения. Наконец самый суровый из этих легавых говорит мне: «Проявив немного доброй воли с одной и с другой стороны, все можно как-то уладить». Меня переполняла благодарность. «Потрясающе… Спасибо, спасибо… Все, о чем я вас прошу, это дать мне еще один шанс… Вызовите эту юную особу или, что предпочтительнее, другую, чуть позажигательней… Вот, например, дочь вашего шефа, министра внутренних дел, мне всегда хотелось ее трахнуть, и если бы вы могли это устроить… Мы рвем эти снимки и начинаем по новой. Обещаю выступить гораздо лучше. Обещаю славно поработать, особенно если вы позволите мне водрузить в углу трехцветный флаг, на меня в подобные моменты триколор всегда производит невероятный эффект, я именно так и стал голлистом. Мы очень мило встречаемся, и вы делаете любые снимки, какие захотите, выбирая такие ракурсы, в которых я выглядел бы попредставительнее. Если вы не хотите сделать это для меня, сделайте это для Рабле, Мадлон [48]48
«Мадлон»– песня, ставшая очень популярной во время Первой мировой войны.
[Закрыть], Брантома [49]49
Брантом, Пьер де Бурдей (1540–1614) – французский мемуарист, автор «Жизнеописания великих людей и великих полководцев» и «Жизнеописания галантных женщин».
[Закрыть]и Мориса Тореза». Помню, что голос мой дрожал, я действительно чувствовал – нет, я не шучу, – что говорю во имя народа Франции, народа виноградной лозы и сладости бытия. Оба коммунистических придурка глядели на меня так, будто перед ним Антихрист. Еще немного – и они бы попросили у официанта святой воды. Я всегда терпеть не мог пуритан, всегда. Я выкладывал им все это сквозь зубы, старик, глядя, как они зеленеют, и у меня было только одно желание – как следует поплясать на них…
Ф. Б.« Пляска Чингиз-Хаима» и «Повинная голова». Извини, «Повинная гульба», раз уж ты решил сменить название.
Р. Г.Да. Абсолютный ригоризм во всех видах мне отвратителен, человечное – это народный праздник… Между этими двумя болванами и мной лежало различие длиной в века, на лицах этих мелкомарксистских буржуйчиков царило такое оскорбленное непонимание, такое возмущение, что я переживал момент полного наслаждения, которое могут понять только те, кто умеет зайти дальше ненависти… туда, где властвует смех. А еще мой русский без акцента – он тоже нагонял на них жуткий страх, потому что русский был языком «добра», а я был «злом», и сексуальные ужасы, которые я выдавал, звучали по-русски… Настоящее кощунство. Я вернул им снимки и ушел. Я никогда больше не слышал об этой истории. Но я отлично понимаю, что для людей, не столь благоволящих любовным утехам и помещающих честь человека и мораль на уровне задницы, а не на уровне сердца и головы, такие истории с шантажом сразу же оборачиваются трагедией. Некоторые бедолаги даже кончали с собой из-за того, что их вот так сфотографировали за этим делом. Был и другой случай. У нас там работала секретарем одна старая дева лет пятидесяти, которая до этого так ни разу и не получила свою часть пирога. Она носила маленький крестик, который всегда висел между ее плоскостями. Очень славная женщина. Однажды я заметил, что она начинает чахнуть: тает на глазах, стареет на десять лет. Эта секретарша была родом из Парижа, из тех, кому все доверяют, она расшифровывала телеграммы. Ее никак было не заставить сказать, что стряслось. Рыдания – и все. А потом в одно прекрасное утро она врывается ко мне в кабинет, сложив в мольбе руки: «Спасите меня! Спасите!» И я узнаю, что один «приличный» господин пригласил ее к себе в номер люкс в отеле «Болгария» и организовал все так, что их фотографировали во время всего сеанса лишения невинности в пятьдесят лет и все такое прочее. И вот несколько дней спустя он предъявляет снимки. «Вы станете с нами сотрудничать или…» Этой восхитительной женщине потребовалось чертовское мужество, чтобы прийти и все рассказать нам. Набережная Орсе оказалось на высоте. Они немедленно отозвали несчастную, дали ей повышение и назначили в славную тихую страну. У меня сохранилось приятное воспоминание о Министерстве. Случись беда – они вас не бросят. В то время была еще человечная администрация, не только бюрократия, это были личности, все эти люди еще имели лица. Но очевидно и то, что подобная атмосфера делает вас немного параноиком.