355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Ночь будет спокойной » Текст книги (страница 2)
Ночь будет спокойной
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:50

Текст книги "Ночь будет спокойной"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Ф. Б. Говорят, это пока еще не касается Китая…

Р. Г.Я тоже знаю одну настоящую девственницу…

Ф. Б. Китай тебя смущает, да?

Р. Г.Отнюдь. На мой взгляд, коммунизм был гигантским прогрессом для Китая. Но поскольку вопрос о коммунизме наверняка будет постоянно возникать в нашем разговоре, я хочу расставить точки над «i». Что важно в обществе – для меня, – так это его себестоимость, выраженная в человеческом страдании. Не маоисты заставили Китай заплатить эту цену, а век, который им предшествовал. Если знаешь, каков был Китай на протяжении ста лет до этого, то ясно, что цена была заплачена задолго до Мао, что Китай получил свой коммунизм почти даром в сравнении с той ценой, которую он платил за капитализм в течение столетия. Китайский народ провернул выгодное дельце, на данный момент. Продолжение следует.

Ф. Б. В «Повинной голове» ты говорил о Китае не так отстраненно, когда речь шла о насилии и пытках «культурной революции»…

Р. Г.Я просто сделал еще один шаг в том же направлении, вот и все. Раз китайцы объявляют о своем намерении построить новую цивилизацию после того, как разрушат прежнюю – цивилизацию Конфуция, судя по всему, – что они уже благополучно и сделали, значит, они признают, что на данный момент вообще не имеют цивилизации. Следовательно, то, что мы видим, это только приготовления. Мгновенная цивилизация, построенная за тридцать лет и защищенная от «ревизионизма», – такого не существует, это исключает будущее, это из области прорицаний. Если китайцы берутся строить новую цивилизацию, то лишь потому, что ни они, ни кто-либо другой не знают, что из этого получится. Это непредсказуемо. Этого нет.Летающая тарелка. Нужно подождать, пока она приземлится. Вот почему я не очень склонен критиковать Китай. Сейчас они едят досыта и не умирают от эпидемий. В Германии тоже. Это немало по сравнению с прошлым, но ничего не говорит о будущем.

Ф. Б. Мы часто виделись с тобой в Париже в 1935–1937 годах в отеле« Европа» на улице Роллен. Когда ты не мчался на поиски ста су, ты в своей крохотной комнатенке писал романы. Издатели отвергали твои рукописи как «слишком жестокие, патологические и непристойные». Именно так ответили тебе тогда «Галлимар» и «Деноэль»… Я нередко видел тебя в отчаянии, готовым на все, как мне казалось. Мои родители очень любили тебя и беспокоились. Иногда ты приходил к ним, когда уже совсем не знал, куда приткнуться…

Р. Г.Я никогда не забуду твоих родителей. Они обращались со мной как с равным, без капли снисходительности.

Ф. Б. Иногда ты пропадал. Это было смутное время в твоей жизни. Так что ж, на самом деле… ни одного низкого поступка?

Р. Г.Был. Один. Никаких налетов, сутенерства. Совсем из другой оперы. Я сменил уж не знаю сколько профессий, одна глупее другой, но я выжил. Единственная работа, от которой я чуть было не свихнулся, это когда нужно было писать от руки адреса на конвертах для торговых фирм. Я вкалывал по пять-шесть часов в день, и эта каллиграфия настолько противоречила моему темпераменту, что я порой кончал в штаны от нервного возбуждения. Да, я совершил низкий поступок. У меня были оправдания, но не в глазах моего внутреннего свидетеля – который никогда об этом не узнал, но с тех пор непрестанно заставляет меня из-за этого краснеть.

Ф. Б. Ну и?..

Р. Г.Эта история не связана с деньгами. Впрочем, не понимаю, чем она может быть интересна… Знаешь, бывают вещи, совсем ничтожные, которые становятся для тебя важными с возрастом… То, что я об этом рассказываю, может показаться совершеннейшим идиотизмом… Времена суровы.

Ф. Б. Нам не стоило встречаться, раз заходит речь о том, что есть «ничтожные вещи, которые»…

Р. Г.Я говорю об этой девушке из «Обещания на рассвете». Ее звали Франсуаза. Говорить-то я о ней говорил, но вот сказал не все: мое «я» еще почитало себя самое. Так вот, этой красивой брюнетке пришла в голову мысль – показавшаяся мне в то время ошеломляющей – «отдаться мне», кажется, это выражение до сих пор еще в ходу. Мы встретились с ней на улице Муфтар, когда я был чем-то вроде нынешнего алжирца, только без нефтяного престижа. Она «отдалась» мне. Это было совершенно неожиданно и шиворот-навыворот со всех точек зрения, потому что я был влюблен не в нее, а в ее сестру, которая так об этом и не догадалась. Сестру звали Анриетта, она была светловолосая, с маленьким, почти прозрачным лицом в стиле миледи и дамы с камелиями, а на нем выступающие скулы и губы, казавшиеся совсем одинокими, ярко-красными на фоне всей этой бледности, как бы потерянными, – хотелось лететь им на помощь. Светлые волосы, мечтательные ореховые глаза – полная противоположность сестре. Она отличалась некой хрупкостью, которая вызывает желание грубо ворваться в нее, той разновидностью хрупкости, которая порой сопровождается особенно удачными подвигами в постели, но с виду не подумаешь. Я запал на нее в Ницце, еще до выпускных экзаменов в лицее; она приходила в муниципальную библиотеку в ярко-красном свитере и темно-синей юбке, и ее грудки, которые… ее грудки, о которых… на которые… прошло сорок лет, а я все еще помню, какие они там были под этим ярко-красным свитером ручной вязки, и мне хочется поздороваться с одной и с другой. Но на меня клюнула ее сестра, а дар свыше не обсуждается. Затем, благодаря Франсуазе, я познакомился с Анриеттой. Разумеется, тут уж было ничего не поделать, сестры обожали друг друга, да и потом, такое все равно было недоступно, это было не для меня, знаешь, когда хочешь слишком сильно, ты ведь отдаляешь, возвышаешь, идеализируешь, не осмеливаешься. Недоступное – мы часто творим его сами. Я частенько болтал с Анриеттой, поджидая ее сестру. Я заставал ее лежащей на диване, возле окна, с грелкой: у нее был колибациллез. Она обладала чудесным даром напускать на себя таинственный вид. После войны она посмотрела на меня один раз. По-моему, он и правда был единственным. Я пришел повидаться с ее сестрой, которая заявила о своем намерении простить меня. Это было неправдой, но она меня вызвала. Дверь оставалась чуть приоткрытой, а Анриетта шла по коридору; она остановилась и смотрела на меня в просвет в дверях, не входя. Довольно долго. Я был доволен. Это был мой реванш. Я встретил ее полтора года назад на улице Бак, и она еще раз на меня посмотрела, но я сделал вид, что не узнаю ее. Ей, наверное, было уже лет шестьдесят, но она все еще выглядела безупречно. Бывают хрупкие создания с камелиями, полупрозрачные и мимолетные, которые сотворены из стали. Очень красивая. Желанные шестидесятилетние женщины встречаются не так часто, из-за обычаев, которым они подчиняются, и потому что нужно много денег, чтобы следить за собой. Но Анриетта на улице Бак, исполнилось ей шестьдесят или нет, была такой же, как в Латинском квартале, когда ей было двадцать два, и я притворился, что не вижу ее. Она до сих пор действует на меня все так же – внушает робость. Я рассказываю тебе об этом, чтобы показать, как мы проходим мимо. Здесь же речь идет о Франсуазе, поскольку мы говорим о моей низости, а не о моей дурости. Когда она пришла ко мне в студенческую комнату и у нас это все произошло, я уже два дня как ничего не ел. Это был конец месяца. Я разрисовывал тогда жирафов в игрушечной лавке и получал двадцать сантимов за жирафа. Я делал это на протяжении двух месяцев, и до сих пор, когда я вижу жирафа, меня тянет блевать. Жирафы снились мне по ночам, мне снилось, что один из них удрал, когда я его еще не докрасил, и мадам Тьерри выставила меня за дверь за жестокое обращение с животными. А еще была моя мать. Она была тогда в Париже. Рене Ажид, который сейчас возглавляет Институт физиологии в Тулузе, договорился, чтобы ее с диабетом положили в больницу Бруссе к Абрами и Лившицу. Но она сбежала из больницы, потому что медсестры «оскорбили» ее, назвав «киской». Так что она заявляется в мою хибару, кипя от злости, без вещей, без гроша, и требует, чтобы я отправился в больницу Бруссе и набил кому-то морду. Я ей сказал: «Мама, послушай, не сейчас, у меня есть поразительно красивая девушка, настоящая королева, которая вот-вот будет здесь, у меня любовное свидание, у меня никогда ничего подобного не было, у меня никогда больше не будет такого, я тебя умоляю, потом я пойду и набью морду хоть самому директору, клянусь, но сейчас сходи куда-нибудь в кафе, к Рене Ажиду или к Гликсману, вот адрес, это рядом, если она тебя здесь застанет, все пропало…» Она сидела на кровати и разом забыла про больницу, похоже, это ее очень заинтересовало. «Она красивая?» – «Ты и представить себе не можешь, – говорю я, – после я покажу тебе фотографию, но, ради бога, сейчас уходи, отправляйся в какое-нибудь кафе, потом я к тебе приду, деньги займем у Ажида…» Она была на верху блаженства, вечно одно и то же, всякий раз, когда она слышала о девушке, которая смеет, которая не загубила свою жизнь, как она… Она принимала торжествующий вид и говорила с безграничным восхищением: «Курва.Вот блядь!» – да, с величайшим восхищением. Она уходит, я бегу вниз, звоню Рене Ажиду, чтобы он занялся ею. Десять минут спустя появляется Франсуаза – и безумие, извержение вулкана, океанические приливы… Ну, в общем, двадцать один год. Я начисто забыл про свой голод и не вспоминал о нем все три часа, но можешь себе представить, что было после. Я готов был съесть быка. Я вышел на улицу с непреклонной решимостью зайти в какой-нибудь ресторан, обожраться, а затем разыграть припадок эпилепсии – этот трюк я проделывал не раз, – чтобы меня, наплевав на счет, вынесли из помещения, дабы не пугать других посетителей. Я проделал это раз в «Ду-сэ», и все сработало, и один раз в «Пье-де-Кошон», и это совсем не сработало, потому что, притворяясь эпилептиком, я стукнулся головой о стойку и заорал: «Ай, черт!» Мне пришлось оставить им часы – Гликсман забрал их на следующий день, заплатив по счету. Короче говоря, в животе у меня совершенно пусто, и я иду мимо кафе «Капулад». Там было несколько студентов, троих-четверых из них я знал, в том числе и Зиллера, сейчас он генеральный консул в Антверпене. Они мне машут руками. Я обжираюсь чипсами, и они угощают меня перно. Я никогда не пью, из-за… из-за детских воспоминаний, но тут залпом выпиваю стакан, опьяненный тем, что произошло, а затем еще один. Впрочем, дай ты мне и сейчас два перно – и я спячу. Терпеть не могу спиртное, от него я превращаюсь в кого-то другого. Короче, я надрался вдрызг. Приятели не обращают на меня внимания и заводят разговор о Франсуазе. Рене Зиллер тогда с ума по ней сходил. Я их слушаю, а затем триумф и перно ударяют мне в голову: я вскакиваю на стол и ору всем присутствующим: «Может, мне и нечего жрать, но вот Франсуазу я только что трахнул, и плевать я на вас хотел!» Я рассказываю это сейчас так лихо и решительно, но мне тяжело, потому что я по-прежнему считаю, что таким вещам нет прощения и я себе так и не простил. Рассказываю в назидание молодым, потому что узнал от сына, что им в лицее задают читать отрывки из меня.

Ф. Б. Я не нахожу, что это такой уж большой грех. Я прочел статью, где тебя упрекали в том, что ты убил массу людей во время ковровых бомбардировок в 1943–1944 годах. Думаю, что этот грех в глазах многих куда тяжелее…

Р. Г.Я убил массу людей «во имя французского народа и согласно данным мне полномочиям». Тут нет никакой связи.

Ф. Б. Бомбардировки городов – это, думаю, ставит перед совестью проблемы поважнее, мне это кажется посерьезней, чем кричать на весь свет в двадцать лет: «Я трахнул Франсуазу».

Р. Г.Что это еще за рассуждения в стиле Куртелина? [7]7
  Куртелин, Жорж (1858–1929) – французский прозаик и драматург.


[Закрыть]
«Зачем мне покупать зонтик за двадцать франков, когда можно купить кружку пива за двадцать су?» и тому подобное…

Ф. Б. Тысячи убитых – это что, кружка пива? Или, скорее, зонтик? В общем, был своего рода моральный зонтик, моральный заслон, так? Все же ты из тех, кто бомбил немецкие города… Впрочем, я высказываю этот упрек не от себя: я говорю о некой известной тебе полемике…

Р. Г.Давай поговорим об этом позже, если хочешь… Я считаю, что единственный раз в жизни, когда я себя действительно обесчестил, это тогда в «Капуладе», не важно, спьяну или нет… Я подло предал женщину.

Ф. Б. В глазах твоего «внутреннего свидетеля»?

Р. Г.В своих собственных. Потом потребовалось много времени, чтобы я смог произнести слово «женственность»…

Ф. Б. Много времени, в самом деле. И это-то как раз меня и интересует… Тебе шестьдесят. В последние годы ты говоришь о« женственности» все больше. Я бы не стал утверждать, что ты вкладываешь в это слово какой-то мистический смысл, но ты явно возводишь его на уровень основ цивилизации, новой цивилизации… Так что мне в голову приходят разные мысли. На исходе шестого десятка ты только и говоришь, что о «женственности». Прежде ты говорил о женщинах… И такое поклонение…

Р. Г.Нет, не поклонение. Ладно, хорошо, допустим – поклонение.

Ф. Б. Из-за этого у твоей кампании за «феминизацию» мира, которую ты уже несколько лет ведешь, к примеру, на телевидении и в американской прессе, есть аспекты, которые мне кажутся психологически… сомнительными, ты уж меня извини.

Р. Г.Давай топчи. Ноги для того и существуют.

Ф. Б. Так вот, я замечаю, что ты начал« теоретизировать» на тему женственности с пятидесяти семи – пятидесяти восьми лет, то есть когда ты подошел, как это случается со всеми, к своему сексуальному упадку… Не является ли этот гигантский «теоретический» подъем компенсацией спада «практики»?

Р. Г.Неплохо разыграно, старина. В следующий раз тебе стоит помериться силами со Спасским или Фишером. Ты загнал меня в угол, и ходить мне некуда. В шахматах это называется «пат». Ты и в самом деле зажал моего короля, если можно так выразиться. Прекрасная провокация, но я на нее не поддамся. Я не до такой степени нудист. Не потому, что мне есть что скрывать, но тут нельзя ответить без эксгибиционизма и без скабрезности. Когда мы вступаем в область «сколько раз до завтрака», я больше не играю. Я отказываюсь вербально изъясняться на эту тему. Лица, которых это касается, просвещены. Это область, где «вербальное» становится чем-то вроде искусственного члена из секс-шопа, протеза. Я знаю, что это очень модно, секс в большом почете. Сегодня на изысканных сборищах «с полной свободой» говорят о том, кто как трахается и в какой позе, с подробностями и уточнениями, с описью, с цифрами в руках – всегда с цифрами в руках, за неимением лучшего. Все это обсуждается предельно хладнокровно – для пущей «объективности», но в действительности это жалкое зрелище, своего рода суррогат, словесный эротизм, похоже, весьма заводной, для тех, кто в нем нуждается. Сожалею, я не могу об этом говорить. Я присутствовал на настоящих словесных оргиях, где все было честь по чести, с философией и сигарами, и с «еще коньячку, дорогой друг!», где употребляют такие слова, как «фелляция», для старых добрых отсосов, или «куннилингус», – слова, способные навеки отбить охоту этим заниматься, на латыни, старик, на латыни, на мертвом языке, а когда я говорю на мертвом языке, я и говорю на мертвом языке, по-другому не скажешь; разговор плавно переходит от Фрейда к Жискар д’Эстену и Киссинджеру, затронув мимоходом «управление оргазмом», и лопнуть мне на месте, старик, если я – в свои шестьдесят или около того – знаю, что означает «управляемый оргазм»; невероятно, в какие только места не забирается управленчество. Я говорю тебе это, чтобы объяснить: я терпеть не могу об этом говорить. Я отказываюсь выкладывать свои яйца на стол, я не строю из себя мачо. И вообще, как только люди начинают говорить, вместо того чтобы делать, они начинают лгать. Это «раскрепощающее» пустословие – компенсация страха, жуткого страха, что больше не встанет, фригидности, камуфляж тревоги и отчаяния. Для меня холодная элегантная отстраненность, с которой люди говорят о сексе, ближе всего к классовому страху. Есть тонкий слой сливок общества в стиле Бунюэля, который уже не знает, во что инвестировать, и инвестирует в свою ту самую штуковину; сексуальность стала последним капиталом, в который еще верят и за который цепляются. Я же ни за что не цепляюсь. В тот день, когда я больше не смогу, я больше не смогу, и точка, вот и все. Я не стану пытаться воскресить это посредством слова. Не буду заниматься словоблудием. Как эти, знаешь, выписывают словесные круги вокруг вагины, все ближе и ближе, но при этом не переходят к делу, не входят. Остаются снаружи и пускают слюни. Во мне есть животное начало, приземленное. Что до эротических книг, то мне их присылал Кристиан Бургуа, когда выпускал их, меня это все не трогает. Не понимаю. Я слышал, как вокруг обсуждают эротические книги, в которых я ничегошеньки не понял, до меня даже не дошло, кто что делал и с кем и чем и даже делалось ли там что-то вообще. Всякие там касания разных мест ресницами, опавшие листья без следа жизни, которые трутся и шуршат, или же штучки с цепями, потому что ничем другим люди не связаны… Есть две вещи, которые нельзя проделывать с гениталиями: во-первых, их нельзя одухотворять, наделять нравственностью, возвеличивать, во-вторых, их нельзя отменить, они есть, и это наше животное начало. В Коннектикуте и еще в нескольких американских штатах до сих пор действуют законы, которые позволяют засадить в тюрьму пару, застигнутую за тем, что она совокуплялась иначе, чем полагается по правилам. Да, абсолютно точно, есть такой закон: спроси у атташе по культуре в американском посольстве, он для этого там и сидит. Трогательно, не правда ли? На протяжении всей истории всегда существовала «нравственная элита», которая никак не могла смириться с мыслью, что у нее есть половые признаки, тогда как это еще самое невинное, что есть в человеке. Когда сравниваешь с головой… Но эротизм, эротические книги, возбуждающая говорильня – это увиливание от дела. Посмертный онанизм. Если ты игнорируешь в мужчине кобеля, он от этого лучше не становится, он становится или грязным кобелем, или бешеным псом. Так что, хоть я и обязался в присутствии нотариуса говорить здесь обо всем, я отказываюсь в шестьдесят лет углубляться в тему «сколько раз». Я люблю простую еду, люблю пожрать, но не читаю литературно-гастрономические рубрики в газетах, чтобы возбуждать свои вкусовые рецепторы, и не стану делать подобного для читателей. Это западня, которую мне расставляют ежедневно, так как известно, что я склонен к искренности. Мое эфемерное «я» не вызывает у меня ничего, кроме жалости, я иду на признания от безразличия и склонности к иронии, от сознания нашей изначальной малости, но я ни разу не купился на этот фокус. Это касается лишь заинтересованных лиц, а они никогда не требовали подготовить для них проект с цифровыми выкладками…

Ф. Б. Зря ты сердишься.

Р. Г.Я не сержусь, я чуть повысил голос, вот и все.

Ф. Б. Наверное, непросто быть восемнадцатилетним подростком в шкуре шестидесятилетнего господина?

Р. Г.Да. Непросто. Еще труднее было быть восемнадцатилетним подростком в своей собственной шкуре… Но, возвращаясь к отелю «Европа» и нашим двадцати годам, могу сказать, что не знаю, что бы со мною стало, если бы не война.

Ф. Б. В тебе уже тогда была «легионерская» струнка.

Р. Г.Думаю, все дело в физиономии. Мое лицо внушает доверие бандитам. Оно выглядит экзотично из-за моих этнических корней и в контексте Франции вводит в заблуждение, а двадцать лет назад вызывало мысль о подозрительном чурке. Очень долго, пока я не поседел, шлюхи, например, никогда ко мне не приставали – рожа не та. Теперь пристают, потому что у меня вид респектабельный. Было очень легко в таком провинциальном городе, как Ницца в тридцатые годы, заиметь дурную славу или, наоборот, – отличную, это как посмотреть. Просто невероятно, до какой степени люди могли заблуждаться на мой счет. Вот, кстати, сразу после Освобождения, когда я приехал в Париж, у меня грудь звенела от всяких блях. И вот как-то один господин из Ниццы приходит ко мне в отель «Кларидж». Я знал его в Ницце, когда мне было двадцать. Он с волнением в голосе говорит: «Я всегда верил, что вы чего-нибудь добьетесь в жизни». Я отлично его помнил: он был одной из мелких шишек в окружении Карбоне и Спирито, двух тогдашних криминальных авторитетов. Он мне тогда запретил встречаться со своей дочерью, потому что я «полное ничтожество». Поскольку я продолжал к ней наведываться – между нами ничего не было, мы еще учились в лицее, – то в один прекрасный день двое бандитов отдубасили меня в Пон-Маньяне, после чего меня забрали в полицейский участок Кюрти, местного заправилы, за «скандал в общественном месте». Пришлось торчать в камере, пока мать не ворвалась к Кюрти и не сказала ему пару слов. В общем, я перестал видеться с его дочерью: мне там ничего не светило, как ни крути, я ей был неинтересен, так что лезть на рожон значило попусту тратить время. Итак, в конце 1945 года ее отец находит меня в отеле «Кларидж», где мне как «освободителю» сделали скидку. Он приглашает меня отобедать с «друзьями». Только мужчины: пять этаких «старых бойцов», очень серьезных – настоящие мужчины ерундой не занимаются. После еды – сигары, восхваления Сопротивления, героев, отечества, и как они сделали все, что могли. Затем мне делается предложение. «Вы были заняты в гостиничном бизнесе, как мне помнится?» Действительно, я был официантом и метрдотелем в «Мермоне» и других гостиницах, портье, счетоводом и даже две недели мыл посуду в «Рице» в 1936 году. Отец Рене Ажида помог мне поступить счетоводом в отель «Лаперуз», и директор Кордье сказал, что из меня получится отличный хозяин, надо только проявить упорство и меня ожидает блестящее будущее в гостиничном бизнесе… Наверное, я не проявил упорства. Так вот, я сказал – да, я знаю немного это дело, а что? Тут все эти тузы принимают еще более серьезный вид и предлагают мне возглавить административный совет, который управляет тридцатью двумя отелями, разбросанными по всей Франции. «Поскольку вы знакомы с этим делом…» Мне будет причитаться для начала, объясняют они, тысяч триста в год по сегодняшнему курсу и участие в прибыли. Я не верю своим ушам. Прошу уточнений. Мне их дают. Мы вам доверяем, говорит мой «друг» из Ниццы, поскольку я вас знал, когда вы еще только начинали… Слово за слово, и я понимаю, что мне предлагают возглавить сеть борделей, они решили, что кавалер ордена Освобождения, ордена Почетного легиона и Военного креста – как раз такая «крыша», какая им нужна…

Ф. Б. Что ты сделал?

Р. Г.Я им сказал, что весьма польщен, но не могу согласиться возглавить сеть борделей, потому что совсем недавно получил другое предложение, на которое уже дал согласие, а именно поступить дипломатом на работу в Министерство иностранных дел.

Ф. Б. И ты не взбесился?

Р. Г.Ничуть. Не было причин. Они вовсе не стремились меня оскорбить, совсем наоборот. Чтобы чувствовать себя оскорбленным, нужно иметь что-то общее с «оскорбителями». Но видишь, какое представление составил обо мне этот «крестный отец» из Ниццы, когда препятствовал моим встречам со своей дочерью… Люди всегда занимаются кастингом, они раздают вам роли согласно своему воображению вне всякой связи с тем, чем вы являетесь на самом деле. Одним из самых приятных, самых мягких людей, которых я знал, был великий актер Конрад Фейдт, незадолго до смерти он сыграл шефа гестапо в «Касабланке». Всю жизнь, начиная с эпохи великого немецкого кино, он играл предателей, дегенератов и мерзавцев. И однажды он сказал мне с грустной улыбкой: «Так я могу хоть немного побыть другим». Нелегко быть мягким и милым человеком, так что на экране он отдыхал от самого себя. Нам всем позарез нужны каникулы.

Ф. Б. Вернемся к твоему «бесчестному поступку» в «Капуладе»…

Р. Г.Погоди. Мне бы хотелось упомянуть здесь, что тогдашний директор отеля «Лаперуз» был похож на моего друга Мартелла, аса-истребителя, он погиб в Англии, в сорок четвертом… Поскольку никто больше никогда не упомянет Мартелла, я очень хочу написать его имя здесь. Мартелл. Вот.

Ф. Б. Итак, что же произошло после твоего подлого поступка в «Капуладе»?

Р. Г.Зачем всякий раз возвращаться так далеко? Знаешь, с той поры я прожил немало лет…

Ф. Б. Молодость – это всегда интересно.

Р. Г.Я вовсе не был интересным. Например, когда меня останавливают на бульваре Сен-Жермен «молодые люди» со словами «У вас не найдется франка?», я никогда им ничего не даю, потому что я в двадцать лет так бы не смог, и я злюсь на них за то, что они могут… Меня раздувало от собственного «я», и я был заперт со всех сторон в королевстве «я», ты знаешь, я об этом уже не раз говорил, это страшно смешно… Такое самомнение, глупее не придумаешь. Видишь ли, мне недоставало очень удобного анархистского приемчика, который позволяет найти тому, что мы собой являем, политическое оправдание и обвинить во всем общество. Ты попросту переносишь свой невроз на общество, как в XIX веке романтики переносили его на метафизику. Надо было мне пойти туда, в этот бордель на улице Миромениль. Я говорил бы себе, что мне платят за то, что я трахаю общество – и даже хорошее общество. Заметь, в 1945-м я сделал удачный выбор, отказавшись стать председателем административного совета французских борделей, потому что через два года стараниями Марты Ришар [8]8
  Марта Ришар(1889–1982) – французская разведчица, политический деятель, бывшая проститутка. Закон 1946 г. о закрытии публичных домов во Франции был принят по ее инициативе.


[Закрыть]
бордели закрыли и я все равно оказался бы на улице. Конечно, мог бы податься в недвижимость. Но, по-моему, я правильно сделал, что предпочел набережную Орсе [9]9
  Министерство иностранных дел Франции расположено на набережной Орсе.


[Закрыть]
.

Ф. Б. Значит, эта жажда чистоты и абсолюта, которая ведет к идеалистической гордыне и сарказму, и подвигла тебя написать «Тюльпана» и «Повинную голову»?

Р. Г.«Повинную гульбу»… Я собираюсь сменить название в новых изданиях. «Повинная гульба»… Галлимар, возьмите на заметку.

Ф. Б. А Франсуаза?

Р. Г.Да, Франсуаза. В «Капуладе» был один приятель – ты его знаешь, – и как только я поведал присутствующим о своем триумфе, он встал, заплатил по счету и помчался прямиком к малышке, чтобы в нужном виде представить меня в ее глазах. Я только-только стал приходить в себя после перно, как заявляется моя девица – и топчет меня. Другого слова не подыскать. Она прошлась по мне, поплясала у меня на роже, раздавила меня и даже вышвырнула в окно банку, где плавала моя золотая рыбка. Ума не приложу, зачем она вышвырнула рыбку, возможно, из-за каких-то фрейдистских штучек, может, она меня символически кастрировала и выбросила мой член в окно или что-то в этом роде, стоит разобраться. Настоящее чудо, что рыбка выжила. Франсуаза сказала, что всегда знала, что я подлец, и только поэтому со мной и переспала, потому что с хорошим парнем ей было бы стыдно. Она даже плюнула в меня, в прямом смысле слова. Это было ужасно. Я лежал у себя в комнате, с жуткой головной болью, просто конец света, а моя золотая рыбка валялась на улице, и я чувствовал себя таким дерьмом, что это изменило мое отношение к дерьму. Я понял, что такое случается не только с другими. Будь я богат, но обесчещен, это еще ничего, но бедный и обесчещенный – это перебор. Я все же выбежал на улицу за своей золотой рыбкой, она еще трепыхалась, а когда я вернулся, красотка, совершенно голая, поджидала меня в моей койке. Вот так, старик. С той поры я крайне осторожен с женщинами, потому что это ходячие загадки, за всю жизнь я так ничего и не понял, порой они даже внушают мне некий религиозный страх. На цыпочках, старик, и с обнаженной головой. Это, наверное, чувствуется в «Пляске Чингиз-Хаима» в отношениях Лили с ее любовниками, которые испытывают жуткий страх, но не могут удержаться. Женщины – существа отчасти мифологические. К счастью, они этого не знают, а если бы знали, творили бы чудеса… Я потерял за сутки килограмма три от волнения.

Ф. Б. Твое поклонение женщине слегка напоминает отношения Люка к Жозетте в «Большой вешалке». Эти сироты-подростки, которые становятся преступниками, разве они…

Р. Г.Погоди. Слово «семья» ничего не значит. Ребенку нужно кого-то любить. Я посещал исправительные заведения и здесь, и в Америке. Ни одной собаки, ни одной кошки, ни одной птички. Ни одной рыбки. Первое, что надо сделать, это дать ребенку собаку, которую он мог бы любить. Даже игрушки служат той же цели. Несовершеннолетние преступники – это дети без собак и без кошек.

Ф. Б. Помнится, твоя «Большая вешалка» привела в восторг Клоделя, он писал об этом в своих письмах и в статье для журнала «Ревю де Пари». Роже Мартен дю Тару книга тоже понравилась. По совершенно иным причинам…

Р. Г.Да. В «Большой вешалке» остро ощущается грандиозное отсутствие Бога. Для Клоделя это отсутствие благодаря самому своему размаху становилось истинным присутствием, в смысле невозможности обходиться без Бога. Для Мартен дю Гара, допотопного атеиста конца века – я хочу сказать, что для него это все еще было большой проблемой, – такое отсутствие Бога просто возлагало вину на общество. Я же не имел в виду ни того ни другого. Название означает, что есть много разной одежды, а в ней нет людей. Есть некая гардеробная с готовым платьем стандартного покроя, а человек, на которого оно надето, отсутствует, человеческая личность отсутствует. Атеизм меня не интересует, а верить в Бога я совершенно не способен. Я размышлял над этим, помнится, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, глядя, как выбивается из сил мать, и пришел к выводу, что верить в Бога значит клеветать на него, это кощунство, потому что Бог не мог бы сотворить такого с женщиной. Если бы Бог существовал, он был бы джентльменом.

Ф. Б. Но разве это тебя не подавляло – беспрерывно ощущать на себе любящий взгляд?

Р. Г.Материнская любовь никогда никого не подавляла. Есть матери, которые подавляют под предлогом любви, но это – совсем другое дело.

Ф. Б. Она ни разу не пыталась выйти замуж по расчету, хотя бы для того, чтобы легче было тебя растить?

Р. Г.Она была не их тех женщин, которые ищут легких путей. Я помню одного человека, мечтавшего на ней жениться. Мне тогда было семнадцать, и я его всячески подбадривал. С меня бы это сняло адскую ответственность. Я мог бы хоть немного расслабиться, пока она будет смотреть в другую сторону… Это был художник из Польши, звали его Заремба. Однажды он появился в «Мермоне», одетый как одеваются в тропиках: на голове – панама, словно он только что сошел со страниц романа Конрада: ну, знаешь, как Хейст в «Победе». В гостиничной карточке для полиции он написал: «художник»; мать бросила на карточку взгляд и тут же потребовала заплатить за неделю вперед. Не знаю, что она имела против художников, может, какое-то неприятное воспоминание… не знаю. Заремба должен был провести в гостинице три месяца, а остался на год. У него был невероятно утонченный вид, руки как у князя, длинные светлые усы, а мать считала, что если художник так хорошо воспитан и у него такие прекрасные манеры, это может означать только одно: он бездарность. Заремба был довольно известен. Писал в основном детские портреты, да и сам был ребенком: мужчина вырос вокруг мальчика, чтобы защищать его, но оказался не способен предоставить ему ни помощь, ни защиту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю