355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Ночь будет спокойной » Текст книги (страница 10)
Ночь будет спокойной
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:50

Текст книги "Ночь будет спокойной"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Сокрушаясь по поводу нашего прихода в министерство – нас называли «дополнительные кадры», – уважаемый буржуа-посол, которого ты мне цитируешь, без каких-либо усилий запасался подтверждением того, что принадлежит к принцам и что аристократии угрожают «выскочки». Истинныеникогда не ощущали никакой угрозы, и я не могу назвать здесь – они были бы возмущены – всех великих, в смысле ценности, сеньоров Дипломатической Карьеры, которые проявили в отношении нас самую неподдельную объективность. Но как же я веселился первое время, когда, оказываясь в кабинете у того или иного «начальника», щадившего то, что он считал моим «комплексом неполноценности» – которого, по его убеждению, у меня не могло не быть, – я старался приободрить его, ибо, желая вести себя со мной естественно, он принимал смущенный, принужденный и почти виноватый вид… Сладостное чувство! Я вошел в Министерство иностранных дел с улыбкой и вышел из него улыбаясь. Я их всех люблю. И здесь надо сделать замечание общего характера. Каждый человек имеет право на свой внутренний мир. У каждого из нас есть свои предрассудки. У каждого есть тайные фобии, маленькие психические отклонения. Это никого не касается, при непременном условии, что мы не извлекаем из этого никакой практической выгоды в общественной жизни или в том, как мы исполняем обязанности, возложенные на нас Республикой. Это больше, чем правило демократии: это правило цивилизации. Что касается меня – знаю, это может показаться претенциозным, но все же я надеюсь, что будет понятно, что именно я имею в виду, говоря, что Министерство иностранных дел с кристальной честностью выдерживало испытание Роменом Гари в течение пятнадцати лет.

Ф. Б. После инцидента в Лондоне ты попросился на другую должность?

Р. Г.Я никогда не просил должности, я ждал, пока меня куда-нибудь назначат. Несовместимость между двумя столь разными по рангу писателями в Лондоне сыграла мне на руку. Послом в Вашингтоне тогда был Кув де Мюрвиль, и по совету своего первого советника Шарля Люсе, сегодня нашего посла в Риме, он сделал так, что мне предложили Лос-Анджелес. Это было благословение свыше, поскольку Генеральное консульство в Лос-Анджелесе – это не только Калифорния, это также Аризона и Нью-Мехико. Я прибыл на место в феврале 1956 года, с почти завершенной рукописью «Корней неба». Консульство находилось в Голливуде, оно размещалось в восхитительном здании, построенном, как там говорят, в «испанском» стиле, с рабочими кабинетами на втором этаже и квартирами дипломатов на первом; все было пропитано запахом жасмина и со всех сторон окружено той полутропической растительностью, что в Калифорнии мгновенно вступает в свои права, стоит найтись незастроенному клочку земли. Впрочем, большая часть деревьев там тоже иммигранты, например эвкалипты и пальмы, и они адаптировались там так же хорошо, как и другие иммигранты – русские или итальянцы. Секретарши, тщательно отобранные моим предшественником, были восхитительны. Предыдущий вице-консул уехал вместе с кассой, его пришлось вылавливать в Мексике, и после недолгой отсидки в тюрьме он стал крупье в Монте-Карло. Я удостоился торжественного приема, устроенного французской колонией, председательствовал на нем некий маркиз де Лафайет, командор ордена Почетного легиона, адъютант Петена во время Первой мировой войны, – и все это была полная липа. Выслушав его речь и выступив с ответной, я пригласил его к себе в кабинет и дал ему две недели на то, чтобы подать в отставку и исчезнуть, что он охотно и сделал, сказав: «Что вы хотите, это было слишком прекрасно». У этого типа была сумасшедшая выправка, и ему не один год все сходило с рук. Мне стоило немалых трудов установить контакт с французской колонией, и только телефонистка объяснила мне в конце концов, что происходит. Один из моих ближайших сотрудников придумал забавную штуку, чтобы отрезать меня от колонии и занять мое место во французской диаспоре. Всякий раз, когда кто-нибудь из них хотел увидеться со мной или поговорить по телефону, он объяснял им: «Господина генерального консула нельзя беспокоить, он пишет роман». Понимаешь, какое это производило впечатление? В конце концов все уладилось. Два моих первых официальных визита были связаны с христианством и с еврейским юмором: кардинал Макинтайр [90]90
  Макинтайр, Джеймс Френсис (1886–1979) – архиепископ Лос-Анджелеса (1948–1970 гг.).


[Закрыть]
и Граучо Маркс [91]91
  Граучо Маркс(1893–1964) – американский комик, член популярного комедийного квинтета братьев Маркс.


[Закрыть]
.

Ф. Б. Я хотел бы прервать тебя и подробнее остановиться на проблеме христианства. Иначе в этом словесном галопе мы рискуем потерять все точки опоры… Ты католик?

Р. Г.Стал случайно. Я католик по техническим причинам. В глазах моей матери это была частица Франции, французского удостоверения личности. Хоть она и не выражалась таким образом, это было культурным крещением. И ты правильно сделал, что прервал меня. Я охотно дам разъяснения, потому что это касается моего рождения, корней, моего выбора… Давай.

Ф. Б. Твоя мать была русской еврейкой, она ходила к попу, когда стремилась найти утешение в церкви. Твой отец принадлежал к греческой православной церкви, и я хочу прямо спросить тебя, действительно ли твоим отцом был Иван Мозжухин – без сомнения, величайшая звезда европейского немого кино двадцатых годов, до прихода звука, европейский Рудольфо Валентино.

Р. Г.Ладно. Еще до моего рождения мать вышла замуж за русского еврея по имени Леонид Касев, который подал на развод вскоре после моего появления на свет. Моя мать была скромной актрисой, она не обладала, как мне говорили, большим талантом, но была страстно влюблена в театр. Когда мне было шесть лет, я видел ее на сцене в Москве, практически в массовке: она играла очень пожилую женщину, которую эвакуировали из охваченной пожаром деревни. Двое мужчин поддерживали ее, пока она с трудом пересекала сцену. Впоследствии один из этих актеров, эмигрировавший в Ниццу, объяснил мне, что не было никакой возможности заставить мою мать пересечь сцену, она цеплялась за что попало, стремясь продлить свою роль, ее приходилось подталкивать, чтобы заставить расстаться с огнями рампы. Мозжухин, с которым она познакомилась до моего рождения, несомненно, был большой любовью ее жизни. Что же касается нашего родства, все очень просто. После смерти матери, в Ницце, одна русская дама забрала всю переписку между моей матерью и Мозжухиным, хранившуюся в семейном сундуке, в пансионе «Мермон». Эта дама – ее звали мадам Виноградофф – построила когда-то дом, где и находился наш отель-пансион, но затем разорилась и в последние годы жизни работала там консьержкой. Она показала письма всей русской диаспоре Ниццы, попам, в русском бистро на бульваре Гамбетта, моей кузине, всем, кого она знала. С той поры слухи о том, что я – сын Мозжухина, из русской колонии в Ницце пошли гулять по всему свету. Но эти письма были священной собственностью моей матери. Никто не имел права совать в них нос. Мать никогда мне не говорила, что Мозжухин мой отец, и тем не менее я часто видел этого человека у нас в отеле. Он появлялся в «Мермоне» всякий раз, когда снимался на Лазурном Берегу.

Ф. Б. Твоя мать знала, что скоро умрет. И тем не менее она не уничтожила эту переписку. Насколько я ее знал, это наверняка что-то значило. Не должен ли ты заключить, что она хотела, чтобы ты нашел эти письма?

Р. Г.Допустим. Разумеется, я думал об этом. Я сотни раз размышлял над смыслом этого «целомудренного» послания, полученного, когда я уже не мог увидеть, как она «краснеет». Но за двадцать пять лет моей жизни она мне ничего не сказала. А ведь она мне всегда все рассказывала. И Мозжухин часто бывал у нас дома. Но нет, ничего… ни слова. Так что, к черту! Это я по поводу этого гребаного вопроса. Что касается религии, то я – неверующий католик. Хотя правда и то, что я питаю – и всегда питал – большую слабость к Иисусу. Впервые в истории Запада луч женственности озарил мир, но все попало в мужские лапы, и начались крестовые походы, истребление неверных, обращение насильно в другую веру, ересь, ну и все такое. Христианство – это женственность, жалость, нежность, прощение, терпимость, материнство, уважение к слабым, Иисус – это слабость. Я тебе уже говорил, что во мне есть что-то собачье, некий инстинкт, определяющий весь мой характер, и если бы я встретил Иисуса, я тут же завилял бы хвостом и дал ему лапу. На мой взгляд, речь здесь идет о человечестве, а не о потустороннем мире, о человеческом, а не о божественном. Однако посмотри, чем это стало в руках мачо. Иисус, Возрождение сделало из него высокую моду, а дешевое церковное искусство – готовое платье. После чего буржуазия сделала из него фиговый листок. Он был человеком. Я всегда хотел пожать ему руку. Конечно, он больше не попадается на глаза, поскольку демография все запутывает, но он по-прежнему подыхает где-то среди нас. Есть потерявшиеся Иисусы, клянусь тебе. В первом году нашей эры первый луч материнской нежности одарил эту землю, появился зародыш цивилизации, но пока будут душить, подавлять, высмеивать женственность, никакой цивилизации не будет.

Церковь опростоволосилась с христианством, христианство опростоволосилось с братством и стало использовать его в громких целях на всех углах. Братство теперь только и делает, что шумит. Материализм сгодился лишь на то, чтобы подготовить конец материализма. Он стал самоцелью, так что цивилизация ставит перед нами лишь одну проблему – проблему сырьевых ресурсов…

Ф. Б. В «Повинной голове», как и в «Тюльпане», стремление к чистоте и почти к святости пресекается буффонадой и гротеском всякий раз, когда героя начинают мучить сомнения и жажда абсолюта… В романе один Иисус всегда выходит невредимым из испытаний, которым ты подвергаешь все ценности, растворяя их кислотой цинизма и любви…

Р. Г.Был человек. Его тут же сослали в иной мир. Но для меня он не инопланетянин. Он был человеком, одним из наших. Что же до остального, ко всему, что было сделано и что не было сделано именем Христа, наш герой отношения не имеет. Произошло совращение совершеннолетнего с пути истинного. Если ты интересуешься мифом о человеке, этой частичкой поэзии, которая, единственная, отличает нас от рептилии, ты проходишь через Иисуса. С той минуты, как ты уничтожаешь в человеке его поэтическую часть, его воображение, не остается ничего, кроме тухлятины. Ты хоть понимаешь, что с Иисусом мы получили все, что нужно, чтобы построить цивилизацию, и даже Церковь? И во что это вылилось? Во что вылилось? В полемику о божественности спермы, о противозачаточных таблетках, вот где будут искать…

Ф. Б. Зачем же так орать, уже поздно, соседей разбудишь!

Р. Г.Ты разбудишь их телевизором, а не Христом. Те, кто пытается использовать мое творчество в религиозных и клерикальных целях, ничего в нем не поняли. Я люблю этого человека. Впервые мужчина заговорил в женском роде – с жалостью, нежностью и любовью. Это был первый лепет женственности, первый протест против господства жестокости, первая проба нежности и слабости. И во что это превратили мачо?В реки крови. Впервые в истории Запада мужчина осмелился говорить, как если бы существовало материнство. Впервые что-то, кроме полового члена, встало на Западе. Голос Христа был женским голосом. В нем не было жестокости, мачистского акцента…

Ф. Б. Как получилось, что во всех твоих книгах каждая страница проникнута обостренной чувствительностью, в то время как в жизни ты производишь впечатление стального человека?

Р. Г.Стальные люди – это денежные люди. Золотые мешки. Читатели «Обещания на рассвете», и особенно читательницы, после встреч со мной всегда бывают разочарованы тем, что не обнаружили во мне маменькиного сынка. Взгляни на это письмо, единственное, что я вставил в рамку, последнее, написанное за несколько часов до ее смерти: Я благословляю тебя… Будь мужественным, будь сильным.Нет, первое слово не «мужественный», оно было сказано по-русски, и оно непереводимо: сильный и крепкий…синонимы, обозначающие несгибаемый.Добавь к этому, что я вовсе не красавец, у меня левосторонний парез лица, а нос нужно постоянно вправлять после авиакатастрофы, в которую я попал во время войны, – именно это и придает мне выражение мужественности и сдержанности, безучастности. Я говорю это, потому что на сей счет до сих пор ходят разные толки.

Ф. Б. Ты в своей шкуре чувствуешь себя комфортно?

Р. Г.Думаю, я не заслуживаю такого вопроса. Человек, которому «комфортно», либо безумец, либо подлец. Никто не может быть в своей шкуре, не находясь также в чьей-нибудь еще, а это должно порождать кое-какие проблемы, так? Много лет назад Артур Кестлер спросил меня: «Почему вы всегда рассказываете истории против самого себя?» Кестлер – один из умнейших людей нашего времени, и заданный им вопрос меня ошеломил. Я рассказываю истории не против себя, а против «я», против нашего маленького царства «я». Я уже распространялся на эту тему и не хочу к ней возвращаться, но «я» всегда в высшей степени комично и имеет слишком явную тенденцию об этом забывать. Конечно, это «я» иногда дает замечательные плоды, но приходится регулярно срезать ветви, как у всех растении. Юмор с этим очень хорошо справляется. Во Франции, правда, с юмором сложно, у нас индивидуалистическая страна, и это означает, что «я» имеет право на все знаки почтения. «Шутовство» во французском языке имеет уничижительный оттенок. Но если ты вернешься в прошлые века, к истокам любой народной борьбы, то обнаружишь буффонаду, шутовство: это был единственный способ держать удар и одновременно нападать для тех – знание тогда являлось привилегией избранных, – кто не имел в своем распоряжении ни одного из элементов структурированной речи…

Ф. Б. В этой мозаике твоей личности, составленной из разнородных элементов – русско-азиатского, еврейского, католического, французского, – какой компонент тебе, автору, пишущему романы на французском и на английском, говорящему по-русски и по-польски, представляется главным?

Р. Г.Тот, что ты не упомянул в своих перечислениях: «Свободная Франция». Это единственное реальноечеловеческое сообщество, которому я принадлежал целиком. Я тебе уже говорил, что не верю в «людей на все времена», вот почему мне, например, казалось невозможным перейти от этого голлизма – «Свободной Франции» и Сопротивления, – который был моимэпизодом истории, к голлизму политическому, который мне всегда был безразличен.

Ф. Б. Все-таки в тебе било то, чему ты оставался верен всю жизнь…

Р. Г.Это было не во мне, это было в де Голле. Он нас ни разу не предал, в том смысле, что всегда оставался тем, в кого мы поверили в 1940 году.

Ф. Б. Не мечтал ли ты о сообществе за рамками политики, об идее, родившейся из Сопротивления, как Камю в 1944-м?

Р. Г.Я действительно мечтал об этом, как и многие другие, во времена большой беды, в годы войны 1940-1944-го, но сегодня…

Ф. Б. Сегодня?..

Р. Г.В политическом плане я стараюсь мечтать о реальных вещах…

Ф. Б. Ты – романтик?

Р. Г.По отношению к дерьму – да.

Ф. Б. Очевидно, эта мозаика временами создает тебе проблемы своими разнородными составляющими?

Р. Г.Была проблема, одна-единственная, в ноябре 1967-го. Я тогда был членом кабинета министра информации, а де Голль только что дал пресс-конференцию, где он обронил свою знаменитую фразу о «еврейском народе, народе отборном, властном и уверенном в себе». Это звучало очень лестно, поскольку вообще-то это Франция в течение тысячи лет своей истории была отборным народом, уверенным в себе и властным, и я, впрочем, говорил об этом по радио, не вызвав ни малейшего возмущения. Но когда старик произнес эту фразу, «разнородные составляющие», о которых ты говоришь, столкнулись лбами, и один из них, еврейский, потребовал уточнений. Я обратился к де Голлю от имени моих «разнородных составляющих». Я ему сказал: «Мой генерал, жил-был один хамелеон, его положили на зеленое, и он стал зеленым, его положили на синее, и он стал синим, его положили на шоколадное, и он стал шоколадным, а потом его положили на шотландский плед, и хамелеон лопнул. Так вот, могу ли я попросить вас уточнить, что вы подразумеваете под „еврейским народом“ и означает ли это, что французские евреи принадлежат к народу, отличному от нашего?» Он воздел руки к небу и сказал: «Но, Ромен Гари, когда говорят о „еврейском народе“, всегда имеют в виду библейский народ». Он был хитрым лисом. Примерно такой же ответ он дал Лео Амону, когда тот был у него на приеме.

Ф. Б. В 1934-м или 1935-м ты ездил в Варшавский университет из-за своего диплома по славянским языкам. Ты был французом и католиком. Известно, что в польских университетах поляки-католики сидели вместе, а для поляков-евреев были выделены специальные скамейки. Ты постоянно садился с поляками-евреями и постоянно получал по физиономии от поляков-христиан, потому что в твоем досье было отмечено, что ты католик, и они хотели запретить тебе сидеть с евреями.

Р. Г.Я высказался на эту тему в «Белой собаке». Я – прирожденный представитель меньшинства. В Варшавском университете я садился рядом с теми, кто был в меньшинстве. Я против тех, кто сильнее всех.

Ф. Б. Что это значит для тебя – быть евреем?

Р. Г.Чувствовать, что тебя все достают.

Ф. Б. А Израиль?

Р. Г.Увлекательно. Мне также очень нравится Италия. Думаю, Италию я предпочту любой другой стране.

Ф. Б. А если бы Израильскому государству пришлось исчезнуть, а его население было изгнано из страны, ты разве не почувствовал бы себя униженным?

Р. Г.Униженным – нет, выбитым из колеи – да. Но был бы я выбит из колеи по гуманным соображениям или же страдала бы моя еврейская составляющая? Я не ощущаю себя в состоянии ответить на твой вопрос и, надеюсь, никогда не окажусь в таком состоянии.

Ф. Б. Но ты наполовину еврей, ты можешь выбирать…

Р. Г.Давай-давай, умничай, с этой ухмылочкой… Наполовину еврей – я не знаю, что это значит. Наполовину еврей – это наполовину зонтик. Это понятие в ходу и у маньяков-расистов из Израиля. Вот сейчас я тебе докажу. Несколько лет назад я получил письмо из Тель-Авива – не помню уже, от какой организации, – в котором меня спрашивали, не хочу ли я попасть в ежегодный справочник «Кто есть кто в еврейском мире». Пораженный такой широтой мышления, я соглашаюсь, заполняю и отсылаю анкету. На что эти рогоносцы отвечают мне путаным письмом, из коего явствует, что я не обладаю данными, необходимыми для того, чтобы считаться евреем. Понимаешь, они даже более придирчивы, чем Розенберг и Гиммлер… Это они решают, кто имеет право на газовую камеру, а кто нет… Я в бешенстве напоминаю им, что моя мать была иудейкой, еврейкой, и что у нас ведь, кажется, мать считается главной, и заявляю, что если меня не включат в «Кто есть кто в еврейском мире», то я им устрою скандал на весь мир… Мертвая тишина, затем мне наносят очень вежливый, дипломатический, в прямом смысле этого слова, визит, в ходе которого меня целый час потчуют техническими, государственными и теологическими объяснениями, из которых следует, что там у них закон решает, кто имеет право на газовую камеру, а кто нет… У немцев в этом смысле были более широкие взгляды.

Ф. Б. Все же ты католик…

Р. Г.Свидетельствами о рождении страну не создают, будь то Израиль или любая другая страна. Есть же египтяне-копты… После Первой мировой войны пресловутый «генерал» Коэн, американский авантюрист на службе у Чан Кайши, очутился в Шанхае. В Китае тогда были – есть наверняка и сейчас – китайцы-иудеи со своей синагогой. Однажды в пятницу вечером Коэн идет туда молиться. Китайцы с любопытством смотрят на него, но ничего не говорят. Когда молебен закончился, китайский раввин подходит к Коэну и спрашивает: «Простите, что вы делаете среди нас?» – «Молюсь, – отвечает Коэн. – Я еврей». Тогда китайский раввин разглядывает Коэна и качает головой: «Вы совсем не похожи на еврея…» Израильтяне строят из себя китайских раввинов.

Ф. Б. Я прочитал в журнале «Пуэн» от и марта, что служба военной безопасности во Франции начала расследование на оружейных и авиационных заводах, где работают инженеры и техники еврейской национальности… В службе военной безопасности считают, что среди них, возможно, есть израильские шпионы.

Р. Г.Шеф службы военной безопасности сам еврей.

Ф. Б. Ты уверен?

Р. Г.Если то, что я говорю, ложь, он может подать на меня в суд за клевету… Франсуа, дружище, у меня есть свой метод, который я рекомендую и тебе. Когда Глупость вокруг нас становится слишком сильна, когда она тявкает, визжит и свистит, приляг, закрой глаза и представь, что ты на пляже, на берегу Атлантического океана… Когда самая мощная духовная сила всех времен – идиотизм – снова заявляет о себе, я всегда зову на помощь голос моего брата Океана… И тогда во мне поднимается, идущий из глубины нашей старой ночи, освобождающий гул, всемогущий голос, говорящий от нашего имени, ибо только мой брат Океан обладает вокальными данными, которые нужны, чтобы говорить от имени человека… Но что бы ни случилось, я никогда не подпишусь под высказыванием Валленрода: «Я бы хотел быть убитым людьми, дабы быть уверенным, что умираю на стороне правых…»

Ф. Б. Должен ли я придавать особое значение тому факту, что свой первый официальный визит, когда ты приступил к обязанностям Генерального консула в Лос-Анджелесе, ты нанес кардиналу Макинтайру?

Р. Г.Это был чисто профессиональный визит. Кардинал Макинтайр – в прошлом бизнесмен, ударившийся в религию банкир – стал самым искусным администратором католической церкви в Соединенных Штатах. Его банкирское прошлое, духовный авторитет и репутация законченного реакционера позволяли ему оказывать огромное влияние на представителей деловых кругов Калифорнии. А наш престиж в тот момент упал до самого низкого уровня, это сразу же бросалось в глаза на всех коммерческих переговорах. В 1956-м нас считали не только «больным человеком Европы», но еще и человеком в высшей степени заразным. Так что я пошел к Макинтайру, чтобы немножко ему польстить. И знаешь, о чем он меня тут же спросил? Он спросил, правда ли – уточнив, что эта информация у него от американских коммерсантов, – правда ли, что де Голль был агентом Москвы и генерал Кениг готовил коммунистический путч во Франции. Это, старик, историческая правда, именно так был сформулирован вопрос, который задал мне в 1956-м один из самых могущественных прелатов американской церкви, после чего я еще больше утвердился во мнении, что самая мощная духовная сила всех времен – Глупость. Эта «информация» от кардинала Макинтайра впоследствии проникла в крупнейший американский еженедельник «Лайф» и легла в основу американского бестселлера «Топаз» Леона Юриса, написанного по «документам», предоставленным бывшим сотрудником службы контрразведки в Вашингтоне. Поэтому ты не удивишься, что свой второй визит, после этой памятной встречи с князем Церкви, я нанес Граучо Марксу, которого я считаю, вместе с У.К. Филдсом, самым выдающимся комиком кино и американского бурлеска. Это был незабываемый визит, потому что Граучо, увидев, как я пришел, со шляпой в руке, блаженно улыбаясь от восхищения, постарался произвести на меня самое что ни на есть ужасное впечатление – растоптать мое восхищение. Я использовал этот прием в романе «Повинная голова» в характере Матье, человека, который проявляет неуважение ко всему, что уважает. У Граучо был задумчиво-злобный взгляд, ищущий, где у вас слабое место и куда лучше воткнуть бандерильи. Со мной он буквально превзошел себя в искусстве провокации. Он предлагает мне сесть, протягивает блюдце с оливками и говорит: «Возьмите оливку. Не мою жену Оливию, а одну из этих». Согласись, ничего особенно остроумного в этом нет, но я сделал «ха-ха-ха!» из жалости; он принял довольный вид, в то время как взглядом молча говорил мне: «Бедняга». «Вы дипломат?» Я кивнул. Я уже знал, что он сейчас выложит мне все самое жалкое в смысле «острот», чтобы пройтись по моей персоне. «А дипломатической почтой вы импортируете или экспортируете?» Я сделал «ха-ха-ха!», и он посмотрел на меня с удовлетворением, презрением и глубоким отвращением. Он развалился на диване, затем говорит мне: «Моя жена вышла. Вы напрасно беспокоились». Я, разумеется, давился от смеха. «Кажется, вы знакомы с моей свояченицей?» Его свояченица Ди была тогда женой Говарда Хокса, это она организовала мне встречу. Когда ты рядом с великим профессионалом смеха, тебя тянет смеяться все время, это по Павлову. Я громко расхохотался, безо всякой причины, при упоминании о его свояченице Ди, и он не мешал мне, ожидая, когда я увязну еще глубже. Клоуном, по его мнению, был я. Наконец, в паузе между судорожными смешками, мне удалось сказать ему, что да, «хо-хо-хо!», я знаком с Ди, женой, «хо-хо-хо!», Говарда Хокса. Он наблюдал за мной с каким-то гастрономическим, не лишенным отвращения любопытством, он не был уверен, что я съедобен. «Говард на сорок лет старше своей жены, а я на сорок лет старше своей. Интересно, как вы об этом узнали?» Впору было отчаяться: он обрушивал на меня свои шутки без всякой жалости и был чрезвычайно доволен – мой смех становился все более нервным, и из-за этого его презрение ко мне только росло. Он занимался этим целый час, с садизмом, и лишь после того, как подверг меня этому испытанию, стал простым и человечным. Я был Генеральным консулом Франции и выстоял перед кислотой неуважения. В тот вечер он пригласил меня на премьеру. Голливуд был еще на вершине славы, и тамошняя премьера означала пробки на улицах и огромные толпы людей. На входе какой-то тип бросает в сторону Граучо: «Граучо, ты забыл свою сигару?» Старик повернулся ко мне и сказал: «Не выношу этих мерзавцев, I hate their guts».Такой была реакция старика, который в течение пятидесяти лет смешил людей и которого его зрители считали не актером, а всего лишь шутом. Когда умирал У.К. Филдс, мэтр агрессивного бурлеска, в соседней комнате gagmen,профессионалы шуток и комических приемов, пытались написать для него смешные «предсмертные слова». В последний момент их позвал врач, они пришли и шепнули их Филдсу на ухо – эту jokeперед уходом в вечность. Он так разозлился, что продержался еще целых три недели. У.К. Филдс, Чаплин, Граучо Маркс оказали на меня самое сильное литературное влияние. «Граучо» происходит от grouch– брюзга… Не существует демократии, никаких мыслимых ценностей без этого теста на неуважение, на пародию, без этой атаки насмешкой, которой слабость постоянно подвергает силу, чтобы убедиться, что последняя остается человечной. Как только сила перестает быть человечной, она прекращает этот тест огнем. Есть священные шуты, которые одни способны заставить нас почувствовать, что свято, а что обман… Я взываю к ним почти во всех моих книгах. Это «Тюльпан», это Бебдерн в «Цветах дня», Чингиз-Хаим в «Пляске Чингиз-Хаима», Матье в «Повинной голове», это я сам… Подлинные ценности выдерживают, ложные сохраняются благодаря цензуре, тюрьме, психбольницам.

Ф. Б. Что такое бил Голливуд в ту великую эпоху?

Р. Г.Это была уже не совсем великая эпоха, но они этого не знали. В 1947-м, то есть за девять лет до моего прибытия, когда началось победоносное шествие телевидения, цари Голливуда этого не заметили, и вместо того, чтобы захватить его, – а они могли это сделать, поскольку в их руках были студии, актеры, авторы и тысячи фильмов в их библиотеках, – они повели себя как все цари, когда возникает угроза революции: они в это не поверили. Все они были ликвидированы или проглочены за десять – двенадцать лет. Однако в 1956-м они еще могли пускать пыль в глаза. Крупные владельцы студий, все те, кого называли гигантами, считали себя суперсамцами, это были люди, которые так и не решили своих детских проблем. Результатом стало ненормальное раздувание мачизма в форме «могущества»: могущества сексуального, могущества денег, подавления слабейшего, презрения к слабости, потребительского отношения к женщине. Во главе студий стояли такие личности, как Кон, Занук, – люди, для которых не существовало слова «нет» со времени их восхождения на трон. Существовала беспощадная иерархия. «Великие» общались лишь с «великими», и в Голливуде я присутствовал лишь на «горизонтальных» обедах: я имею в виду, что они общались между собой иерархически, на одинаковом уровне богатства, успеха и могущества. Они никогда не общались «вертикально»: ты никогда не встретил бы у них дебютанта, новичка, начинающего актера, режиссера или продюсера, «подающее надежды» юное дарование. Это была пирамида, в которой каждый этаж был тщательно обозначен в смысле успеха, денег, удачи. Иначе говоря, ты постоянно видел одни и те же рожи, незамужнюю молодую женщину встретить было практически невозможно, потому что супруги этих господ пребывали в страхе, как бы какая-нибудь новенькая не проникла в их замкнутый круг и не отняла законного спонсора. Самый типичный случай – думаю, она мне простит за давностью лет – произошел с Патрицией Нил. Она приехала из Нью-Йорка, где работала в театре, и после одного или двух фильмов, казалось, должна была стать новой голливудской кинозвездой. К несчастью, она влюбилась в Гари Купера, а Гари, будучи женатым, влюбился в нее и начал поговаривать о разводе. Это было нечто ужасное. Все голливудские кумушки с вершины пирамиды объединились против Патриции, и большие начальники, осуществлявшие право первой ночи на диванах в своих студийных кабинетах, но ратовавшие за высокую нравственность, семью и религию, буквально вытолкали ее из Голливуда. Есть две-три любовные истории, которые устояли, – самой прекрасной из них, на мой взгляд, была история Кэтрин Хепберн и Спенсера Трейси, который тоже был женат. Я редко встречал в своей жизни женщин, которые были бы так преданы мужчине, как Кэтрин Хепберн Спенсеру Трейси. Это продолжалось двадцать лет, и весна была с ними до самого конца. Когда, уже будучи больным, Спенсер Трейси согласился сняться на Мартинике в фильме с Фрэнком Синатрой, Кэтрин Хепберн отправилась на Мартинику, чтобы организовать доставку для него диетических продуктов. Любовь имела очень мало шансов в кругах, где все строилось на конкуренции между мачо, на соперничестве в сексуальной мощи и на играх «кто кого». В этих случаях мерилом меры служат член и деньги, а любовь бродит где-то там, среди мелкоты. Мне вспоминается один агент, который после приема у Дэнни Кея дрожащим от волнения голосом сказал мне на выходе: «Вы хоть понимаете, что там было зрелище на тридцать миллионов долларов?» У каждого «великого» имелось свое маленькое королевство, где все чужое или непохожее было нежелательно, наводило страх, потому что это маленькое королевство «я» зиждилось на условностях ложных ценностей, которые в любой момент могли быть поставлены под сомнение проникновением некой подлинности извне. Вокруг всего этого крутились агенты, получавшие десять процентов с каждого контракта, они так взвинчивали цены, что провоцировали падения. После большого успеха агенты вдруг вознесли Джули Эндрюс на невероятную высоту: миллион долларов гонорара за фильм плюс десять процентов кассовых сборов, – и когда ее два следующих фильма провалились в прокате и деньги были потеряны, она рухнула как «ценность». Ведь самое драматичное в этих ситуациях было то, что если ты получал миллион долларов за фильм, ты уже не мог согласиться на восемьсот тысяч за следующий, поскольку это означало, что твоя котировка падает, что ты теряешь скорость. В Америке существует очень суровый закон, ограничивающий монополии, но только не монополии агентов. К примеру, в MCAбыли самые великие звезды, самые великие режиссеры, сценаристы, художники, и если тебе нужна была звезда, они навязывали тебе все остальное и диктовали цены, это то, что называлось package deal.Преклонение перед успехом было там ужасающим. Внешний мир не существовал, ценности иные, нежели кассовые сборы, ничего не значили. Как-то раз Фрэнк Синатра пригласил меня к себе провести вечер в узком кругу. Был там и знаменитый агент Ирвинг Лейзер, лицо которого очень напоминало колено, на которое надели очки. Я его недавно видел, и он не меняется с годами: по-прежнему его лицо напоминает колено, на которое надели очки. Когда я вошел, он остолбенело посмотрел на меня и сказал: «Как так получилось, что он вас пригласил?» Жалкого представителя Франции, понимаешь ли… Однажды Фрэнк Синатра заскочил на пять минут на прием, который я давал, и в тот же день мои ставки пошли вверх. Одно из самых ошеломляющих моих воспоминаний – это визит самого Сесила Б. де Милля, возможно, самого выдающегося производителя костюмных фильмов в истории Голливуда, ну ты знаешь, первый «Бен Гур», «Десять заповедей» и масса еще таких гигантских лент… Он был глубоко верующим человеком и принадлежал к тем голливудским деятелям, таким как Джон Форд и Джон Уэйн, которые вели безупречную семейную жизнь. Он был очень болен и хотел орден Почетного легиона. Но хотел он его не для сего мира. Он хотел надеть орден Почетного легиона, чтобы предстать перед Богом, – это вовсе не моя выдумка, так он мне сказал, слово в слово, это было правдой, было искренне. Я, разумеется, мог бы часами рассказывать тебе о Голливуде, потому что подобного в истории денег никто еще не видел, но я резюмирую тебе все это в одном-единственном эпизоде. Как-то раз вечером меня пригласили к Биллу Гецу, одному из крупнейших продюсеров того времени. У него было необыкновенное собрание импрессионистов, включая автопортрет Ван Гога, более сорока полотен Сезанна, Моне, Боннара, Мане, – одна из самых тщательно подобранных коллекций, полюбоваться которой приезжали знатоки со всего мира. После ужина все устраиваются в креслах; Сезанны, Моне и Ван Гоги поднимаются в потолок, опускается экран, из стены, в том месте, где только что находился автопортрет Ван Гога, высовывается проекционный аппарат, и начинается показ бездарнейшего фильма «Бунт Мэнни Стауэр» с Рональдом Рейганом, который считался тогда в Голливуде второсортным актером, а сегодня он – губернатор штата Калифорния и один из вероятных кандидатов от республиканцев на пост президента Соединенных Штатов на предстоящих выборах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю