Текст книги "Сны Анастасии"
Автор книги: Галина Яхонтова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Амбапали внимательно слушала. Ей нравился его голос, нравился его взгляд.
– Может быть, так оно и есть, как ты говоришь, мой друг, – тихо произнесла она, – а может быть, все дело в том, что Дамодар – мужчина, и его взгляд нравится женщинам, а потому счастье идет ему навстречу.
Дамодар попрощался с ней поцелуем. Их губы слились, и по телам пробежала страстная волна.
– Пусть будет так, как ты сказала, моя наставница! Хотел бы я, чтобы взор мой всегда нравился тебе, чтобы ты всегда приносила мне счастье!
Он ушел, а Амбапали захотелось поцеловать его отражение на воде, на вечном течении жизни, которое он научился проходить насквозь, не отклоняясь…
В скором времени Дамодар преуспел на новом поприще. И ежедневно, в назначенный час, он посещал прекрасную Амбапали, хорошо одетый и обутый, а скоро стал приносить ей и подарки. Многому научили его ее алые умные уста. Многое поведала ему ее нежная, гибкая рука. Особенно любил он, когда ее пальцы соединялись, образуя хамсайю – головку лебедя.
Он, благодаря Амбапали, основательно усвоил правило, что нельзя получать наслаждение, не давая его, что каждый жест, каждая ласка, каждое прикосновение и взгляд, даже малейшее местечко на теле, имеют свою тайну, пробуждение которой доставляет сведущему особое счастье.
Он узнал, что существует всего девять вариантов соединения мужчины и женщины. Но что проявляться они могут в бесконечности самых разных форм. Позы „лиана“, „манматхаприя“, „чарунарикшита“, „стхита“ перестали быть для него тайнами.
Амбапали поведала своему другу, что влюбленные после празднества любви не должны расходиться без проявления своего обоюдоострого восторга, что каждый должен иметь в такой же степени вид побежденного, как и победителя, так, чтобы ни у кого не могло возникнуть чувства пресыщения и пустоты или неприятного ощущения, будто он злоупотреблял податливостью другого или сам был слишком податлив.
И как бы ни менялось его настроение, он всегда возвращался к прекрасной Амбапали, изучал искусство любви, предавался культу наслаждения, в котором понятия „давать“ и „получать“ неотделимы.
Однажды он заметил ей:
– Ты похожа на меня, ты не такова, как большинство людей. Ты – Амбапали, и только! У тебя, как и у меня, внутри есть тихое убежище, куда ты можешь уйти в любой час и чувствовать себя дома. Лишь немногие имеют это убежище, а могли бы иметь все.
Амбапали взглянула на него с улыбкой.
Дамодар замолк, и они предались любовной игре – одной из тех тридцати или сорока игр, которые знала Амбапали. Тело ее было гибко, как тело ягуара, как лук охотника. Тому, кто учился любви у нее, открывались многие наслаждения.
Со страстным нетерпением любовники щипали и царапали друг друга. Знаки в виде полумесяца остались вокруг пупка Амбапали, а кривая линия, называемая тигровым когтем, вспыхнула на груди Дамодара.
Долго играла куртизанка с Дамодаром, то привлекая, то отталкивая его, то беря его силой, обволакивая его целиком и наслаждаясь его мастерством, пока он не почувствовал себя побежденным и не почил в изнеможении рядом с нею.
Гетера склонилась над ним, долго глядела на его лицо, в его утомленные глаза.
– Ты лучший из возлюбленных, каких я когда-либо видела, – заметила она задумчиво.
И он ушел, потому что путь его лежал дальше.
А через много лет Амбапали, вспомнив стихи юного брахмана, написала свои строки:
Мои глаза мерцали драгоценными
камнями
Под сенью темных век и загнутых ресниц.
Но старость подошла – мои глаза
померкли.
Нежны и мягки были руки мои,
Украшенные дорогими кольцами,
Теперь же, в старости,
Они похожи на скрюченные корни.
Как полированное золото,
Прекрасно было тело мое,
Теперь от старости
Оно и сморщилось, и ссохлось.“
Из старого, покрытого черными несмываемыми точками зеркала на Анастасию смотрела светлоглазая девушка в сари. Но она не знала тридцати способов любовных игр, не владела любовью как искусством. Любовь для нее – всего лишь „художественная самодеятельность“. Настя вспомнила, как когда-то Соумен посетовал: „Ваши девушки не умеют быть возлюбленными. Они быстро устают и засыпают.“ – „А ваши?“ – спросила Настя. „А наши любят всю ночь напролет“, – таков был ответ. „Ваши девушки любят с вечера до утра уже несколько тысячелетий напролет,“ – мысленно обратилась Настя к индусам. Но они не могут слышать ее, потому что в Индии уже долго длится ночь, и они заняты сотворением своего древнего искусства.
А вот Настасье не спится. Кофе и сигареты развеяли даже слабые намеки на дрему. В комнату бесшумно вплывал мутный свет, спутник всех женщин. В час полной луны все женщины становятся немножко ведьмами, а немножко – богинями. Она знала, что и египетская Изида, и греческая Артемида были божествами Луны. Ночью все женщины отсылают на спутник Земли свои души. И Селена учит их сиять отраженным светом. А собственно, чему еще она может научить? Где-то Настасья читала, что эти женские души сопровождают в ночных космических путешествиях души их любимых кошечек.
В этот одинокий вечер она чуть-чуть жалела, что не завела себе пушистую подругу, потому что кошечки очень скоро по характеру становятся точными копиями хозяек. Возможно, сближение происходит для того, чтобы легче было энергетически „подзаряжать“ этих самых хозяек? „Я, кошка, хожу, где мне хочется, и гуляю сама по себе“, – фраза, которая годилась и для монолога Настасьи Филипповны. Она тоже сберегла дикую натуру и независимость. Она никогда не будет принадлежать всецело кому-то одному.
Но в любой грядущий миг Настя не застрахована от того, что появится „тот, кто погладит“, кто скажет волшебное слово – и она все бросит и пойдет к нему. Но и тогда будет „гулять сама по себе“?
Над Марьиной Рощей висела белая, как серебряная монета, луна. И темные пятна на ее поверхности складывались перед Настиным взглядом в нечетко отчеканенное, но явственное изображение кошачьей мордочки. Может быть, эту монету отчеканили римляне? Ведь именно в их государстве кошка была символом свободы, кстати, вместе с богиней этой самой свободы Либертас.
Настя задумалась у институтского окна, глядя на то место, где недавно стоял Ростислав.
– Здравствуй, Анастасия, – услышала она.
Она повернулась на голос и увидела равнодушное лицо поэта Николая Холстинова, недавнего секретаря Московской писательской организации, а также известного наставника молодых на путь истинный.
– Здравствуйте, Николай Алексеевич.
Он колоритно улыбался – по правилам давно отработанного имиджа этакого купчика-мецената.
– Хорошо, что я тебя встретил здесь, в институте. А то, признаться, хотел вызванивать. – Он сделал паузу. – Дело у меня к тебе, Настя.
– Я вся – внимание.
– Мы хотим включить тебя в состав группы молодых поэтов, которая будет принимать участие в есенинских праздниках в селе Константиново.
– И когда же намечаются праздники? – поинтересовалась Настя.
– С понедельника.
– Боюсь, что ничего не выйдет. Как я объяснюсь в редакции?
– Не беспокойся, Настя, мы напишем официальную бумагу от Союза писателей. Завтра же она будет на столе твоего главного. Хорошо?
– Неплохо. И сколько продлятся торжества?
– Четыре дня. Так что к пятнице вернешься в Москву.
– Я согласна.
– Вот и ладушки. Автобус отправится ровно в восемь от Центрального дома литераторов. Не опаздывай!
– До понедельника. – Настя улыбнулась ему самой нежной улыбкой, на какую была способна. Впрочем, улыбка была привычная – специально отработанная для мужчин старше пятидесяти.
* * *
Всякая поездка – хоть какая-то перемена обстановки, а значит, и отдых, потому что человек меньше устает от трудов, чем от однообразия.
Анастасия начала кое-что менять уже в воскресный вечер. С помощью верного пажа Валентина, скромного криминального фотографа, она переставила мебель. Платяной шкаф оказался в непосредственной близости от тахты, которая переехала к окну, книжная секция теперь ошеломляла блеском стекол каждого, кто ступил на порог. Настя придирчиво оглядела комнату и нашла, что стало намного уютнее. Во всяком случае, удобнее, потому что нынешний вариант расстановки мебели вполне подходил тому организованному беспорядку, в котором она привыкла жить. В отличие от неорганизованного порядка, который создавала вокруг себя ее мама.
По этим двум типам организации пространства Настасья различала два основных типа женщин. Первый тип – те, кто любит, чтобы все было разложено и упаковано по формату и по ранжиру. Такие хозяйки расставляют книги на полках, подбирая корешки по цвету, а вещи в шкафу раскладывают, компонуя их по объему. В результате на полках вынуждены мирно уживаться притертые друг к другу „Человеческая комедия“ и „Книга о вкусной и здоровой пище“, а в шкафу на одной полке оказываются и колготки, и платки, и перчатки, поскольку все эти вещи примерно одинаковых габаритов. Такая система производит впечатление идеального порядка, но бесконечно затрудняет поиски нужного предмета.
Настя относила себя ко второму типу – ее подход в принципе отличался от „идеального“. Она расставляла книги в строгом соответствии с собственной системой, не обращая внимания на цветовую дисгармонию корешков, но зато твоя фовистическая книжная полка всегда была к ее услугам. Она знала ее, как, скажем, собственное тело.
Немногочисленные пищевые припасы она хранила во встроенном шкафу, также основываясь на принципе возможного использования, а не литража банок.
Конечно, на поддержание такого организованного как бы беспорядка уходило некоторое время, но удобство пользования всем малогабаритным „ареалом обитания“ возмещало его сторицею.
– Настюша, ты вся в пыли! – Валек засмеялся, как ребенок, и попытался стряхнуть седоватый налет с ее каштановых кудряшек. Настасья рассмеялась ему в ответ, он схватил ее на руки и понес в ванную.
Там они торопливо начали освобождать друг друга от объятий одежды, чтобы заключить в объятия более естественные.
Как медленно наполнялась ванна и как оказалась мала она, эта лохань периода развитого социализма, для двух тел! Настя мысленно проклинала времена, когда в стране „не было секса“, проклинала всю нашу барачную архитектуру со смежными комнатами и более чем сомнительной звукоизоляцией, все наши пятиметровые кухни и совмещенные санузлы. Как медленно наполнялась ванна, но как стремительно выплескивалась вода на пол, очевидно, заливая соседей – тихих супругов-алкоголиков с четвертого этажа. Настя знала, что они не обидятся и не заставят ее белить потолок, потому что в прошлый или позапрошлый „потоп“, поднявшись ночью по тревоге, прибежали в ее квартиру и увидели следы таких же потопов и на ее потолке, над которым – только хляби небесные.
…А тем временем их ковчег уплывал все дальше и дальше… В Настиной голове туманились „умные“ мысли, литературная ирония уступала место пафосу тела…
Компания в „Икарусе“ собралась разношерстная, а посему не слишком „сыгранная“. В основном она состояла из „дневников“, к которым Настя относилась с известной долей скепсиса. Сама она несколько лет назад предпочла стать вольнослушательницей, поскольку наблюдения за обитателями „Института благородных писак“ по Тверскому бульвару, 25, не навевали на нее оптимизма. Этот особняк представал в ее понимании домом, где разбиваются не только сердца, но и лбы. Здешние расхожие сюжеты были настолько однообразны и повторяемы, что, казалось, время в этом учебном заведении остановилось, свернулось в мифологический круг. Примерный вариант „судьбы“ мученика от литературы был такой: семнадцатилетний мирный юноша пишет рифмованные строфы, которые собирает в общей тетрадке и прячет в секретном месте, скажем, под унитазным бачком. Стихи, как правило, носят названия, производные от романтических женских имен: „Аэлита“, „Айседора“, „Лолита“. Бесспорно, что под ними скрывается одно и то же существо, какая-нибудь Таня или Маня – одноклассница, которая и не догадывается о существовании в природе таких вещей, как сублимация. Настает день, когда юноша тайком высылает стихи с женскими названиями, эти душевные поллюции, на конкурс в столичный институт. С приходом весны лицо поэта покрывается прыщами, неистребимыми даже с помощью хозяйственного мыла, и именно тогда из Москвы приходит ответ. Млея от нетерпения, юное дарование разрывает конверт и узнает, что успешно прошел творческий конкурс. Всероссийских масштабов фамилия, известная из школьных хрестоматий, которой подписан ответ, делает нашего лирика ну просто ошалелым от счастья. Летом он покидает свой зачуханный, заплеванный, задрипанный Мухоморск и отправляется на завоевание Москвы. Ему, конечно же, удается поступить. Но на этом и заканчивается вся поэзия. Дальше – даже не проза. Стихи уходят прочь, потому что так захотел тот, кто их диктует. Любовь к Тане исчерпана, поскольку поэт наконец сообразил, что девушка тоже ходит в туалет. На лекциях и семинарах мухи дохнут от тоски. Посещать всякие там „жидовские“ театры или читать забрызганного слюной Мережковского он просто не создан. Любоваться Василием Блаженным или бывшим ВДНХ вечно не будешь. Да и чем там особенно любоваться? И поэт постигает кое-что другое: суровую, как мачеха, общежитскую действительность. Неделями он не нарушает границ своего этажа, а если и нарушает, то только чтобы отправиться в очередной крестовый поход за бутылкой. Ночует он иногда в непосредственной близости от мусоропровода – головой к умывальнику, а ногами на запад. Гульбахар, ну очень освобожденная женщина Востока, однажды делает его мужчиной, после чего он надолго утрачивает всяческое влечение к женскому полу. Зато появляется какой-нибудь Ярослав из, скажем, Питера, ветеран молодежных движений и паломничеств на Восток. Он пробуждает в нашем герое бессонную страсть к анаше…
На третьем курсе наш лирик уже напоминает растоптанного судьбой педераста с болящим телом и вычерпанной душой. Иногда его можно встретить на какой-нибудь темной лестнице, истекающего кровью, идущей носом. Иногда он стремится украсть кусочек мяса из чужой кастрюльки на общей кухне. От былого лирика исходит стойкий запах давно не мытого тела и самого дешевого табака.
Примерно на пятом курсе он снова пытается что-то с чем-то срифмовать, но выходит из этого всякое г… В конце концов настает день, когда он готов резать себе вены. Но к этому сроку он обычно получает диплом и становится профессиональным литератором.
Несколько лиц, отмеченных следами подобных превращений, Анастасия Филипповна увидела теперь в автобусе, мчащемся по Волгоградскому проспекту. Компанию „замыкала“ некая чрезвычайно юная особа, из вундеркиндов, проявивших способности в гиперраннем возрасте.
В окно Настя видела быстро меняющиеся урбанистические пейзажи. И высотные дома на окраине Москвы с плоскими, как бы обрезанными завершениями напоминали ей своей архитектурой что-то в духе исламского фундаментализма. Наконец выехали из города. За окнами была настоящая золотая осень. Безоблачное голубое небо уже подернулось едва видимой, как подвенечная фата, дымкой. Настя смотрела вдаль, за пустые поля, за холмы, за крыши дачных домиков, и ей казалось, что автобус никуда не мчится, как и время, как и небо, затянутое холодным „символом непорочности“.
„Отговорила роща золотая“… Строка не слишком любимого Настей Есенина, пожалуй, была пока не к месту. Роща еще не отговорила. И деревья в Рязани, где вот уже много лет собираются возвести памятник всепретерпевшей русской женщине, шумели и шептались о чем-то тайном в пору нынешнего бабьего лета.
Гостиничный двухместный номер, куда поселили Анастасию, оказался стандартно заурядным. Ее неприятно поразило отсутствие горячей воды, но приятно обрадовало то, что гипотетическая соседка так и не появилась.
Настя заперла двери, радуясь возможности побыть в одиночестве. Это одиночество было приятным, не тем, которое она часто испытывала одна в своей квартире, сейчас она чувствовала себя одинокой в пространстве, не связанном с остальным миром, где никто, казалось, не мог потревожить телефонным звонком, неожиданным визитом или даже внезапной просьбой о помощи.
По-домашнему расположившись в видавшем виды кресле с прожженным подлокотником, она расслабилась и прикрыла глаза. Она не спала и не грезила, даже не погружалась в размышления. Ей просто хотелось побыть в „нигде“, ни о чем не думая и не вспоминая.
Стук в дверь прервал это блаженное состояние. Она попыталась не реагировать, но стук повторился.
– Кто там? – не выдержала Настя.
– Это я, Петя. Я пришел сказать тебе, что через десять минут в ресторане ужин.
Она посмотрела на часы: без десяти семь. Поэт Петя Орлов был помощником Холстинова и, очевидно, исполнял роль распорядителя на предстоящем „балу“.
Чувство голода, ненадолго заглушенное чашечкой растворимого кофе, приготовленного с помощью запрещенного правилами гостиничной техники безопасности кипятильника, дало о себе знать. Настена натянула темно-синие лосины и белый свитер объемной ручной вязки, который превратил ее в подобие забавного плюшевого медвежонка, расчесала непослушные волосы, слегка прикоснулась к лицу пуховкой, погасила свет, захлопнула замок и спустилась в ресторан.
За столиком, где было ее место, уже сидел Гурий Удальцов. Он мирно и даже изысканно поедал салат, и Настя невольно залюбовалась им. Она обрадовалась, обнаружив такое соседство.
– Приятного аппетита, Гурий Михайлович!
– Анастасия? И вы здесь? Рад, рад.
После десерта подали программки праздника поэзии.
Настя открыла красочный буклет, очевидно, изданный на спонсорские деньги.
„Праздник в селе Константиново, выступление в трудовых коллективах, поездки в города Рязанской области…“ Все, как в старые добрые времена! Только вот деньги ищут в других местах. Наверное, не только старые, но и новые русские любят Есенина.
– Как вас поселили, Анастасия? – спросил Гурий Михайлович.
– Как всех. Нормально.
– Я о другом. Если будет скучно, приходите в наш триста девятнадцатый. Хорошая компания собирается.
– Спасибо за приглашение. Буду иметь в виду.
Держа красочный буклетик в руке, она поднялась в свою комнату. Открыла форточку, выкурила сигарету.
Осенний холодок осторожно проникал в гостиничный номер. Только настольная лампа, которую здесь, очевидно, редко зажигали, дарила свет, подобный солнечному во время бури в пустыне. Нет, не знаменитой „Бури в пустыне“ с танками и женщинами в военной форме, которые, говорят, наводили на приверженцев шариата ужас почище всякого раскамуфляженного железа. Эта казенная лампа светила так тускло, словно была опутана тенетами вековых паучьих путей.
И комната в рассеянном свете выглядела особенно убогой: невесть откуда проступали жирные пятна на стенах, а доски паркета казались истертыми до белизны, в некоторых местах они по цвету напоминали ископаемые кости доисторических животных.
Настя чувствовала, что оказалась словно немножко не в своей жизни, вне привычных систем отсчета. Но возникшее было ощущение свободы внезапно сменилось ощущением тоски и безысходного одиночества. На мгновение вспомнился Валентин, однако не так, как вспоминаются мужчины, а как думается о вещах, например о трикотажном свитере, который потерял форму, а вместе с ней – и привлекательность… О свитере в подобном случае Настя бы сказала, что настало время его распустить, смотать нитки в клубки и спрятать в недоступное для моли место.
Все. „Романчик” исчерпал себя. И никакие встряски, никакие возбудители вроде хорошего вина или порнофильмов больше ему не помогут. Как говорится, каждому – свое, а мертвому – припарки…
А Ростислав? Великолепное воспоминание о дюнах, волнах и чайках, отрезанное границей, как ныне Прибалтика от России… Лирический герой ее стихов, такой же бестелесный, как африканский дух плодородия.
„Наверное, у меня комплекс Титании“, – думала Настасья. Она отдавала себе отчет, что всегда стремилась создать образ идеального мужчины, но „нагружала” всеми неподъемными „положительными” чертами бедную тень Ростислава. А в жизни? В жизни она довольствовалась Валентином, с которым занималась тем, что можно назвать „групповым онанизмом“, но никак не партнерскими отношениями. И когда она бывала с фотографом, то часто представляла на его месте кого-то другого. Преображенного Ростислава.
Одиночество становилось тягостным, и Настя вспомнила о приглашении в триста девятнадцатый номер.
На ее робкий стук сначала никто не ответил: похоже, его вообще не расслышали, потому что из комнаты то и дело раздавались басовитые раскаты смеха. Постучала еще раз, намного решительнее. Снова никакой реакции. Тогда она слегка толкнула дверь, и та мягко отворилась, выпустив в коридор краешек голубоватой дымовой завесы.
На письменном столе стояла бутылка русской водки и литровая банка с маринованными грибами, опорожненная примерно наполовину. У стола сидели Гурий Удальцов, оруженосец всех именитых Петя Орлов и незнакомая блондинка, внешний вид которой не оставлял сомнений в ее приверженности к неофутуризму. Прекрасная блондинка была одета в черную юбку и желтую кофту, прямо-таки рекламной чистоты цвета. Настя читала, что подобный прием в рекламном деле называется „якорем“. Зрительный, звуковой, вкусовой образы – „якори“, способные вызвать из хранилищ человеческой памяти разнообразные ассоциации, попадали прямо в цель: через мгновение Анастасия уже представляла блондинку в рядах последовательниц Маяковского.
– Настасья! Заходи! – Удальцов произнес это очень радушно, неожиданно обратившись к ней на „ты“.
– Не помешаю? – Она спросила с единственной целью: чтобы начать разговор.
– Что ты, Настя. – Петя вскочил, освободив лучшее место. – А это Любовь Ладова, цветок провинции. – Следующая фраза была обращена к Ладовой: – Любушка, а это Настя Кондратенко.
– Та, что пишет философские стихи? – вдруг заинтересовалась Ладова. – Как же, читала.
Настя заметила, как Гурий Удальцов поморщился, услышав про женскую философию. Наверное, Ладова „наступила“ ему на больную мозоль.
– Ах, какой у вас свитерочек миленький. – Странно, но явно неуместная реплика Любаши прозвучала естественно. – Сами вязали?
– Сама. В минуты грусти и печали, – продекламировала Настя.
В угол номера вжимались две пустые бутылки – одна из-под „Распутина“, а другая – из-под „Смирноффа“, что свидетельствовало о явном славянофильском направлении в этой теплой компании.
– Я видел его два раза. – Удальцов обращался к Пете, очевидно продолжая начатый до ее прихода разговор. – Один раз он явился ко мне во сне, а другой раз – наяву, в предутреннем сумраке.
Петя лишь кивал головой, заглатывая скользкие, как устрицы, грибы. Не почувствовав адекватной реакции собеседника, великий поэт умолк, и Насте вдруг стало его очень жалко, чисто по-женски, как жалеют бунтующего подростка.
– Ой, Гурий Михалыч, Кирюшкин поехал в Переделкино, оторвался, значит, от семьи и стал хулиганские стихи сочинять! Я вот запомнил:
Дщерь Сиона, обезумев от минета,
Писает в постель российского поэта.
– И кому же он посвятил такое? – спросила Ладова.
– Мне, кому же еще. А я ему говорю: „Костик, евреечки у меня, конечно, были. Ну и по-всякому с ними мы грешили, но чтоб какая-нибудь писала – это уже гипербола“.
Ладова весело рассмеялась. А Удальцов стал еще мрачнее.
Настасья маленькими глотками пила водку с лимонным сиропом и слушала. В отличие от Пети Люба читала не чужие стихи, а свои собственные.
Ты без меня, как рыба в море,
А говорил – не сможешь жить…
Но я-то знаю: слаб твой корень,
Чтобы другую полюбить…
Я поняла тебя как надо,
Но не пойму такую ложь:
Твоя жена – для нас преграда.
Тогда зачем ты с ней живешь?!
Прочитано все это было с чувством и расстановкой, как читали поэты в пору, когда они еще вели стадионную жизнь эстрадных звезд.
Удальцов сделался мрачнее тучи, Насте показалось, что он с благодарностью посмотрел на нее. Еще бы: она ведь не стала читать своих „философских“ стихов.
– Настя, что это ты не ешь, не пьешь? – Хозяйственный Петя вытащил из атташе-кейса внушительных размеров кусок сала и стал нарезать его на ломти. Бутерброд с салом оказался вкусным и после казенного ужина вполне уместным.
– Очень вкусно, Петя, спасибо, – сказала Настя вежливо.
– Это моя мама прислала, – похвалился Орлов.
От воздействия славянофильских напитков и присутствия поэтессы Ладовой он зарделся и сильно напоминал героев русских народных сказок. Ну просто типаж!
Вдруг в окне показалось бледное, обрамленное распущенными волосами, юное женское лицо. Настя невольно вздрогнула, потому что одна из всей компании сидела лицом к окну и потому что окно это находилось на третьем этаже…
– Петя…
– Что, Настя?
Она молча указала дрожащей рукой в сторону балкона. Привидение еще не исчезло. Оно с вполне приемлемой скоростью перемещалось слева направо.
Петя совершенно не удивился.
– Это ж Марина Георгиева… Наверное, пробирается к Холстинову. Заснул там, что ли, Николай Алексеевич? Пойду, подсоблю, если нужно.
И Петя скрылся за балконной дверью.
Настя вспомнила, что сплошные пояса лоджий, разгороженные на отсеки невысокими барьерчиками, составляют главную архитектурную особенность этой гостиницы. Так что пробираться по „внешнему коридору“ вполне могла и не ведьма…
Анастасия, кажется, видела эту самую Марину Георгиеву в кулуарах Литинститута. По слухам, которыми земля полнится, та поступила в альма-матер весьма оригинальным способом. Приемная комиссия была поражена ее стихами, а именно тем, насколько непохожи они друг на друга. Стилевой разброс наталкивал на мысль, что каждому из творений мог бы соответствовать свой, индивидуальный автор. При этом семнадцатилетняя девушка проявляла поразительное знание жизни и демонстрировала бьющий через край патриотизм. Но отдельные стихи, их „материал“ отличались друг от друга, как камень отличается от древесины, а древесина от стекла… Члены комиссии ломали головы над этим парадоксом, пока, наконец, многие поэты, один за другим, но вне всякой системы не стали закидывать веское словцо за бедную барышню. Она, конечно, была зачислена на первый курс. Но вместе с Мариной в институт поступил и слух о том, что оплату услуг своего молодого тела поэтесса принимала исключительно в виде стихотворений, причем специально написанных по этому случаю. Похоже, преднамеренно слагал, например, и Михайло Ломоносов „Оды о восшествии…“
Петя, несмотря на воздействие „Распутина“ и „Смирноффа“, твердой походкой, как морской волк во время бури, вышел из комнаты.
– Миленькая девочка, эта Марина, – зачем-то сказала Люба.
Настя промолчала. И Удальцов тоже. За окнами начал тихо накрапывать дождь, нудный, как и затянувшийся вечер.
Петя вернулся минут через пятнадцать.
– Во дела! – воодушевился он прямо с порога. – Холстинов так отрубился, что дверь пришлось потихоньку взломать, а потом поставить замок на место. А он и не проснулся! Мы с Мариной уж испугались, не отдал ли он Богу душу. Хорошо, что никого из дежурных на этаже не было, все ушли „Спрута“ смотреть.
– И как же ты ломал эту самую дверь? – поинтересовалась Настя.
– А плечиком…
Петя медленно повернулся вокруг своей оси, напоминая приготовившегося к выступлению стриптизера. Настя заметила, что Люба с восхищением смотрит на него. И Удальцов тоже перехватил этот ее напряженный взгляд.
– Анастасия, не желаешь прогуляться? – предложил он с заговорщицкими нотками в голосе.
– Пожалуй, стоит, – согласилась она.
Удальцов взглянул на свои раритетные командирские часы и изрек:
– Вернусь через полтора часа.
– Ясно, – отрапортовал Петя.
Гурий Михайлович облачился в плащ, захватил зонтик, и они вышли из номера. Замок за их спинами щелкнул значительно раньше, чем это предполагали правила приличия. В полном молчании они прошли весь длинный коридор. Настя открыла свой номер и с радостью обнаружила, что соседка так и не появилась. Зато куртка была на месте. И кроссовки. Но вот зонтик она забыла взять в эту короткую поездку.
– Ничего, Настя, – успокоил Удальцов, – хватит моего.
Они вышли из заурядной провинциальной гостиницы на столь же заурядную и столь же провинциальную улицу. Зонтик Удальцова и вправду оказался объемным, но для большего удобства Настасье пришлось взять гения под руку.
Он нарушил молчание вполне подходящей фразой:
– Мне понравилось, что ты не болтливая, Анастасия. Не люблю, когда женщины не умолкают.
– Вы вообще не любите женщин, – она произнесла это утвердительным тоном.
– Только в поэзии. А в жизни – о…
– Ясно. Обычный мужецентризм. Но ведь были же в литературе Ахматова, Цветаева. Вы их тоже не признаете?
– Были… Они просто поэтессы. Но не крупные. Их заслуги непомерно раздуты. „Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне…“ Автор сего что же, великая поэтесса?
Настя не нашлась, что возразить.
– Хотя, конечно, встречаются талантливые женщины, – продолжал Удальцов. – Например, Габриэлла Мистраль. Она никогда не имела детей, но сумела переплавить свое несбывшееся материнство в литературу. И открыла в ней нечто новое… Мужчина не смог бы постичь то, что постигла эта бесплодная женщина.
– Описал же Лев Толстой роды маленькой княгини.
– Роды, процесс. Но не метафизику. Понимаешь?
Настя поразилась ясности его ума. Несомненно, принятая доза алкоголя возымела над ним какое-то действие. Но оно чувствовалось разве что в том, как он держал зонтик, но ничуть – в суждениях и умозаключениях.
– А как вы воспринимаете модные нынче направления в поэзии?
– Это какие же? – Он отмахнулся от вопроса, как от назойливой мухи.
– Ну, то, что пишут Парщиков, Жданов…
– Не признаю.
– А например, Артемов и Гаврюшин?
– Они пока еще не владеют формой. Понимаешь, форма – это первично.
– А Ростислава Коробова вы читали?
– И даже принимал его на Высшие литературные курсы. Он насквозь искусственный, книжный. Я бы назвал то, чем он занимается, сальеризмом.
– Как? – слишком, может быть, эмоционально спросила Настя, вспомнив фильм Формана на тему Моцарта и Сальери.
– Я не сказал ничего плохого, Анастасия. Но он женственен по внутренней природе. Он стремится не расчленить предмет, не посмотреть, „что у него внутри“, а как бы ощупать.
Дождь усиливался и с ним – листопад. Профессиональный разговор двух подвыпивших литераторов звучал явно нелепо. Тем более что они были мужчиной и женщиной, что первично, как форма в поэзии.
Настя заметила, что „Бронзовый король“ отказался на время этой прогулки и от внушительного вида, и от оборонительного поведения. Всегда на людях он стремился выглядеть неприступным. Теперь она понимала, что такая реакция на мир была необходимостью: слишком многим он был нужен, слишком значительному количеству серого вещества человечества он мог оказаться полезен, этот усталый, умный человек, тихо ведший ее под октябрьским дождем по рязанской улице.