Текст книги "Сны Анастасии"
Автор книги: Галина Яхонтова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
На обратной стороне были стихи:
Кто страстно мог любить,
Умеет ненавидеть.
О, как бы я хотел
В гробу тебя увидеть.
Профессиональный фотограф попытался сменить жанр…
Она выбросила послание в мусорное ведро.
В этот вечер Насте хотелось забыть всё и вся. И читать хорошие стихи. Она раскрыла томик Владимира Набокова и погрузилась в волшебное совершенство его поэзии:
Нет, бытие – не зыбкая загадка!
Подлунный дол и ясен и росист.
Мы – гусеницы ангелов, и сладко
въедаться с краю в нежный лист.
Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни,
и чем жадней твой ход зеленый был,
тем бархатистей и великолепней
хвосты освобожденных крыл.
Одна строка запала в сознание особенно глубоко: „Мы – гусеницы ангелов…“ И в духе своего сегодняшнего дня Настя экстраполировала: „Валек бы сказал, что если мы гусеницы, то гробики – куколки…“ Эта логичная интерпретация природных процессов показалась ей вполне правдоподобной.
„Мы – гусеницы ангелов“, – и это сказал тот же самый Набоков, автор скандального романа о любви зрелого мужчины к двенадцатилетней нимфетке Лолите.
„Я знал, что влюбился в Лолиту навеки, но я знал и то, что она не навек останется Лолитой: 1-го января ей стукнет тринадцать лет. Года через два она перестанет быть нимфеткой и превратится в „молодую девушку“, а там в „колледж-герл“ – т. е. в „студентку“ – гаже чего трудно что-нибудь придумать“.
„Изумительная история, „гадкий утенок“ наоборот“, – думала Настя и угадывала, что нечто подобное произошло с Валеркой: прекрасный юноша превратился в более чем заурядного парня…
„Девственно-холодные госпожи присяжные! Я полагал, что пройдут месяцы, если не годы, прежде чем я посмею открыться маленькой Долорес Гейз; но к шести часам она совсем проснулась, а уже в четверть седьмого стала в прямом смысле моей любовницей. Я сейчас вам скажу что-то очень странное: это она меня совратила.
…Ни следа целомудрия не усмотрел пораженный наблюдатель в этой хорошенькой, едва сформировавшейся девочке, которую вконец развратили навыки современных ребят, совместное обучение, жульнические предприятия вроде герл-скаутских костров и тому подобное. Для нее чисто механический половой секс был неотъемлемой частью тайного мира подростка, неведомого взрослым. Как поступают взрослые, чтобы иметь детей, это совершенно ее не занимало. Жезлом моей жизни Лолиточка орудовала необыкновенно энергично и деловито, как если бы это было бесчувственное приспособление, никак со мною не связанное. Ей, конечно, страшно хотелось поразить меня молодецкими ухватками малолетней шпаны, но она была не совсем готова к некоторым расхождениям между детским размером и моим. Только самолюбие не позволяло ей бросить начатое, ибо я, в диком своем положении, прикидывался безнадежным дураком и предоставлял ей самой трудиться – по крайней мере пока еще мог выносить свое невмешательство. Но все это, собственно, не относится к делу; я не интересуюсь половыми вопросами. Всякий может сам представить себе те или иные проявления нашей животной жизни. Другой, великий подвиг манит меня: определить раз и навсегда гибельное очарование нимфеток“.
Перечитав этот фрагмент, Настя вспомнила, что ее тоже поразили размеры „жезла жизни“, увиденного впервые.
Ей было лет шесть или семь, когда мама взяла ее с собой в гости на именины к пожилой учительнице из их школы. Эта заурядная учительница пользовалась неослабным интересом у коллектива, потому что была замужем за человеком на двадцать лет моложе себя. В памятный день ей исполнялось пятьдесят пять. Значит, мужу было приблизительно тридцать пять. В то время как женщины увлеклись профессиональными разговорами, как это часто бывает в компаниях учительствующих дам, супруг матроны завлек Настю в ванную: продемонстрировать, как плавают кораблики, сооруженные из мыльниц. То, что истинной его целью было облапать, ощупать и в некотором смысле осквернить маленькую девочку, она поняла только несколько лет спустя. А тогда Настя совершенно не понимала его действий, когда „дядя“, тщательно ощупав ее нежные места, вдруг вытащил из штанов какую-то огромную штуку, явно имевшую отношение к его телу, и стал ее судорожно тереть, словно она была испачкана чернилами. Но к помощи мыла и пемзы он не прибегал, как делала это Настя, случайно испачкав пальчик или ладошку. Ее присутствие, казалось, придавало восторженный энтузиазм его трудам. Может быть, в глазах этого, по меньшей мере, глубоко закомплексованного человека она тоже была нимфеткой?
Настя раскрыла „Вопросы философии“ на том самом месте, которое довело до апогея замешательство Валерки: „Бехтерев в одной из своих работ описывает ситуацию, когда мать хотела девочку, а родила мальчика. Не в силах с этим смириться она стала воспитывать сына, как дочь, наряжала в платья, приучала играть с куклами, сводила в игре только с девочками и т. д. В результате ее сын полностью освоил женское поведение, включая ожидание мужской любви. Дальше достаточно было только подвернуться случаю (а он, как правило, всегда подвертывается), чтобы подросший юноша физически почувствовал себя девушкой, и вскоре вступил в гомосексуальную связь в роли женщины.“
Она снова подумала про бедного Валерку, женственного нимфета. А еще она догадалась, что бабочка, о которой писал Набоков, могла относиться к виду Нимфолид.
Наступило утро понедельника, дня тяжелого. На редакционной летучке Анастасии дали задание посетить финальный тур конкурса красоты „Мисс Столица“ и сделать первополосный материал. Она вписала „координаты“ конкурса в свой еженедельник красным фломастером, что значило: „Это обязательно!“ – и отправилась в институт.
Лекция была формально посвящена психологии творчества, но профессор, образчик непризнанного гения, пользуясь случаем, пытался изложить свою годами вынашиваемую концепцию. Он погружал слушателей в фантастический экскурс – в общество времен матриархата. И женщина, глава рода, была в этом обществе гормонителем. Но шли века, появился тип человека, отбрасывающего размеренный ход жизни. Приходил властитель, а с ним – и разделение труда, присвоение большей части добычи, войны, разрухи и голод. Период гармонии сменялся периодом разрушения… Профессор излагал материал, как Настасье казалось, в полном соответствии с известной работой полузабытого нынче Фридриха Энгельса „О происхождении семьи, частной собственности и государства“. Разница состояла лишь в том, что исследователь, используя разработанный им „метод диалектических самодвижущихся материальных систем“, делал вывод о чередовании эпох гормонителя с эпохами властителя на пути развития человечества.
– Ядерный взрыв в Хиросиме ознаменовал собой новую эру, – с пафосом произносил лектор, – он породил такое явление, которое можно назвать „овеществленным трудом особого рода“. Это явление с неизбежностью становится кануном новой эпохи гормонителя. Вспомните бесконфликтный матриархат человечества!
– Не будет никакой гармонии, – в игру вступил „возмутитель лекторского спокойствия“ Авдей Петропавлов.
– Чего – не будет? – поперхнулся лектор.
– Ну, матриархата, – объяснил Авдей и прибавил: – Гомосексуалисты все испортят.
Привычные к выходкам Петропавлова однокашники на сей раз все же рассмеялись.
Лекцию из курса „Литература древнего мира“, по иронии судьбы и по расписанию занятий последовавшую именно за „Психологией творчества“, читал именно гомосексуалист, пожилой, но тщательно следивший за собой джентльмен, тоже профессор. С самых первых его лекций Настю впечатляли две вещи: то, как тщательно красил преподаватель волосы под „вороново крыло“, и то, что он в своих речах старался вообще не упоминать женщин. Словно их и не существует в мире. Все проблемы мировой литературы профессор расклассифицировал по трем разделам: человек и природа, человек и красота и, наконец, человек и человек, что, очевидно, следовало понимать как мужчина и мужчина. Тем более что во многих языках понятия „мужчина“ и „человек“ обозначаются одним словом. Анастасия Филипповна не смогла согласиться с подобной классификацией, ибо считала, что вся история человечества, а с ней – и история литературы – это путь любви и страстей. Но преподаватель все равно вызывал у нее симпатию.
Однажды она поймала себя на странном открытии. Пришлось брать интервью у одного режиссера, человека умного и утонченного, однако в чем-то непривычного. С самого начала ей работалось с ним очень легко: быстро удалось разговорить собеседника, легко „подсунулись“ каверзные вопросы, от ответов на которые он не уклонился. Вскоре Настя поняла причину этакой непривычной легкости: режиссер всего лишь не реагировал на нее, как на женщину. Они были полноправными деловыми партнерами, не охваченными кокетливой игрой постсоветского сексизма. И сотрудничалось им свободно, как свободно бывает общаться, наверное, охваченным одной идеей мужчинам. Не гомосексуалистам, конечно, каковым и оказался режиссер. Пожалуй, лишь он один никак не реагировал на ее женственность. А собеседников было море разливанное. Она запомнила одного члена-корреспондента Академии наук девяноста лет от роду, который во время беседы нелепо схватил ее двумя костлявыми пальцами за предплечье – так, что потом долго были видны синяки. Почти на все Настины вопросы о сталинизме в лагерях Кащей отвечал: „Эх, был бы я лет на пятьдесят моложе!“ При этом он бросал на нее потусторонние, леденящие душу взгляды.
Настя сидела в лекционной аудитории у окна, и взгляд ее время от времени скользил по застекленному пейзажу.
Тверской бульвар, как сказал бы впередсмотрящий на него Александр Сергеевич, „обнажился“. Дома на противоположной стороне улицы зрительно стали ближе. Из соседнего здания, где размещались Высшие литературные курсы, вышли несколько слушателей. И среди них – Коробов. Странно, но он показался ей совсем будничным, осенним в сером плаще стиля „штази“. Только сердце сначала забилось чуть сильнее, но потом снова, как бильярдный шар, провалилось в лузу бытия. Снова возник голос лектора!
– В лирической поэме „Тхеригатха“ рассказывается о том, как некий юноша встретил последовательницу Будды, юную красавицу, и уговаривает ее разделить его любовь:
Ты молода, безупречна, красива,
Что может дать тебе отречение?
Девушка в духе проповедей Будды отвергает любовь, красоту человеческую и свою собственную красоту, во всем, даже в красоте природы, видит она „пустоту“, „драгоценную подделку“.
Настя слушала лекцию об индийской поэзии, но вспоминала слова Игоря об индийской тантрической практике. „Нет, я ничего не чувствую… По крайней мере, моя душа ничего не хочет вспоминать, – думала она, – а над памятью тела мы не властны. Пусть она так и живет – сама по себе…"
Настя вышла из института и медленно брела сначала по Тверскому, потом по Суворовскому бульварам до Никитских ворот и дальше – мимо церкви, в которой венчался Пушкин, ныне – снова действующей, по улице Герцена, главную достопримечательность которой составляли не фонари и не милицейские будки, которых здесь почти так же много – возле каждого посольства, а странное серое здание – Центральный дом литераторов.
На пять вечера у нее была назначена здесь встреча с Петей Орловым, членом жюри на предстоящем конкурсе красоты. Он обещал изложить „выходные данные“ готовящегося мероприятия, чтобы было легче ориентироваться и заранее знать, на кого из участниц обращать более пристальное внимание, а на кого – менее.
Было уже пять минут шестого, а Петя все не появлялся. Настя раздраженно думала, что „молодому“ поэту, которому уже явно под сорок, его возраст не мешал тем не менее оставаться не только ординарцем всех великих и сильных мира сего, но, как выяснилось, осваивать и смежную специальность – оценщика женской красоты.
В перспективе улицы Герцена она заметила человека, вышагивающего знакомой походкой „Бронзового короля“.
– Анастасия? Приветствую! – Удальцов улыбался так, как должны улыбаться памятники и гении. – Какими судьбами?
– Добрый день, – ответила Настя. – У меня здесь назначена деловая встреча с Орловым.
– Ха! Плохо ты Орлова знаешь, если надеешься хоть на какую-то пунктуальность с его стороны.
– И что вы мне посоветовали бы?
– Ждать Орлова, но сидя в баре. Ну что, пошли?
В старом, замысловато спланированном здании было несколько питейных заведений. Небольшой буфет, смежный с тем, что можно назвать столовой – днем там подавали комплексные обеды. Из „столовой“ узкий, похожий на переход в метро коридор вел в ресторан – гордость и славу Дома литераторов. Хотя годы существования советской писательской организации и внесли некоторую стилевую эклектику в изысканность модерна, которой отличался интерьер этого помещения, но отделка из полированного дуба и оригинальные светильники придавали ресторанному залу весьма экстравагантный вид.
Однако Удальцов вел Настю не в этот тройной, как желудок ракообразных, пищевой отсек словесного творчества. Настя знала, что из здания по улице Воровского, в котором они сейчас находились, имелся самый настоящий подземный ход в здание на улице Герцена, в котором располагались все руководящие структуры. В этой норке, связующей развлекательное заведение с административным, есть симпатичный отнорочек без окон и с единственной дверью. Там подавали вкусные бутерброды, хороший кофе и, самое главное, можно было беспрепятственно курить под неумолкающую тихую музыку. Тарелкой, нагруженной бутербродами с рыбой, двумя чашечками кофе и бутылкой „пепси“, Удальцов украсил один из столиков.
Сизоватый дымок отрывался от сигарет и улетал в сторону мирно гудящих вентиляторов: без них курение в подземной пещерке оказалось бы вовсе невозможным.
– Помнишь, мы бродили под дождем? Я часто вспоминал тебя, потому что тогда моей душе было хорошо.
– Почему вы мне это говорите?
– Потому что хочу, чтобы обо мне вспоминали и тогда, когда меня уже не будет.
Настя смотрела на этого сильного человека, которому едва за пятьдесят, и не верила своим ушам: „Когда меня уже не будет…“
– Ну зачем вы… об этом.
– А о чем? Есть вечные темы любви и смерти. А других, пожалуй, и нет. Можно считать, что нет.
Она вспомнила, как когда-то на семинаре он рассказывал о темах, на которых держится поэзия: путь, дорога, странствия, скитания… И вдруг – любовь и смерть.
– Сводить все многообразие мира лишь к этим двум темам было бы слишком банально.
– Извечное, главное всегда имеет большие шансы выглядеть банально. – Он сделал глубокую затяжку, настолько глубокую, словно собирался измерить объем легких.
– Я не хочу думать о смерти, – призналась Настя.
– А о любви?
– Любовь – всего лишь неправильная работа подсознания, – повторила она чужие слова.
– Ха! Прости… О тебе ходят слухи как об известной московской гетере, а я замечаю лишь твою беззащитную детскую душу. Где ж тут неправильная работа подсознания?
– Не нужно этих разговоров, Гурий Михайлович.
– Чего ты испугалась? – Он покровительственно улыбался. – Я слишком стар для молодой женщины.
– О чем вы? – фальшиво вопросила Настя.
– О том, что я слишком долго жил.
Несколько минут они сидели в молчании, но потом он вдруг поднялся:
– Извини, у меня дела.
Анастасия осталась с чашечкой недопитого кофе, с тарелкой, переполненной бутербродами, с непочатой бутылкой „пепси“ и со своими мыслями. Московская гетера с беззащитной детской душой. Она думала о том, что прав был Александр Сергеевич, когда сказал: „На свете счастья нет, но есть покой и воля“.
Покой и воля – это все, что ей нужно на данном этапе жизни.
О самом Удальцове тоже ходили слухи, но даже в слухах его образ был импозантен.
Рассказывали, например, что все его стихи, щедро населенные чертовщиной и буйством инфернальных сил, появились, вернее, даны ему были после того, как он спасся. Нет, конечно, не в смысле Священного Писания спасся, а на самом деле…
А случилось это много лет назад – где-то в конце шестидесятых.
В то время Гурию было лет двадцать пять, и он уже издал первую книгу в каком-то провинциальном издательстве. Учеба в институте подходила к концу. Будущий великий поэт сидел в своей комнате на шестом этаже и писал стихи. Он был в добром здравии, его рассудок в тот вечер не замутнился ни каплей презренного алкоголя. Поэт всецело, с головой был погружен в работу. Его сосредоточенности не мешали даже звуки, исходившие из соседней комнаты, в которой, по всей видимости, шел пир горой и вино лилось рекой.
Так продолжалось несколько часов, пока в комнату Удальцова неожиданно не постучались. Впрочем, стук в двери общежитских комнат не может быть неожиданным в принципе. Здесь постоянно кто-то куда-то стучит (в прямом и переносном смысле), и дело совести хозяина – открывать или не открывать. Можно, например, даже вывесить на внешней стороне двери записку: „Не стучать! Работаю“. И никто не постучится, потому что по литинститутским правилам на „стучания“ при наличии записки наложено строжайшее табу.
Но запрещающего знака на двери Удальцова не было, и потому раздался стук.
– Войдите! – крикнул поэт, не вставая из-за стола.
Вошел, едва не вполз, придерживаясь за мебель, сосед из левой комнаты.
– Слышь, Гурий, у нас там Витька отрубился, и, понимаешь, такое дело щекотливое.
– Ну?
– У нас там три бабы из школы-студии МХАТ, такие крали! Одно слово – артистки. А Витька отрубился. И нас вот осталось двое: я и Коля. Не мог бы ты, Гурий…
– Что?
– Не забрал бы ты, Гурий, говорю, одну девочку. А то куда ее, бедную, деть? Витька отрубился. И нас двое. А их трое… Забери, а?.. – Сосед Юра смотрел чуть-чуть заискивающе, но очень проникновенно.
– Пошли, – решился Гурий.
В соседней комнате было душно и тесно от обилия запахов, хозяев и гостей, не глядя на которых Гурий уверенно подошел к заваленному объедками столу, налил полный стакан водки и, не произнеся ни тоста, ни „прости, Господи“, опрокинул граненую посудину в соловьиное горло.
Потом он повернулся к почтенной компании и увидел сначала мирно похрапывающего в углу Витьку, а потом трех подвыпивших юных леди, которые показались ему все на одно кукольное лицо.
– Которая?
– Вот эта. – Юра указал дрожащей правой рукой в сторону жгучей брюнетки. Это движение было очень похоже на жест работорговца.
– Ну что, пошли? – Гурий немигающим взглядом уставился на девицу.
Она смотрела на Гурия с явным недоумением.
– Идем, говорю! – сказал он требовательно.
Не дождавшись ответа, взял девицу за руку и при полном одобрительном молчании остальных присутствующих перетащил ее из левой комнаты в свою. При этом он не забыл повернуть в замке ключ, вытащить его и сунуть в карман пиджака. Опорожненный граненый стакан без закуски и уже недельный предстипендионный пост, несомненно, оказывали некоторое воздействие на сознание.
– Давай, что ли? – прямо предложил Гурий девице.
Соблюдая правила игры, та замялась:
– Нет, нет… Что ты… Ну как же…
Гурий подошел к окну и взглянул на урбанистический пейзаж. Вид недостроенной Останкинской телебашни, очевидно, вселил в него чувство мужской уверенности.
– Или будешь, или я ухожу. – С этими словами он растворил окно, и в комнату ворвались предвечерние запахи еще клейкой первой зелени.
– Ах, – только и сообразила сказать будущая актриса.
Это „ах“ прозвучало так театрально, что поэт вынужден был влезть на подоконник и повторить свое предложение:
– Ну так что? Да?
– Нет, нет… – жеманно залепетала гостья.
И, вдохновленный чувством несбывшейся любви, Гурий, как птица, выпорхнул в окно шестого этажа.
Потом он рассказывал друзьям, как, пролетая мимо вроде бы третьего этажа, зацепился ногой за водосточную трубу и ненадолго задержался, и что старые липы, кажется, на каком-то участке пути замедлили скорость приближения к покрытой асфальтным струпом земле.
Так или иначе, но ускорение свободного падения, как известно, величина постоянная. А желанная свобода практически всегда упирается в некий предел. Гурий упал на железную решетку, одну из тех, которыми покрывают глухие, как окопы, углубления, куда выходят подвальные окна.
В левой комнате, несмотря на угар от водки и страстей, все же расслышали странные звуки, доносившиеся извне здания.
Юрик и Коля, увидев распахнутые в мир створки окна, которые бились на весеннем ветру, как крылья пойманной бабочки, почуяв неладное, выскочили в коридор.
На двери „логова“ Гурия записка „Не беспокоить“ так и не появилась, поэтому приятели начали стучать. Сначала интеллигентно, потом по-студенчески и, наконец, неистово, как стучали бы сотрудники гестапо или НКВД.
С той стороны послышался слабый встречный стук и столь же слабый нежный голосок:
– Заперто!
Приятели поднатужились и выбили дверь. Вольный сквозняк пробежал от окна до входа, не встретив преград на своем пути.
Сопротивляясь воздушному потоку, друзья вошли в обитель и увидели, что жгучая брюнетка сидит на кровати в дальнем углу комнаты, охваченная необъяснимым оцепенением.
– Вика, а где Гурий?
– Он вышел, – томно, нараспев произнесла мхатовка.
– Как вышел? Куда?
– Он что же, запер тебя? – наперебой расспрашивали ребята.
– Он вышел туда. – Театральным жестом Виктория указала в сторону окна.
– Как же – туда? – заорал Юрик. – Это же окно! Ты понимаешь? Окно!!!
Ребята подбежали к роковому подоконнику и увидели внизу распятое на железной решетке неподвижное тело. Коля тут же бросился вызывать „скорую“. Вика подошла к окну, по всем правилам актерского искусства взглянула вниз и, выдержав паузу, достойную Джулии Лэмберт, произнесла:
– Ах, какой он далекий.
Как выяснилось при „разборе полета“, Гурий остался не только жив, но и относительно здоров. Головокружение „без успеха“ вызвало сотрясение мозга, а удар о решетку, как ни странно, – воспаление аппендикса. В институте им. Склифосовского в палату чудесно спасшегося поэта преподаватели табунами водили студентов, по пути читая им лекции, похожие на проповеди. А какой-то доцентишка, долгие годы готовившийся к решающему рывку в своей жизни и в науке, описание этого странного случая смог раздуть до размеров целой докторской диссертации. Но слегка верующий Гурий остался уверен, что „то был перст судьбы“.
А стихи с сатанизмом (почти „Сатанинские стихи“!), чертовщиной и всем прочим, что не от мира сего, он, как оказалось, начал писать года за полтора до памятного полета. Но в такое опережение до сих пор никто не верил.
Настя допила остывший кофе и уже собиралась заказать еще одну чашечку, как в кафе стремительно ворвался Петя Орлов в сопровождении Любы Ладовой.
– Настюша, мы так и знали, что ты здесь, – защебетала Люба.
– Она догадалась. – Петя указал на спутницу. – Я возьму кофе!
Люба схватила верхний бутерброд с красной рыбой и присела к столику.
– Ужас! Мы такие голодные! Мы так спешили! Ты заждалась? Ну прости, прости… – галдела Люба, поедая уже второй бутерброд.
Настя заметила на ее шее свежие красные пятна, насколько можно замаскированные кремом-пудрой и слегка затененные воротником серого ангорского свитера, делающего Любину фигуру, по конституции похожую на тела рубенсовских героинь, еще более округленной и дородной.
– А где твоя желтая кофта? – почему-то спросила Настя.
– Желтая кофта? – удивилась Люба. – Я ее продала. А что?
– Ничего.
Настя догадалась, что от „неофутуризма“ Люба переходит к интимной лирике. Впрочем, она всегда была пылкой поклонницей интимности. И теперь, отжевав половину третьего бутерброда, начинала читать:
Ты ушел не к другой,
а к другому…
– Это про бисексуала? – прерывала ее Настя.
– Нет, почему ты так решила?
– Ну кто же еще мог уйти от тебя к кому-то другому?
– Настя, ты же не дослушала! Он ушел к своему делу, а оно – „другое“, среднего рода. Теперь поняла?
– Поняла. Это вообще извращение, когда от женщины уходят к какому-то там делу.
Счастливый Орлов, потомок графов или их многочисленных крепостных, принес три чашечки кофе, и Настя с удовольствием приступила ко второй „дозе“.
– Что ты хотела от меня услышать? – Петя перешел к деловому разговору.
– О субботнем конкурсе „Мисс Столица“. Ты же в жюри, не так ли?
– Так, так… В общем, все будет, как всегда. Эти девочки уже прошли тур-конкурс фотографий, потом – отборочные „соревнования“. Знаешь там – вес, рост, все объемы… Месяц их дрессировали на какой-то подмосковной спортивной базе. И вот теперь – финал.
– Кто же их дрессировал?
– Точно не знаю. Но, кажется, учили красиво ходить, подбирали прически и косметику и, конечно же, шили платья.
– Понятно. А теперь постарайся предугадать результаты. Как в „Спортпрогнозе“.
– Это очень сложно, Настя. Девушки практически равные.
– Так как же мне ориентироваться? У кого интервью брать во время конкурса?
Петя достал из внутреннего кармана книжечку небольшого формата и протянул Насте.
– Вот. Здесь ты найдешь все, что тебя интересует. О каждой участнице. Возраст, род занятий и так далее… А главное – фотографии.
Она листала книжечку и в который раз убеждалась, что ничего не понимает в женской красоте. Девичьи лица казались слишком стандартными, лишенными даже тени крыла великого духа творчества.
– Спасибо, Петя.
– Да не за что. Я тебе еще позвоню накануне, если выплывут какие-нибудь новые данные.
Настя закрыла книжечку. На последней странице обложки значилось: „Спонсор конкурса – строительная фирма „Феникс“.
– И с каких это пор строители спонсируют красоток? – удивилась Настя.
– Не знаю… Но догадываюсь, что за этим могут скрываться какие-нибудь личные связи. Например, руководителя фирмы и некой красавицы.
– Которая и победит в конкурсе? – предположила Настя.
– Очень может быть. Повторяю: если что узнаю, сразу позвоню. – Он заинтересованно посмотрел на часы, забыв, что в присутствии дам подобные жесты считаются крайне неприличными. – Ой, девочки, мне пора. Нужно дочку отвезти в музыкальную школу.
Петя вскочил, уже на ходу чмокнув Ладову в щечку, и стремительно катапультировался.
Любино настроение заметно ухудшилось.
– Мне тоже, пожалуй, пора, – сказала Настя.
– А мне некуда спешить. – Ладова сообщила это пространству, переходя на колоратурное сопрано. – „Мне некуда больше спешить…“
Странно, но Настя не прониклась к ней сочувствием, которого Люба, безусловно, заслуживала в своей несчастной любви к неунывающему Пете Орлову, обремененному дочерью-школьницей и женой-стоматологом. Поговаривали, что он использует супругу и в собственных „карьерных“ целях: многие маститые уже успели бесплатно обрести новые резцы, клыки и коренные в российско-американской клинике, где она имела частную практику.
– Это ты о Пете написала: „Твоя жена – для нас преграда“?
– О ком же еще? Третий год все обещает мне с ней развестись, но, похоже, на самом деле и не думает. Все они такие…
– Какие?
– Подлецы, – вздохнула Люба и, помолчав, добавила: – А бабы все – дуры. А я среди них в первых рядах. Моя мама всегда говорила: „Любовь – ты горе наше“.
– У тебя прекрасное имя, Люба.
– Прекрасное? Я его ненавижу. Все мои несчастья через любовь эту самую. Может быть, если б назвали меня по-другому, то легче было бы жить.
– Все мои несчастья тоже от любви, – призналась Настя.
Одиннадцатого ноября Настя проснулась от ощущения какого-то Фаворского света. Подошла к окну и увидела, что выпал первый снег, торжественный и чистый. Правда, температура была плюсовая, и на пешеходных дорожках снег уже успел растаять, раствориться в городской черноте. Одиннадцатое ноября – день смерти мамы. И природа ознаменовала третью годовщину ее отсутствия в этом мире переменой времени года.
Первый снег – это уже зима…
Мама была атеисткой. Вернее, она всю жизнь вынуждена была играть эту роль, которая, как ни странно, оказалась для нее несложной: просто католическую идеологию пришлось заменить на коммунистическую. Практически полная безболезненность этой замены указывала на тождественность учений в чем-то очень существенном.
Насте хотелось помянуть маму по-христиански. Но не по католическому обряду, к которому она всегда испытывала весьма холодные чувства, а по православному: поставить свечечку за упокой ее души. Настя редко бывала в церкви. Выстоять от начала и до конца службу, выдержать пост или проникнуться почтением к канонам – для нее было делом вовсе не выполнимым.
Но она испытывала трепет, когда кончик тоненькой свечи вдруг начинал подрагивать живым огоньком, освещающим лики мучеников, Иисуса и особенно – Девы Марии.
Елоховская церковь будним утром была почти пуста, а потому казалась особенно огромной. В намоленном пространстве царили божественные энергии. Анастасия, конечно же, не могла ощущать их непосредственно, но ей вдруг стало легко и светло. На паперти было больше людей, чем в самом храме. И она, подчиняясь неожиданному порыву, рассовала в протянутые руки почти все содержимое своего не слишком толстого кошелька.
Снег все сыпал и сыпал. Казалось, он идет даже в метро, потому что на шапках и воротниках спускавшихся на эскалаторе пассажиров еще белели снежинки, в конце пути превращавшиеся в алмазные капельки. Скульптура женщины чуть ниже человеческого роста стояла на постаменте. Она выступала из ниши красного мрамора в развевающемся ватнике, перепоясанном кобурой с револьвером, ее глаза горели почти сверхъестественной ненавистью. А руки не были пустыми. Нет, она держала не букет цветов и не коромысло, а оружие: в одной руке она сжимала гранату, а в другой автомат. Настя припомнила, правда, довольно смутно, что эта станция строилась, когда вторая мировая еще не закончилась. И, справедливости ради, следует отметить, что все скульптуры, украшающие „Бауманскую“, имеют такой же угрожающий вид, все непременно вооружены, даже „интеллигент“, держащий в одной руке листки бумаги, в другой сжимает странный предмет, подозрительно напоминающий слиток свинца, который в случае надобности можно пустить в ход. Но никто из истуканов не выглядит столь фанатично, не вооружен так основательно, как женщина. Словно перед вами сама Немезида в ушанке и ватнике!
И Насте стало в который раз, как говорится, за державу обидно, потому что эта „Немезида“ показалась ей олицетворением женщины, самой женской сути всего долгого периода российской истории, когда и в реалистическом искусстве, и в реальной жизни всячески пытались стирать грань между мужским и женским, когда граждан стремились сделать столь же беспомощными, какими были перволюди в мифе Платона. Но ведь те были единичны, самодостаточны! А эти метрополитеновские идолы могли существовать только в коллективе, только благодаря слиянию с огромным множеством подобных друг другу тел, независимо от их пола.
Бедная мамочка, просуществовавшая все свое земное время в обществе, наделенном идеалами массовости и бесполости… Для нее всегда пионерские праздники в школе были намного важнее подростковых проблем дочери. И вся личная жизнь ее, периодическая, как стихийные бедствия, проистекала спонтанно и бестолково, потому что тщательно подавлялась откуда-то „изнутри“.