Текст книги "Сны Анастасии"
Автор книги: Галина Яхонтова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Растопчи меня, я раб твой,
Прелестью плененный адской,
Среди мирта и агав
Мраморную плоть распяв…
А для всех остальных оставил роман, который так и назвал: „Венера в мехах“.
Настя достала томик в мягком переплете, раскрыла на 52-й странице: „Под розгой этой роскошной красавицы, показавшейся мне в ее меховой душегрейке разгневанной царицей, во мне впервые проснулось чувство к этой женщине, и она начала казаться мне с той поры обворожительнейшей женщиной на всем Божьем свете. Моя катоновская суровость, моя робость перед женщинами была не чем иным, как до крайности обостренным чувством красоты; с этой поры чувственность превратилась в моей фантазии в своего рода культ, и я поклялся себе не расточать ее священных переживаний на обыкновенные существа, а сохранить их для идеальной женщины – если возможно, для самой богини любви“. Настя с покровительственной нежностью вспомнила Валентина. Раздражение, возникшее было после свидания, улеглось, и она подумала, что, может быть, неплохо было бы выйти замуж за этого тихого последователя великого Мазоха. И родить ребенка. Тем более что все от Валентино престижно…
Но вместе с этой мыслью, помимо воли, перед ее внутренним взором возникло лицо Ростислава (может, опять Мазох виноват?).
Сама не зная зачем, Настасья Филипповна достала старые бумаги, начала перебирать, „как остывшую золу“, письма и дневники и занималась неблагодарным делом – эксгумацией давно почивших страстей и страданий… Записки, торопливо начертанные на обратной стороне черновиков, ничего не значащие мелочи вроде железнодорожных билетов, слегка пожелтевшая фотография с надписью: „На солнце не могу смотреть, поэтому на всех „солнечных фотографиях“ выхожу похожим на японца“. Со снимка на нее смотрел высокий, широкоплечий, голубоглазый и светловолосый „японец“ – ее японец. А легкий прищур, как отсвет восходящего солнца, придавал мужественному лицу особенное очарование средневекового самурая.
Тут же лежал листок с эпиграммой:
Перед зеркалом впадает в забытье
И победно изгибает брови,
Презирает не влюбившихся в нее,
А влюбившимся немало портит крови.
Может фору дать она любой молве.
Мужикам ее слова выходят боком.
У нее, бесспорно, ветер в голове,
Но такой, что с ног сбивает ненароком.
Ветер давних дней, ветер ушедшей, кажется, юности снова охватил Настю, унося в забытые дали.
Тогда еще была жива мама, и летом они с Настей ездили в Юрмалу. По утрам Настя бродила одна по берегу. Шла всегда медленно почти по самой границе суши и моря.
Поверхность моря ослепительно сверкала, солнце каплями растекалось по волнам. Прохладный бриз сглаживал пустынный пляж, наметая из мягких песчинок холмики, расписывая песок замысловатыми узорами. Стоял август, и чувствовалось, как холодное дыхание толщи вод, соприкасаясь с нагретым воздухом, превращалось над водой в марево. В этом неуловимом дрожании валуны казались неправдоподобно легкими, словно без всякого труда могли сняться с места и отправиться куда только их каменной душе будет угодно.
Он появился неожиданно: шум волн заглушал звуки шагов. Его тень упала ей под ноги, и она сначала подумала, что это на самом деле парит тень валуна.
„Сколько ему тогда было? Двадцать четыре года. Значит, теперь ему двадцать девять“, – подсчитала Настя. Ей, выпускнице школы, провалившейся в МГУ, было тогда семнадцать.
А потом мама-учительница уехала в Москву, потому что начинался учебный год, а дочь оставила еще на недельку под присмотром своей приятельницы на ее даче. „Присмотр“ маминой приятельницы оказался крайне необременительным…
Прошло пять лет… Почему же все так ясно встает перед глазами? Невозможно забыть, нельзя, даже если очень хочешь…
В тот – первый – раз он силой хотел заставить ее быть нежной. Он целовал ее, и она ощущала его тепло, его ласку, но боялась ответить взаимностью, вспоминая, как когда-то… Да, она понимала тогда, что никого до него не любила, но то давнее страшное несчастье останавливало и сдерживало ее. Ей казалось, если уступить ему, то он, конечно, все поймет и уйдет навсегда.
Настя сопротивлялась так отчаянно, что Ростиславу приходилось уклоняться, и, как ни странно, от этого ее охватывало еще большее желание расцарапать ему лицо. Но она не смела.
Он схватил ее запястья левой рукой. Сопротивляться в таком положении она не могла. Он прижал ее к шкафу и правой рукой стал лихорадочно расстегивать кофточку, но никак не мог справиться с пуговицами, его пальцы дрожали. Она чувствовала поцелуи на губах, шее, он расстегивал дурацкий лифчик, прикасался к груди, и Настя вдруг стала тихой и покорной, перестала бояться, потому что поняла, что на свете никого и ничего больше не существует, что нет больше прошлого. Она ощутила такой покой, что стало даже страшно.
– Пусти, мне неудобно, – прошептала она.
Он выпустил ее руки, и она обняла его за шею, и их тела прижались друг к другу, так что она чувствовала его живот, бедра. Он освободил из блузки ее плечи. Она вытащила сначала левую, потом правую руку, и одежда упала на пол. Она стояла перед ним, обнаженная по пояс, а он почему-то все время отводил глаза в сторону. Наверное, он стеснялся ее наготы.
Но потом они оба зажмурились и стали раздевать друг друга. В комнате повсюду валялись вещи.
Где-то на горизонте сгущалось горячее, темное облако. Оно стремительно приближалось к ним.
– Вот мы и вместе, – прошептал Ростислав.
– Да, вот мы и вместе, – ответила Настя.
Облако было уже совсем близко.
Ноги их незаметно переплелись, и руки незаметно переплелись, и уже непонятно было, что кому принадлежит. Горячее, удушливое, темное облако пульсировало в такт ударам крови в висках.
Сейчас это должно было произойти.
Настя ждала этого мгновения и все же боялась его, боялась и все ждала.
– Подожди, милый! Подожди, не торопись, – едва слышно прошептала она.
И замолчала.
Они тесно прижались друг к другу. Тела их слились в одно. Ростислав судорожно дышал, и она заметила на его лбу мелкие, горячие капли пота.
С миром что-то вдруг случилось. Какой-то миг он принадлежал только им двоим. Только им. Яркая вспышка молнии. Облако раскололось. И осветило все вокруг ослепительным светом.
Они погрузились в небытие. Все вокруг исчезло, а может быть, расступилось, давая дорогу.
Они утонули в этой темной, опаляющей огнем тьме. А когда вынырнули, были уже другими, хотя внешне как будто ничего не изменилось.
– Милый, – позвала Настя одними губами.
– Да, – ответил он и погладил ее по плечу.
– Жалко…
– Чего жалко? – встревожился Ростислав.
– Что ты у меня не первый.
– Какое это имеет значение?
Настя заплакала горько, безутешно, и он долго не мог ее успокоить…
Насте пригрезился берег моря, розоватые в закатных лучах чайки, тихий ритмичный прибой… Они идут с Ростиславом по дивному нескончаемому берегу… И снова подступила неотвязная мысль: „Он здесь, в нескольких километрах от моей квартиры. Он в Москве“.
Сколько же они не виделись? Если считать последнюю, почти случайную встречу, когда они столкнулись в коридоре одного издательства, то три года. Тогда он говорил, что собирается покинуть Ригу, в которой стал „скованно“ себя чувствовать, что сдал в печать вторую книгу стихов, а первая не так давно вышла, но, к сожалению, у него с собой ни единого экземпляра, чтобы подарить.
Встреча так и оборвалась: в полутемном издательском аппендиксе. Он куда-то очень спешил и явно был смущен. Настя успела заметить тогда, что у него изменились повадки: он стал каким-то слишком взрослым и стеснительным, почти несравнимым с тем, на давнем берегу.
Давний берег, другая жизнь… Первый мужчина… Ростислав был первым и не первым в жизни Насти. Где-то она читала странные строки:
Роза черная, роза твоя
Станет розою алой.
Наверное, в этом „ботаническом“ образе поэт выразил таинство фазового перехода, самого главного в женской жизни.
А прозаик описал это так:
„Она привскочила и едва не спрыгнула на пол, когда вдоль ее ноги скользнула чужая, холодная и волосатая нога; закрыв лицо руками, вне себя от испуга и смятения, сдерживаясь, чтобы не кричать, она откинулась к самому краю постели.
А он обхватил ее руками, хотя она лежала к нему спиной, и покрывал хищными поцелуями ее шею, кружевной волан чепчика и вышитый воротник сорочки.
Она не шевелилась и вся застыла от нестерпимого ужаса, чувствуя, как властная рука ищет ее грудь, спрятанную между локтями. Она задыхалась, потрясенная его грубым прикосновением, и хотела только одного: убежать на другой конец дома, запереться где-нибудь подальше от этого человека.
Теперь он не шевелился. Она ощущала на спине его тепло. Страх ее снова улегся, и ей вдруг захотелось повернуться и поцеловать его.
Под конец он, видимо, потерял терпение и спросил огорченным тоном:
– Почему же вы не хотите быть моей женушкой?
Она пролепетала, не отрывая рук от лица:
– Разве я не стала вашей женой?
– Полноте, дорогая, вы смеетесь надо мной, – возразил он с оттенком досады.
Ей стало грустно, что он не доволен ею, и она повернулась попросить прощения.
Он набросился на нее жадно, будто изголодался по ней, и стал осыпать поцелуями – быстрыми, жгучими, как укусы, он покрыл поцелуями все лицо ее и шею, одурманивая ее ласками. Она разжала руки и больше не противилась его натиску, не понимала, что делает сама, что делает он, в полном смятении не соображала уже ничего. Но вдруг острая боль пронзила ее, и она застонала, забилась в его объятиях, в то время, как он грубо обладал ею“.
Но это писал мужчина. А некая „дрянная девчонка“ в своих „Записках“ изобразила, на взгляд Анастасии, точнее данный поворотный пункт:
„Странно, каким тяжелым может быть мужское тело! И почему он так часто стал дышать, как будто пробежал кросс? Как угрожающе заворочался его нелепый отросток! Меня испугали яростные движения его крепкого тела. „Но, в конце концов, все через это проходят“, – подумала я и легла на спину, чтобы впустить в себя таинственного гостя. Я чувствовала в себе храбрость молодого зверя.
Он быстро подмял меня под себя и впился в мою бедную плоть. Теперь до меня дошло чудовищно грубое народное выражение: „Это же надо, в живого человека х… тыкать!“ От боли у меня перехватило дыхание, и я издала древний, как мир, крик. Но движение чужой плоти внутри меня не прекратилось. Я пришла в ярость и попыталась сползти, но ударилась головой о стенку кровати. Тут я запросила пощады: „Миленький, отпусти меня. Не могу больше, больно“. Но „миленький“ довел свое дело до конца и затих“.
Но у Насти все было иначе. Она возвращалась из музыкальной школы ноябрьским холодным и темным вечером. В подъезде было темно. Очевидно, испортился выключатель, и потому все лестничные площадки погрузились в преисподнюю. Скрипнула какая-то дверь, но узкая полоска света не озарила кромешную тьму. Мелькнула какая-то тень, показавшаяся еще чернее, чем окружающее.
Она даже не успела испугаться, когда чьи-то сильные руки втащили ее в квартиру то ли на втором, то ли на третьем этаже, протащили по маленькому коридору, и она ударилась о противоположную стену и осела.
Когда Анастасия очнулась, в помещении уже горел неяркий свет. Кажется от бра в самом дальнем углу. Над ней стоял сосед дядя Вася, который, видимо, собирался переезжать или уже переехал: комната была пуста.
Дядя Вася, нахально улыбаясь, успокаивал:
– Не бойся, сучечка. Господи, как ты похожа на свою мамочку, будь она неладна.
Настя не могла взять в толк, что происходит, когда из кухни вдруг вышел какой-то небритый кавказец, держа в руках бельевую веревку. Она не на шутку испугалась, подумав, что они хотят ее повесить, но кавказец со странным выражением на лице связал ей руки, а затем, не обрывая веревки, и ноги. Его глаза казались безумными. Четырнадцатилетняя девочка еще не могла понять, что он во власти похоти.
– Не так крепко, Отар, – сказал дядя Вася. – Я хочу, чтобы она могла шевелиться. Как и та шлюха, ее мамаша, – добавил он.
Настя вспомнила, что мама давно не здоровалась с ним и даже всячески избегала его. Теперь она смутно догадывалась о какой-то причине, вызвавшей такое ее поведение.
Они насиловали ее зверски. Сначала по очереди. Потом – вдвоем. Так продолжалось несколько часов. Когда Настя уже перестала не только плакать, но и вообще что-либо соображать, они заставили ее проделывать всевозможные гнусности, от которых ее рвало, выворачивало наизнанку.
Наконец, истерзанную и опустошенную, завернутую в старую скатерть, но со связанными руками и ногами они притащили Настю по темной лестнице на пятый этаж и оставили под дверью. Дядя Вася засунул за веревку, которой были связаны ноги, какую-то записку. Сгорая от стыда, боли и обиды, полуживая, Настя стучала головой в дверь, будучи не в силах даже подать голос. Открыв дверь, испуганная до смерти мама с трудом сдержала крик, но, прочитав записку, не стала заявлять в милицию. В ту же ночь дядя Вася исчез.
А ей с тех пор снились кошмары, она просыпалась в холодном поту, ненавидя насильников и себя. Но больше всего Настя обвиняла мать, которая явно скрывала от нее что-то ужасное.
Лишь после ее смерти дочь обнаружила в бумагах ту самую записку. Узнала ее, потому что буквы были написаны корявым пьяным почерком на обратной стороне репродукции известной картины Саврасова „Грачи прилетели“, очевидно, выпавшей из какого-то учебника во время сборов. Из записки она поняла, что пострадала из-за матери, что так отомстили той, отвергшей „любовь“. И, кроме того, она узнала, что мать была причастна к какому-то нераскрытому убийству, о чем дядя Вася собирался уведомить милицию в случае, если мама вздумает обратиться туда с иском. До Анастасии „дошло“, что мать смогла пожертвовать дочерью ради сохранения своей страшной тайны. И она возненавидела умершую маму, как ненавидят только живых. В тот вечер Настя решила, что жить больше незачем и, найдя на антресолях веревку, не исключено – ту самую, которой ее связывали насильники, зацепила ее за потолочный крюк, предварительно разбив люстру. Спас случай: веревка оказалась гнилой и не выдержала веса легкого тела. Настя упала, сильно ушиблась, закашлялась, зарыдала, стала кататься по полу, пока, наконец, не затихла и не уснула прямо на ковре. Ей было тогда девятнадцать.
В окно смотрела полная луна. Она легла на подушку, и Настя, истерзанная воспоминаниями, заснула в обнимку с холодно сверкающей ночной подругой. Среди ночи она ушла и оставила спящую одну.
Анастасия проснулась от мелодичного писка электронного будильника и поняла, что вчерашний день ушел вместе с луной в ту страну, куда уходят все вчерашние дни. Теперь нужно было подумать об опусе, заказанном Марком Самойловичем. Сегодня Насте очень хотелось писать стихи, но она помнила о старой, еще маминой, шубе, которая ждала „смены караула“, и не стала подвергать сомнению правила, по которым приходится жить.
На мгновение ее мозг озарила мысль: „А если бы мне предсказали, что жизнь закончится завтра, неужели я бы вот так же заставляла себя писать всю эту чепуху?“ Она оставила вопрос без ответа и, выпив чашечку крепчайшего кофе, села за стол.
Под стеклом лежала фотография полузабытого „японца“. За окнами восходило солнце, красное, неслепящее, напоминая флаг восточной страны, в которой Настя никогда не была, но о которой ей поведали Куросава, Акутагава, Камаки Курихара и древний автор эротических танков Рубоке Шо.
Как бы повинуясь взгляду своего „японца“, Настя взяла тоненькую, скромно изданную книжечку, поэтические строки которой всегда питали ее энергией, надеясь настроиться на творческий лад.
Рассыпалось ожерелье,
Слиняли кармин и сурьма.
В укусах твой рот,
А пышная некогда грудь
В царапинах от ногтей.
Ты вскрикнула,
Найдя рукою жезл.
И снова тишина
Глубокая,
Ни звука.
Волнуется красавица-таю,
Сумею ли ранг оплатить?
Не оттого ли удваивает стоны?
Ветер ласкает губами
Темно-алую щель.
Багровое небо
Набухло весенней грозой.
Ласточки сделали круг.
Так тяжелеет нефритовый ствол
В пальцах любимой.
Думал – печаль,
Оказалось – слеза.
Окунулся – узнал
Отраженье коралла
В зеленой воде.
Птицам
Встречи не суждены.
Ничто не сравнится с тобой.
Чиста и прозрачна
Нефритовых губ глубина.
Но больше всего ей нравилось пятистишие, графикой напоминающее утраченную главу „Евгения Онегина“:
С медленной нежностью
Входит в тебя…
……………….
……………….
……………….
Вдохновленная великой эротикой, она вывела на чистом листе бумаги:
Сказка первая.
„На восьмой день пятой луны рыбак Матиори возвращался к берегу. За его лодкой летела стая крикливых чаек. На фоне синего-пресинего неба птицы сверкали так, будто сами излучали серебристое сияние. Лучезарные птицы из дальнего далека.
Матиори вытащил лодку на песок, собрал сети и направился в сторону своей хижины. А птицы расселись на прибрежных камнях. Их было двенадцать, как бывает двенадцать зверей, составляющих цикл лет.
Чайки не сидели на месте, а как будто пританцовывали, перемещаясь с неуклюжей, но какой-то диковинной грацией с камня на камень. Были они необыкновенно крупные и красивые. Их перья были цвета лепестков, осыпающихся весной с персиковых деревьев.
Расправив крылья и распушив хвосты, птицы отряхивались и трепетали в каком-то непостижимом ритме. Матиори послышалось в трепете перьев позвякивание серебряных монет и дребезжание струн цитры.
Внезапно одна из птиц скинула с себя оперение. За ней вторая, третья.
Матиори ощутил, как наливается каменной тяжестью самая прихотливая часть его тела, как все его чувства невероятно обостряются.
На камнях стояли юные девушки. И никаких птиц, только обнаженные девушки и белоснежные перья, сброшенные с плеч, на песке.
Стройные ноги, беломраморные бедра, округлые ягодицы, будто выточенные из кости, нежные хризантемы грудей, увенчанные розовыми недозрелыми пестиками. О чем-то воркуя, девушки помогали друг другу собрать волосы в прекрасные прически.
И от зрелища развевающихся волос у рыбака перехватило дыхание.
По-птичьи пронзительно гомоня, девушки вошли в холодную воду.
Они заплыли далеко в море, даже крики почти стихли, превратившись в обычный птичий щебет.
А на камнях снежными сугробами остались белеть охапки перьев. Матиори подкрался к ним поближе и разглядел, что перья были самые обыкновенные.
Матиори поднял одно из птичьих одеяний и спрятал поодаль под большим валуном. А сам спрятался за другой, самый крупный на этом участке берега камень и стал ждать.
Девушки ничего не видели. Они еще долго плавали далеко в море, потом стайкой вышли на берег. Их нежные белые тела порозовели от холодной воды. Длинные пряди, выбившиеся из причесок, облепили фигуры темными полосами, по которым струилась вода.
Одна за другой девушки скользнули в свои перья и, вновь обратившись в птиц, разом поднялись в воздух. Они полетели в открытое море, туда, откуда и явились.
Все, кроме одной.
Хрупкая дева, плача, стояла на камне и в смятении смотрела вслед подругам. А те даже не заметили, что ее нет среди них. Плавно рассекая крыльями прозрачный воздух, они летели к линии горизонта.
Потерянно заглядывая в расщелины между камнями, девушка бродила по мелководью. Она кружила и кружила вокруг камня, на котором скинула свою белоснежную одежду, заходила все дальше и дальше, не переставая при этом плакать.
В своих поисках девушка вскоре набрела на рыбака. Она испугалась, но не слишком. А Матиори охватила дрожь от той непосредственности, с какой совершенно нагая девушка, ничуть не стыдясь этой наготы, подошла к нему и спросила:
– Ты тут одежды из перьев нигде не заметил?
Ни груди она не прикрыла, ни пупка, ни прочих прелестей, вызывающих озноб. На какое-то мгновение он онемел. Потом помотал головой:
– Нет.
Он не смел даже разом оглядеть ее всю, некая странная сила отводила его взгляд от девушки. Но стоило ему оторваться от видения, как взгляд снова искал его. Так, почти украдкой, рыбак разглядел, что у девушки глаза переспелой вишни, легкие, как порыв ветра, волосы, а подмышки и низ живота покрыты темными волосками, нежными, как пух едва оперившегося вороненка.
И, словно озарение, явилась мысль, что никогда и ни за что не вернет он этой девушке ее оперение. Он уведет ее к себе в хижину. Не уговорами, так хитростью, даже обманом. В ней, только в ней его спасение. Со светом, который исходит от нее, ему не угрожает никакая тьма, ни в какую из лун года. С ней он избавится от тоски, от усталости, с ней он обретет цель.
Девушка подняла голову и посмотрела прямо в глаза Матиори. Странный это был взгляд. Мужчину со страшной силой потянуло к девушке, он готов был с рычанием наброситься на нее, подобно тому, как бурлящая вода грохочущим водопадом изливается со скалы. Однако что-то не менее сильное удерживало его. И Матиори изнемогал, раздираемый этими двумя порывами. С великим трудом он не поддался притяжению, исходившему от девушки. Сделал два глубоких вздоха, поднял валявшуюся на песке самую густую сеть, сплетенную когда-то из шелковых нитей его покойной матерью, и протянул девушке.
– Завернись. Отведу тебя домой.
– Куда? – спросила девушка.
– Я отведу тебя в мою хижину.
Они долго брели по берегу, пока, наконец, не подошли к бедному жилищу рыбака. Матиори плотно закрыл двери, как только девушка вошла. Страх, что девушка может улететь, если увидит парящих в небе чаек, пересилил его любовь к открытому пространству.
Девушка безмолвно опустилась на ковер. Так и застыла, скорчившись, жили только ее глаза, которые казались всевидящими.
И настала ночь. Девушка отдала себя рыбаку без колебаний. Сеть слетела с нее, словно оперение. За окном падали лепестки белых цветов.
Мохнатым шмелем
Жужжал над тобой
О, дивный мой лотос,
Восемь раз отразился коралл
В зеленой воде.
В предутренний час, когда хризантемы еще не раскрылись в саду, Матиори спросил девушку, как ее звать.
Подумав, она ответила:
– Скажи сам. Как назовешь – так и будет.
Множество имен пронеслось в уме рыбака: Акоги, Отикубо, Китапоката… Но ему хотелось дать девушке самое чистое имя. И он выбрал имя своей матери.
– Нисияма.
В глазах подруги явно отразилась тоска и беспокойство: Матиори даже испугался. Однако взгляд ее тотчас изменился, просветлел, стал кротким.
– Ладно, – согласилась она.
Так девушка-птица осталась жить у рыбака.
Но Нисияма все равно казалась ему временной, и он твердо решил навсегда удержать ее возле себя. Не отпускал Матиори страх, что она может упорхнуть, и потому он не забывал тщательно запирать дверь, особенно короткими летними ночами, когда воздух звенел от птичьего гама.
Нельзя сказать, чтобы Нисияма проявляла беспокойство. С виду она казалась вполне довольной жизнью. О прошлом не заговаривала никогда. Может быть, она обо всем забыла? Поверить в это было трудно, но так же трудно верилось Матиори теперь и во всю эту „птичью“ историю. Чем больше проходило времени, тем менее реальной казалась рыбаку та давняя встреча, превращаясь в красивую сказку, может быть, слышанную им в детстве от матери.
Быстро потекли годы. Вместе с женой в дом пришли успех и достаток.
Нисияма родила мужу двоих сыновей, красивых и смышленых. Но в их глазах иногда различал отец почти неуловимый отсвет птичьего образа.
Вопреки всем усилиям Матиори, жена оставалась для него какой-то непроницаемой и отчужденной. Невзирая на полное согласие, которое между ними царило, муж так и не ощутил жену своей и близкой. Поначалу он считал это нормальным. Ведь жене пришлось полностью перевоплотиться: из вольной птицы, привыкшей летать в стае, превратиться в замужнюю женщину, свившую свое гнездо на берегу, в мать семейства. И Нисияма справилась с этим.
Но о себе жена никогда не говорила. Хотя и на вопросы отвечала, и как будто не таилась. Но все же беспокойство не отпускало Матиори. Что-то было не так. Какая-то червоточина в их отношениях оставалась.
Словно Матиори научился играть лишь несколько простейших мотивчиков на старинном совершенном инструменте – кото. Наловчился тарабанить лишь свою примитивную песню. Вызвать же к жизни тонкие, возвышенные звуки он так и не сумел.
Матиори страдал. Его постоянно терзали тоска и мука неприкаянности.
Бывало, пройдет Нисияма по дому, зашумит бамбуковой занавеской, а на мужа даже не взглянет. И словно повиснет в пространстве какая-то тяжелая пелена.
А может, Матиори надо было бы радоваться этой ее непохожести на других? Но нести все это в себе было неимоверно, нечеловечески трудно.
Перед Матиори вновь открылась потрясающе безнадежная пустыня одиночества, в которой ему предстояло плутать беспомощно, безвыходно.
В нем зародилось разочарование в любви жены, поначалу казавшейся умопомрачительно совершенной. Ведь что бы ни происходило между ними, жена по-прежнему оставалась недоступной. Нисияма подпускала к себе настолько близко, насколько это вообще возможно. Ближе даже, чем обыкновенно умеют или на что отваживаются иные жены. Но все же муж ощущал себя пламенем, беснующимся на поверхности ее тела, но никогда жена не воспламенялась вместе с ним. Нечто неизменно твердое в ней, неподвластное огню, по которому языки пламени лишь скользили, могло, конечно, под его огнем превратиться в пепел, но в пламя – никогда.
В глубине души Матиори подозревал, что причина, не дающая ему превратить супругу в полыхающий пожар, кроется в нем самом.
Ибо он жаждал испытать в объятиях жены нечто иное, чем пламя, которым сам сжигал ее.
Чего именно он хотел от Нисиямы, он и сам не знал. Возможно, жене следовало ради него превратиться в мужчину, а ему нужно было стать женщиной?
А может, такой близости, к которой стремился Матиори, в природе и не существует? Каким бы полным ни был миг слияния, двое любящих все же остаются лишь двумя половинами целого, но не целым.
Однако жажда абсолютного слияния настолько овладела душой Матиори, что все остальное перестало для него существовать.
И он вспомнил о том времени, когда Нисияма была птицей. О времени надежд.
На побережье все было по-прежнему. Много лет рыбак каждый день ходил по этому берегу, мимо большого валуна, под которым он когда-то схоронил белое одеяние из перьев. А теперь Матиори впервые посетило желание отодвинуть валун и заглянуть под него.
Вдруг на берегу показалась Нисияма.
– Я буду купаться. – Она нетерпеливо сбросила одежду и побежала к воде.
Глядя ей вслед, Матиори вспомнил то давнее купание девушек. Хотя Нисияма осталась стройной и гибкой, но кожа ее уже не была столь белоснежной и упругой, как тогда. На спине и бедрах она слегка одрябла, да и грудь чуть увяла.
Жена, вскрикнув, бросилась в воду. Уплыла она далеко и все не возвращалась.
Когда Нисияма вернулась, она показалась мужу посвежевшей и счастливой. Не дойдя до берега, она легла на спину и едва заметно покачивалась на воде в такт дыханию, вверх-вниз, раскинув руки и ноги.
Лицо Нисиямы светилось от упоения, такого выражения на ее лице прежде Матиори никогда не доводилось видеть. В его сердце больно воткнулось жало: ласка моря оказалась слаще его ласк.
Не помня себя от ревности, Матиори схватил жену и потащил к валуну, под которым когда-то спрятал перья.
Оперение лежало под валуном. Присев на корточки, Нисияма нерешительно протянула к нему руку, подняла его и вдруг вскрикнула. На глазах у мужа она стала превращаться в себя прежнюю. Через несколько мгновений она опять была той длинноволосой девушкой, которую давным-давно увел отсюда Матиори.
Внезапно он осознал, что именно этого все время ждал от жены, именно это он страстно пытался воссоздать через нее в себе. То было бессмертие. Он вдруг увидел двуединство конечного и бесконечного в их взаимосвязи. Всю жизнь он подозревал в жене способность в любую минуту вернуться в свое прежнее состояние, вечную возможность начать все сначала, даже восстать из пепла и обрести бессмертие.
Нисияма натянула на себя оперение. Матиори в отчаянии наблюдал, как она, словно не видя мужа, направилась к морю. Она была птицей и, казалось, уже забыла все, что приключилось с ней в человеческом обличье. Ступала она чуть скованно, видно, долгий срок человеческого существования частично лишил ее птичьей грации.
В мозгу Матиори проносились обрывки воспоминаний, далеких видений и непонятные детали каких-то ритуалов.
Еще не поздно. Птица только-только привыкла к своим крыльям, училась их вновь ощущать. Но она уже предчувствовала свой полет.
В руках Матиори сжимал сеть. В его горле стоял комок, а в глазах горел хищный огонь.
Жажда слияния была острой, как нож, она расщепляла его от головы до ног. Боль была нестерпимой. Но он не хотел боли, слишком незаслуженной она ему казалась. Удушьем обрушилась на него бессмысленная ярость против жены, против судьбы, против себя.
Небо сияло и светилось, на земле горел обжигающий огонь, который когда-то, в незапамятные времена, был принесен с неба на землю.
Птица еще не поднялась в воздух…“
Настя отложила в сторону авторучку и закурила. „А белая птица, спрятавшая оперение под камень обыденной жизни? Как давно примеряла свои перышки?“ – спрашивала себя Анастасия.
В городе зажигались вечерние огни, и Настя в который раз отметила, что вся реклама, как на ходулях, держится на использовании бренного женского тела.
Журналы, рекламные проспекты, открытки тем и знамениты, что расчленяют женские изображения на детали, сексуальные атрибуты, объекты потребления. Ей иногда казалось, что производители товаров нашли пропорциональное соответствие: расфасованным, взвешенным продуктам соответствуют рекламные изображения и этикетки с „кусочками“ тела, причем именно женского. Так уж повелось с древности, что мужское тело считается неаппетитным. „Наверное, потому аспирантки и украсили изображениями обнаженных мужчин стены вокруг унитаза, а не обеденного стола“, – думала Настасья.
Она отыскала трактат американки Маргарет Этвуд „Женское тело“, когда-то засунутый в папку с надписью „Female“, куда складывала материалы на женскую тему, имеющие шанс пригодиться в работе. Идеи заокеанской феминистки как нельзя более подходили к ее сегодняшним мыслям.
„Нормальному женскому телу соответствует следующее: пояс с подвязками, резинки, кринолин, комбинация, турнюр, бюстгальтер, корсаж, ночная рубашка, пояс верности, туфли на шпильках, кольцо в носу, вуаль, лайковые перчатки, чулки „рыбачья сеть“, косынка, обруч для волос, „Веселая вдова“ – траурная ленточка на шляпке, горжетка, заколка, браслеты, бусы, лоретка, боа, тушь для ресниц, компакт-пудра, колготки, пеньюар, кружевное белье, кровать, голова“. Настя восхитилась этим исчерпывающим перечислением в стиле сюрреалистических картин Рене Магрита и вспомнила, что сегодня уже писала про рыбачью сеть, правда, не в чулочном варианте.
Она стала читать дальше:
„Женское тело знает множество применений. Его используют как дверную ручку, как штопор, как ходики с тикающим животом, как стойку для торшера, как щипцы для орехов – надо крепко сжать медные ляжки, и тут же выскочит орешек! Оно гордо несет факелы, возносит победные венки, машет медными крыльями, бросает ввысь неоновые звезды, целые здания покоятся на его мраморных головах.