355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Витткоп » Каждый день - падающее дерево » Текст книги (страница 3)
Каждый день - падающее дерево
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:51

Текст книги "Каждый день - падающее дерево"


Автор книги: Габриэль Витткоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Ветви священного фикуса – соборы из серой коры, древесные ливни, щупальца – ощупью спускаются к земле и погружаются в гумус, который сами же породили. Они движутся во тьме, вновь тянутся к верхушкам, а затем снова опускаются в возрождающие глубины, чтобы опять взойти в поисках света, света. Так Икар воскресает у антиподов черной птицей – из морей, взметающихся к раскаленному солнцу.

Цикл времен года не оставляет места для начала, щелчок даты на циферблате часов не находит там для себя места, природа увлекает за собой все, не сохраняя даже малейшего осколка времени для математической остановки.

На краю дороги лежит дохлая мышь: голова пунцовая, раздробленная, но живот такого же нежного оттенка, как облака. Вороны сзывают друг друга на пир на верхушках деревьев, где еще дрожат листья, мокрые от зимы. Мертвые листья. Но скоро начнется взлет мириад листьев, робко развернется шелковистая кожа, вокруг каждого древесного скелета повиснет зеленое облачко. Худоба юности, щелканье клюва садовых ножниц, новый песок, вековой песок, рассыпаемый лопатой в аллеях, изборожденных инеем.

Ее знают в лицо и часто встречают одетую в хаки, ведь хотя она и презирает моду, та

иногда случайно ее настигает. Она отвечает рассеянной улыбкой садовникам и здоровающимся с ней горожанам. О ней не говорят, и это очень хорошо.

На несколько дней мне отдали двух крольчат – меховые шарики в большой корзине, небесную невинность, абсолютную подлинность и даже ангельскую бесплотность, несмотря на затхлый запах крольчатника, мочи и кочерыжек, впрочем, не столь омерзительный, как вонь трамваев, магазинов и лифтов. Разрезая яблоки для этих зверюшек, я рассматривала семечки: крестьянские дети верят, что внутри можно отыскать «десницу Святой Девы», – нерешительные поиски символов, мифов и талисманов, равно как и сельская слепота, ведь если снять с этого семечка оболочку, оно похоже на какого-то клеща цвета слоновой или обычной кости. Оба H?schen[23]23
  Зайчики (нем.).


[Закрыть]
съедают все яблоко вместе с десницей Святой Девы одним непрерывным механическим движением, с угрюмым, глубоко осознанным торжеством.

Природа – чудо и чистота – тоже ребус, учащий нас, как редко сущность тождественна внешнему виду; ведь у семечка нет ничего общего с клещом цвета слоновой кости, если только он существует, и тем более – с десницей Девы Марии, если только она существует тоже. Паук – не насекомое, землеройка – не грызун, антилопа – не из семейства оленевых, мускусный бык – не из полорогих, а тигр – не из кошачьих. Хотя эта природа пренебрегает одной общей, ей известны сотни тысяч независимых систем, порой противоречащих друг другу, но связанных самыми загадочными точками касания. Бесчисленные соответствия – нескончаемые обмены совершаются между циклами и мирами. Не нужно искать разгадку. У физической вселенной разгадки нет, у метафизической – тоже. Нет ничего, кроме переводов, и любовь может быть одним из них. А волнующие радости эгоизма могут быть другим.

Сегодня, просыпаясь, она видит дерево, огромное, будто небо. Оно держится на од-ной-единственной клетке – первобытном простейшем. В этой клетке уже существует Ипполита, потенциальная, но случайная в той же степени, что и радиолярия, с одной стороны, или водоросль – с другой. Дерево устремляется вверх, его крона разветвляется навстречу перевернутым парным скрещениям protostomia и deuterostomia[24]24
  Первичноротые и вторичноротые (лат.)


[Закрыть]
, из которых возникнет сама Ипполита после бесконечных разветвлений, нескончаемых лабиринтов, родов, отрядов, классов, веток, семейств и подсемейств, видов и подвидов, групп и подгрупп. Тайными путями, загадочными дорогами. Ипполита – плод на ветке дерева – задумывается не только над конвергентной или дивергентной эволюцией, но и над значением растительного сока, циркулирующего по всем жилкам дерева, генеалогического древа в истинном смысле слова...

Равноденствие. Солнце становится на воображаемую линию, день и ночь пьют из одного кубка. А я ищу свое равноденствие – полное равновесие между творением и созерцанием, между энергией моего дня и спокойствием моей ночи.

Равноденствие. Вчера вечером свет фонаря забрызгал деревья в моем саду – танцоров в черной коже при этом оперном освещении. Шел дождь. Вся улица тоже оделась в черную, блестящую кожу. Сегодня ночью мне приснилось, что луна – кусок льда, подобранный с воды в ведре.

Субъективный опыт сна оживляет Ипполиту. Она считает его как раз примером бесконечного разрастания, конвергентно-дивергентной эволюции, – на сей раз одной-единствен-ной мысли, – которая ведет к тому, а не иному предмету, к тому, а не иному вопросу. Из первоначальных образцов непрерывно возникают сходства – формальные и абстрактные, учитывая, что все они могут быть чисто воображаемыми, а ассоциативные законы мышления соответствуют ассоциативным законам клеточных архетипов: божественная симметрия, хореография вечного танца, обреченного на повороты двусмысленности. Ипполита ценит эту двусмысленность, родственную изобилию и, подобно щедрому гермафродитизму, который символизирует Шива-Ардханаришвара, предоставляющую богатый выбор.



30 марта. Судя по моим эфемеридам, два месяца назад я забыла упомянуть о Дне прокаженных. «Чего только не выдумают, чтобы позабавить людей...» Но проказа не забавна, она просто изумительна – одна из самых необыкновенных метаморфоз тканей, которую нам дано лицезреть, учитывая даже переливчатое гниение. Мало найдется таких же роскошных поверхностей, как кожа прокаженных. Вон там их несколько: покрикивая вполголоса или хрипло урча, они осаждают Хава-Махал – Дворец ветров, перед которым копошатся нищие. Кожа у прокаженных иссиня-черная, как у Кришны, такого же металлического оттенка, как эпидермис старухи из лачуги, где лежал гермафродит. Это очень тонкая, туго натянутая, но при этом морщинистая кожа, обласканная прокопченными отблесками вязкого, серебристого света. Лишай на физиономиях тоже серебристый, как бы припудренный гноем. А черный рассол похотливых, опухших глаз исполнен невероятной злобы: лица, раздавленные злым недугом, стали обликом самого Зла. Я часто вижу одного прокаженного, которого таскает в передвижном ящике обгаженный бормочущий истукан и который отливает ледяным аспидным оттенком или закаленной сталью, но только с маслянистым блеском. Он был прокаженным испокон веков, еще в те времена, когда шипели потоки лавы, а морями правили трилобиты. Он наблюдал за разбуханием и приумножением океанского желе, притаившись в глубине первых чешуйниц и многоножек-броненосцев посреди растительного брожения, а также личинок и молок. Он уже был прокаженным внутри кораллов и углеродов, в силурийских отложениях и в нежном известковом иле, который пузырился целые века, а затем затвердел литографическим камнем, где прочерченная линия раскрывает незримое. Этот минеральный, ископаемый прокаженный уже присутствовал в первой колонии бациллы Хансена, – очень мелкого, но весьма специфического микроба, которого легко обнаружить в sputum[25]25
  Слюна (лат.).


[Закрыть]
и носовых выделениях, – беспорядочной группе яйцевидных тел, образующих сеть плотных цепочек, внезапно прерываемых то здесь, то там. Ибо таков символический портрет этого существа, истинная схема синевато-металлического лица, темного припудренного лака и коричневого блеска, словно покрытого мыльной пленкой. Этот прокаженный во все времена проживал в огромном царстве, он участвовал в походах финикийских матросов, легионеров Помпея или багаудов, бродивших по галльским дорогам. Он не просто историческая непрерывность, а сама вечность. «...Die Toten eben die sind, welche nicht sterben konnen»[26]26
  Мертвецы – это те, кто не может умереть (нем.).


[Закрыть]
. Чудесная двусмысленность этой многослойной фразы, этой сентенции с множеством способов употребления, как положительной, так и отрицательной в возможном ее применении, например, к прокаженному – высшая вежливость предложенного выбора, прекрасная иезуитская фраза...

Поднимаясь над несколькими смыслами, но при этом оставаясь привязанной к смыслу и содержанию, Ипполита отстаивает право собственности на свои мифологические символы, она понимает, что аллегории принадлежат лично ей, хотя у нее достаточно высокомерия, чтобы оставлять чистое поле между собой и предметом, между собой и образом, между смотрящими глазами и рассматриваемой поверхностью – no man’s land, полную сюрпризов. Ведь сюрприз, сохранивший способность изумлять, требует лишь, чтобы мы шли ему навстречу. Ожидаемая неожиданность, которая всегда предчувствуется, устраивает его с ложной внезапностью. Наименьшее, что может сделать Ипполита, исполненная благодарности к судьбе, – держаться в стороне от скучных вещей, от всего, что кажется ей kleinkariert[27]27
  Мелким (нем.).


[Закрыть]
.



Начало апреля. Апрельская гроза, оранжево-черная – любимые цвета Бёрдсли, такими были полосы на его знаменитом диване, а также фовистские цвета, цвета барочного неба и пятнистых фруктов. Цвета тигровых лилий, тигридий и павлиньего глаза, но пока еще – не их сезон. Оранжевый и черный – цвета пламени и раскаленных углей, цвета головней, почерневших в рыжей шевелюре огня. В каминах моего детства разжигали сильный огонь. Туда бросали руки, кисти и пальцы, которые потрескивали, истекая соком, шепча и шипя. Иногда веточка, покрытая белой гусеницей, со вздохом падала и погружалась в золу. На улице еще было светло, чайки пищали в бескрайнем перламутровом небе с мелкими облачками. Кстати, почему это я решила, что небу Индии не хватает простора, раз есть Бамни-Дадар – Венерина раковина, радужная слизистая оболочка и даже павлиний шлейф, нелепый в своей напыщенности? Впрочем, ничто не сравнится с небом детства... Вечером поднимали сначала дарохранительцу идеально-желтого цвета, в действительности – шафраново-желтого, который еще не превратился в оранжевый, ведь оранжевый – цвет смешанный, уже упадок. Идеально-желтый, еще бледный, цветочножелтый, словно просвеченный, желтый цвет савана. Желтый цвет желтого солнца, заглядывающего в сарай с качелями, желтый, лижущий плиточный пол цвета кости, на котором вырисовывается моя тень, тень Югетты и качелей. Но оранжевый и черный напоминают мне также мадмуазель Луизу с ее пламенной шевелюрой и ее платьями торговки. Мы были соседями по площадке и жили рядом с Домом инвалидов. Она снимала квартиру, сотканную из мглы, испарений, откуда то и дело выплывало распятие, лурдская Дева Мария, букет искусственных цветов. Единственной поразительной деталью была коллекция кубических коробок из черного дерева, почти одинаковых и сплошь покрывавших верх комода. Спустя много лет я видела в метро грязную, подозрительную старуху, прижимавшую к груди такую же коробку, но мне до сих пор невдомек, что может храниться в этих деревянных кубиках, да и хранится ли там хоть что-нибудь.

Мадмуазель Луиза играла всего лишь вспомогательную роль и отошла на задний план, как только познакомила меня со своим братом. Он жил у нее и, хотя его совсем недавно рукоположили, был временно отстранен от сана. Еще не лишен его, а лишь временно отстранен, пока не докажет свое послушание. Стоило его подпоить, – из-за робости брат не смел отказаться, – и он принимался описывать преследования, мишенью которых себя мнил.

Те были двух видов: одни исходили от начальства, вступившего в неясный сговор против него, а другим подвергал его непосредственно сам Дьявол. С удовольствием их описывая, но иногда смешивая между собой, аббат М. говорил быстро, постоянно моргая. Однажды мадмуазель Луиза сообщила мне, что его временно поместили в психиатрическую больницу. (Кстати, для церковнослужителей существуют специальные.) Похоже, у этого молодого человека все было непостоянным: через восемь или десять месяцев его действительно выписали и назначили временным викарием в одном гнусном квартале на севере Парижа. Я всегда была невероятно любопытна, и эта история меня заинтересовала, когда мадмуазель Луиза внезапно съехала, даже не попрощавшись. Не зная название прихода, где служил аббат М., я потеряла из виду и сестру, и брата. Много лет спустя, уже покинув Париж и лишь ненадолго там иногда останавливаясь, я неожиданно столкнулась с аббатом М. в одном книжном на улице Сены. Его одежда свидетельствовала о нищете. Он сказал мне, что отрекся от сана, но избегал любых упоминаний о своем нынешнем состоянии. Тем не менее, подробно описывал другие стороны своего положения и, хотя знал меня очень плохо, поведал, кусая заусенцы и беспрестанно моргая, что предался плотскому греху, соблазненный одной торговкой лекарственными травами из Сент-Уана. С тех пор Лукавый, видимо, оставил его в покое, но это лишь мнимая передышка, поскольку он знает, что проклят.

– А как же покаяние? – спросила я.

– Я больше в него не верю...

После этого я спросила мимоходом, не мог бы он за разумное вознаграждение раздобыть для меня несколько освященных гостий. Он встревожился и привел нелепые аргументы, выдумывая небылицы о том, что это невозможно. Спустя несколько месяцев или лет – точно не знаю – я заметила аббата М., который, ссутулившись и засунув руки в карманы, шагал по набережной де Жевр. Он узнал меня первым, подошел и сразу спросил, не желаю ли я как прежде купить гостии, которые он даже вызвался сам при мне освятить.

– Ну же, мадмуазель, сколько вы мне дадите?..

Судя по речи, он, вероятно, лишился нескольких зубов.

– Не подумайте, будто это очень дорогая вещь, вовсе нет...

Помнится, он назвал какую-то смехотворную сумму, но, быть может, я просто недослышала из-за грохота машин. Возможно также, аббат М. произнес свою фразу столь неразборчиво, что я недопоняла. Несомненно одно: он пытался продать Святое причастие со скидкой, словно какой-нибудь продукт с истекшим сроком годности. Я подозреваю, что он был пьян: то ли от алкоголя, то ли от голода или, возможно даже, от того и другого вместе. Впрочем, я убеждена, что тогда он уже больше не жил у сестры: его нечистоплотность доказывала, как низко он пал. Аббат продолжал нахваливать товар.

– Ну же, мадмуазель...

Дело в том, говорил он, что ему очень важно попытаться найти выход в сатанизме. С трудом вынося его зловонное дыхание и опухшие веки, я категорически отказывалась, мечтая лишь поскорее уйти. У меня не было ни малейшей охоты покупать гостии, на самом деле, ее никогда и не было, – кроме того, мои желания часто останавливаются на полпути, – но аббат М. когда-то воспринял чересчур всерьез эту шутку, продиктованную простой злобой и стремлением его испытать. Тем не менее, я не могу отрицать, что если бы он тогда уступил моему требованию, я подстрекнула бы его к святотатству и симонии. Во вторую нашу встречу аббат М. грубо навязывался и даже нагло меня преследовал, шагая рядом под зимней моросью. Потеряв терпение, я бросила его и подозвала такси. Через некоторое время я случайно узнала о самоубийстве священника. Он выбросился из окна – самый дурацкий способ. Похоже, даже в сатанизме или в том, что за него принимал, аббат М. потерпел смертельное фиаско. Вспомнив, что во время последней встречи он нес одну из тех необычных черных коробочек, я пожалела, что не спросила о ее назначении. Впрочем, надо мне было купить его бога, которого столько раз продавали, нужно было это сделать, ведь я люблю Иуду Искариота, да, мне следовало завести разговор о плоде раздвоенного древа, купить этого бога, а затем понаблюдать за моргающим взглядом аббата М. Его ошибка и, возможно, угрызения усугублялись тем, что над ним не учиняли никакой расправы, не оказывали на него никакого давления, и в итоге даже голод не ставил его жизнь под угрозу. (Он непроизвольно подносил руку к губам и, сам того не замечая, выдавал этот голод.) У аббата М. не было оправдания, и поэтому его симоническое преступление являлось идеальным. Его сатанизм, реальный либо мнимый, мало что изменил бы, ведь, как всегда в подобных случаях, в этой абсурдной истории любви между человеком и его богами не было ничего, кроме досадной сцены. Короче, надо мне было доиграть свою роль до конца.

Этот священник был волен себя проклясть, совершенно свободно и независимо, но, обладая в действительности изнеженной, пассивной натурой, он умел заполнить свою тусклую пустоту лишь какой-нибудь сумасбродной страстью, даже небылицами. Поскольку демоны, чьей тирании он себя подчинял, его бросили, а любовь к его богу оказалась недостаточно прекрасной, он мог бы подчинить себе как тех, так и другого. Наконец, святотатство обеспечивало ему бегство от той скуки и страха, к которым всегда сводилась его жизнь. Обладая преступными наклонностями, он мечтал перестать быть ничтожеством, но при этом его преступление не должно было подпадать под действие закона. Святотатство было для него роскошью, единственным его достоинством, и мысль о нем пришла сама собой, ведь как всякий священник он втайне завидовал Иисусу.

Аббат М. не оригинален и даже не интересен, и я считаю его периферийной фигурой – впрочем, в моей жизни было очень мало других персонажей. Что же касается оранжевочерной мадмуазель Луизы, я больше никогда о ней не слышала.

Похоже, события всегда немного отличаются от Ипполитиной версии, хотя и здесь нет полной уверенности. Можно строить лишь догадки. Как-то раз она зашла к одной грязной, подозрительной старухе, жившей на улице Кокильер со священником-расстригой. Не зная, чем ей угодить, те показали гостию в ночном горшке, что кажется вполне достоверным. Из надежных источников известно лишь, что Ипполита никогда не желала участвовать в черных мессах. Потому что у нее нет веры. Потому что она отказывается присутствовать на жертвоприношениях животных. Потому что не хочет себя компрометировать. Потому что оргии ей чужды.

Еще одно маленькое отступление: осквернение гостий встречается гораздо чаще, чем можно было бы предположить. Этот поступок – чуть ли не любимый грешок, банальная трансгрессия, слишком легкое отступничество. Безусловно, легкое, ведь раздобыть настоящую освященную гостию проще простого: достаточно лишь подойти за ней к Алтарю. Конец отступления.



Страстная суббота. Полагаю, именно в Страстную субботу брат и сестра покрошили при мне гостию в кал. Это зрелище было мне безразлично, тем более что невозможно отличить освященную гостию от неосвященной; однако я люблю иногда развлечься, притворяясь одураченной и при этом дурача тех, кто думает, будто обманывает меня. Самым любопытным в ту субботу было лицо сестры, у которой между бровями выскочил фурункул, похожий на алую confetto[28]28
  Зд.: точка на лбу (ит.).


[Закрыть]
индианок. Сегодня утром, спускаясь по Шведенпфад, «шведской дороге», по которой направлялась армия Оксенстьерны под командованием Бенценау, когда в октябре 1640 года они застали город врасплох, я увидела глуповато-добродушного человека, несшего покупки в одном из тех полупрозрачных пластиковых пакетов, в которых все кажется грудой мусора под пленкой, плодом – ах, как бы мне хотелось поиграть словами и шутки ради исказить этимологию, да, foetus foetidus[29]29
  Зловонный плод (лат.).


[Закрыть]
, – в амниотическом мешке. Но в этом человеке меня особенно поразил чумной бубон между бровями, совсем уж архаический шанкр, болезнь, которой уже, казалось бы, не встретишь, почти такая же легендарная, как проказа, хотя она, наверняка, свирепствовала в армиях, опустошавших Европу в эпоху Тридцатилетней войны, например, в армии Густава Адольфа. Представим себе, как сжатый двумя пальцами бубон сочится гноем. Следовало бы выдумать новый глагол, слуховой термин, способный выразить это свистящее бульканье вытекающей сукровицы, – звук, который, наверное, можно было бы сымитировать, выдувая слюну сквозь зубы, – и в то же время термин визуальный для фотографической траектории капли, которая вытягивается в струю, взлетающую стрелу жидкой желтой кашицы...

Когда они вошли в город, там остались одни лишь поля редиса да скудные сады перед глинобитными хижинами, и вскоре над крышами взмыл красный петух, который с ревом пожирал солому и становился оранжевым в осенней синеве. Я слышу крики и вижу пламя – это двойной слух и двойное зрение, яснослышание и ясновидение, как прошлого, так и будущего.

Дело в том, что Ипполита пишет роковым почерком слова, которые зачастую уже были или станут реальностью, будто знак извлекает события из тьмы. Сомнения могли бы помешать ей создавать образы, столь нагруженные смыслом, но дело в том, что отказ от них едва ли замедляет их приход, тогда как их описание чрезвычайно его ускоряет. Ипполита, конечно, не может по своей воле вызвать катастрофу или счастье, ей достаточно черпать образы в темных хранилищах предшествующей памяти, в запасниках времени, где всякое событие прошлого, настоящего и будущего проистекает из одной и той же меры – вечности.

Из-под полуприкрытых век, распускающих на висках пальметты морщинок, взгляд Патрокла скользит вдоль деревянной стрелы. Это длится уже несколько столетий, пока его рука мягко не закругляется, а пальцы не разжимаются, словно у танцора. Черный дротик со свистом вибрирует в бедре Сарпедона. Кровь почти не течет. Сарпедон тоже хватает стрелу, вставляет ее в лук, поддерживает и натягивает тетиву, не обращая внимания на железо, вонзившееся в мышцы. Но черный дротик уже со свистом вибрирует во чреве падающего Сарпедона. Но черный дротик уже со свистом вибрирует в сердце Сарпедона, который чувствует, как на него обрушивается широкий и темный парус, крыло.

Сарпедон испытывает невероятную боль, он буквально превращается в нее и теряет собственное имя. Но вот он теряет и самое боль; она покидает его, а он – ее. Он слышит возгласы троянцев. Слышит весть о своей смерти. Он стоит рядом с собственным телом, которое хватают под мышки и кладут в тени скалы. Сарпедон видит свои волосы и побелевшие от пыли ресницы, свои побелевшие от смерти щеки, видит, как кровь заливает звездообразно траву и землю. Он слышит невыносимый шум, какое-то гудение, а сам думает, будто движется по тоннелю, узкому и темному. Ему кажется, будто у него не физическое, а другое тело, похожее на тело из сновидений, и, словно во сне, он слышит, как праотцы и герои без слов поздравляют его с прибытием на Елисейские поля.



Весенние цветы уже осыпаются снегопадом коготков.

Уже конец начала. Монте-Карло.

Пожалуй, самое помпезное ребячество, какое порождал человеческий ум. Но оно вовсе не легкомысленно. Крутые подъемы, спуски, принуждающие к галопу, и недостойные мостки, безусловно, неприятны, но экзотический Сад с его Caput Medusae?[30]30
  Молочай голова Медузы (лат.).


[Закрыть]
, Agave ferox[31]31
  Агава устрашающая (лат.).


[Закрыть]
, остриями, пиками, иглами и крюками, с его скрытными, излишне замысловатыми лестницами, на которых скользит кожа подошв, – этот Сад глубоко преступен. Столь же пагубное, жестокое и жутко непристойное Казино отбросило всякий инфантилизм. Его ядовитые чары приобретают мифологические масштабы; будто влагалище некоей исполинской Медеи, первозданной шлюхи, оно приотворяется под натиском Левиафана в тот самый миг, когда совершается акт – в торжествующей эрекции порфирных колонн, столь плотных, что кажется, будто они вот-вот треснут, и в позолоте, отраженной в глубине зеркал, где взрывается бескрайняя галактика люстр, где одновременная эякуляция мириад пальм устремляется, насколько хватает глаз, в своей вечной пульсации к обнаженным фигурам на потолке. Избыточные сфинктеры скамеек блестят жиром и морщатся вкруг перегноя жардиньерок, полных семян; титанические роды совершаются на устах обивок, намек гнездится в синусе каждой кривой, в завитке гипсового украшения, раздувшегося от зародышей, и в дряблом углублении листьев аканта. Пустынны туалеты – подземный лабиринт, уборные и места для испражнения, да еще зеркала, дворец, вторящий эхом моим шагам. Этот Аид украшен рамками, портиками, медными безделушками; дощечками и перилами, акажу и хрустальными защелками, каждая грань которых хранит один из элементов головоломки. Все сверкает, но стоит провести пальцем по стенам, и он останется сальным, словно от плохо вымытой посуды, оденется пленкой времен Эдуарда VII, жирным слоем конденсированных испарений, дыханий и тайно осевшего пара. О, Леди, подозрительные Леди, пышущие своей плотной и нечистоплотной женственностью, именно здесь подбирала платье Прекрасная Отеро, сюда она клала свою широкую задницу, окруженную возвышенной майоликой, растительными фризами: ветками колючего кустарника, отягченного одновременно листьями, цветами и плодами, вязью, в которой сияет отблеск электрической лампочки; корой цвета крови и иссиня-черными тутовыми ягодами, изображенными в виде барельефа. Тутовая ягода, клеточная morula с привкусом малины, уже сложная, тревожащая, роковое дробление, воссоединение бластомеров, – наверняка, недозволенных, противозаконных, нежелательных, – угрожающее memento, которое тутошняя стена, украшенная тутовыми ягодами, произносит для такой машины, как Прекрасная Отеро, для мяса, беспрестанно подвергающегося угрозе оплодотворения, но все же не разгадывающего смысл послания. Каролина Отеро, с бархатным белым грибом цвета мадеры на голове, переплетенной талией и могучей грудью, говорят, грушевидной формы; подмышками с бородкой из мокрых водорослей; темными и блестящими, как тутовая ягода, глазами; the Suicidal Siren[32]32
  Самоубийственная Сирена (англ.).


[Закрыть]
, в облегающей одежде и напудренная, к тому же располагающая примерно тридцатью пятью тысячами яйцеклеток, приютившихся в ее яичниках, хотя за всю ее жизнь изверглось не больше четырехсот, – Каролина Отеро ловко заменяет изящную губку с тонким кружевом, хрупкий залог своей безопасности. Но глубоко в душе скрыт страх – призрак акушерки или какой-нибудь торговки лекарственными травами, похожей на ту, из-за которой аббат М. однажды впадет в плотский грех, неотвязная мысль об эпилоге и результате, – почти конечном, – сводящемся к останкам в эмалированном тазу. Ведь этому концу века, хрустящему, щекотливому, кокетливому, шелковистому в своих подметающих пол платьях из плиссированной тафты, в своем батисте, в дрожащих, будто актинии, боа, в своих шубах и палантинах из меха выдры, в своей бахроме, длинных волнах крепа, просвечивающем бурлении шифона и трепетной пене над блестящим шевро ботиков, да и во всем великолепии экипажей и конской сбруи, маркетри, стекол, лака и хрусталя, – всему этому изобилию, всей этой красоте сопутствует запашок формалина и мочи, все это погружено в зловоние нижнего белья в пунцовых пятнах, чернеющих по краям, в затхлый смрад мясной лавки или, возможно, тех растений, что гниют в стоячей воде болот. Прекрасная Отеро хватает предмет двумя пальцами и отдает его горничной, – стыдливость здесь неуместна, – которая опускает его в тазик за ширмой с ирисами: вода краснеет, приобретая винный цвет. Мир праху Прекрасной Отеро. Смерть совершает необычную переоценку. Елизаветинские девицы легкого поведения носили перстни с адамовой головой, дабы в миг возбуждения Приап и череп соединялись в едином образе.

А пальмы? Ни разу не видела, чтобы их разбивала молния. Погибают ли они от пилы?.. Каждый день – падающее дерево, но каждая секунда – поваленный тайный лес.

Естественно, Ницца. Милая и коварная граница, тупиковый сад какой-нибудь Цирцеи с убогим воображением. Чары и безумства ка-кой-нибудь Прекрасной Отеро, которая умерла здесь, побежденная, обнищавшая.

Невинная и хрупкая, величественная и кровожадная, the Suicidal Siren всего лишь подчиняется древним естественным законам, изначальным patterns[33]33
  Принципы (англ.).


[Закрыть]
пожирания, которым подчиняются гарпия больших экваториальных лесов и тигрица, совершающая обход. Она – простодушная самка, даже если ее жертва артачится и брыкается.

Мосса – Гюстав Адольф Мосса – артачится и брыкается. Произведения этого человека, дожившего до глубокой старости, выставлены в одном из залов музея Шере – дворца, пахнущего воском и стеклом, где однако угадываются ночные пиршества пауков, – и охватывают лишь тринадцать лет. Меня ослепляют и, возможно, одуряют чары; эмоция, которую я испытываю при встрече с собственными фантазмами, правдиво отраженными в зеркалах Моссы, видимо, помрачает мой рассудок. Вот все наши символы, – его и мои, – представленные, словно в каком-то анатомическом кабинете. Не знаю, насколько Моссе удалось расшифровать созданную им же самим тайнопись, и в этом – суть загадки, тайны, спрятанной под свернутыми покровами. Не думаю, что Гюстав Адольф Мосса был великим художником и даже просто хорошим художником, несмотря на его гризайли с белыми бликами, перламутровые и ртутные переливы несчастной покойницы, лежащей на снегу, и тонкости, достойные кисти Климта. Мосса – поэт, умеющий рисовать, писатель, сбившийся с пути и именно благодаря этому незаурядный. Мазохист, модулирующий пылкость своего крика в сложных вокализах, поочередно искусный и неуверенный в себе, одержимый своим видением до забвения всего остального, Мосса может позволить себе патетику, не впадая в китч. Даже если он немножко отведывает этого китча, ведь профили и правда мятежны, а руки и правда возмутительно тонки. Тем не менее, Мосса никогда не варганил женственной живописи, дамских поделок, даже если его шляпы и драгоценности тотчас вызывают в памяти имя художницы, которая, наверняка, мечтала бы их позаимствовать. Его виртуозность самостоятельна, а некоторые обращения к Гюставу Моро заставляют лишь пожимать плечами. Мосса не сводим ни к кому, и поэтому его никем нельзя заменить. Будучи далек от всякой самодовольной архаизации, он помещает древние архетипы в контекст собственной эпохи, в лабиринты Геркуланума, готового обрушиться при первом же звуке трубы, при первом же всплеске триколора. В таком упрощенном и все же таком сложном мире поздней Империи Далилу, Саломею, Леду и леди Макбет одевает потусторонняя Мадлен Вионне: гули в шляпах из костей и воронов расхаживают близ могил, разнося в своих воланах трупный смрад. Неистощимый источник, вечно ненасытная мать – вот гарпия с коком и лоснящимся оперением на голове, вот последняя Парка, ужасная, несмотря на роскошь украшений, и безжалостно опечаленная. Мосса иллюстративен, он прорисовывает даже пуговицы на гетрах и пятна крови – звезды, забрызгивающие его полотна, свернувшиеся солнца его автопортрета с палитрой. Художник стоит анфас, слегка подавшись вперед: чувствительное, тревожное, немного измученное лицо, затылок сжат гадючьими кольцами, сердце гложет скорпион. Виден гриф скрипки, причудливо зажатой правой подмышкой. Вытянутая, унизанная кольцами рука художника-мученика держит кисть с невероятным, почти смехотворным превосходством. Какую модель представлял себе тогда Мосса? Самого себя или ту, чей портрет возвышается над художником на стене с красными звездами? – Я люблю и уважаю Моссу за то, что у него нет легенды. Не стоит доверять тем, у кого она есть: они ничем не лучше Прекрасной Отеро, ведь легенда слишком легко маскирует отсутствие содержания. Мосса, дорожащий женщиной, как каторжник – плетью, любит скрывать свой секрет и одновременно выдавать его с помощью ребуса. Загадка, полная латинской выспренности и гуманистических реминисценций, – этот образ способен расшифровать лишь посвященный. Профиль Пьеро – такой же, как у переодетого Гелиогабала, пудрящегося на глазах у распутников во фраках. Тайный обет нетленного сына, даже если это одновременно мать, брошенная на снег и ослепленная скелетами в капюшонах, фантастическими кающимися грешниками: Jucundae crudelisque tamen memoriam...[34]34
  Отрадное и мучительное воспоминание (лат.)


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю