355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Гарсиа Маркес » Сборник рассказов » Текст книги (страница 17)
Сборник рассказов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:59

Текст книги "Сборник рассказов"


Автор книги: Габриэль Гарсиа Маркес


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

Он закурил новую сигарету и, рассказывая, почувствовал, как сердце его очищается от чего-то темного.

Дамасо рассказал, что хозяин заведения решил продать бильярдный стол. Этот стол теперь ничего не стоит. Сукно на нем из-за неумелой игры начинающих сплошь в дырах и разноцветных заплатах, и надо заменять его новым. А пока для любителей, состарившихся вокруг бильярда, единственным развлечением остаются передачи чемпионата по бейсболу.

– Вышло так, – закончил Дамасо, – что мы хоть и не хотели, а подложили всем свинью.

– И никакой пользы не имеем, – добавила Ана.

– А на следующей неделе и чемпионат кончится, – сказал Дамасо.

– Не это самое плохое, – сказала Ана. – Самое плохое во всей этой истории – негр.

Она лежала, положив голову к нему на плечо, как в былые времена, и чувствовала, о чем он думает. Подождала, пока он докурит сигарету, а потом сказала боязливо:

– Дамасо.

– Что тебе?

– Верни их.

Он закурил новую сигарету.

– Я уже сам об этом несколько дней думаю, – сказал он. – Только не знаю, как это сделать.

Они сговорились было оставить шары в каком-нибудь людном месте, но потом Ана подумала, что, разрешив проблему бильярдной, это не разрешит проблемы негра. Полиция может по-разному объяснить появление шаров, не снимая с негра вины. Может случиться и другое: шары попадут в руки человека, который не вернет их, а оставит себе, надеясь потом продать.

– Уж если взялся что-то сделать, надо доделывать до конца, – закончила она.

Они выкопали шары. Ана завернула их в газету так, чтобы сверток не обнаруживал их формы, и положила в сундук.

– Теперь дождемся подходящего случая, – сказала она.

Но прошло две недели, а случай все не подвертывался. Поздно вечером двадцатого августа, ровно через два месяца после кражи, Дамасо, придя в бильярдную, увидел дона Роке за стойкой; пальмовым веером он отгонял насекомых. Радио молчало, и это еще сильнее подчеркивало его одиночество.

– Ну что, правильно я тебе говорил? – воскликнул дон Роке, словно радуясь, что его предсказание сбылось. – Все пошло к черту!

Дамасо опустил монету в музыкальный автомат. Мощный звук и разноцветные мелькающие огни во всеуслышание, как ему показалось, подтверждали его преданность бильярдной. Однако до дона Роке, похоже, это не дошло. Дамасо сел рядом с ним и попытался его утешить сбивчивыми, малоубедительными аргументами. Дон Роке слушал с безразличным видом, лениво обмахиваясь ветром.

– Ничего не поделаешь, – сказал он. – Чемпионат по бейсболу не мог длиться вечно.

– Но шары могут найтись.

– Не найдутся.

– Не мог же негр съесть их.

– Полиция искала повсюду, – с раздражающей уверенностью сказал дон Роке. – Он бросил их в реку.

– А вдруг случится чудо и шары найдутся?

– Брось фантазировать, сынок, – ответил дон Роке. – Дело гиблое. Ты что, веришь в чудеса?

– Иногда.

Когда Дамасо покинул заведение, из кино еще не выходили. Чудовищно гулкие фразы то смолкали, то снова разносились над спящим городком, и немногие двери, еще остававшиеся открытыми, казалось, вот-вот закроются. Побродив немного вокруг кино, Дамасо направился к танцевальному залу.

В зале был только один посетитель, оркестр играл специально для него, и он танцевал с двумя женщинами сразу. Остальные женщины чинно сидели вдоль стен, словно дожидаясь какого-то известия. Дамасо занял столик, махнул буфетчику, чтобы тот подал пива. Он стал пить прямо из бутылки, отрываясь только чтобы перевести дыхание, и наблюдал через стекло за мужчиной, танцующим с двумя женщинами. Обе они были выше мужчины.

В полночь появились женщины, которые были в кино, а за ними не отстававшие от них мужчины. Среди женщин оказалась и подруга Дамасо. Она села к нему за столик.

Дамасо даже не посмотрел на нее. Он выпил уже полдюжины бутылок пива и по-прежнему не отрывал взгляда от танцора. Тот танцевал теперь уже с тремя женщинами, но не обращал на них никакого внимания, а был поглощен только тем, что выделывали его ноги. Он казался счастливым, и было видно, что он был бы еще счастливее, если бы, кроме рук и ног, у него был также и хвост.

– Этот тип мне не нравится, – сказал Дамасо,

– Тогда не смотри на него, – посоветовала девушка.

Она попросила у буфетчика немного выпить. Площадка заполнялась танцующими парами, но мужчина с тремя женщинами по-прежнему чувствовал себя так, будто он один в зале. Во время какого-то па его взгляд встретился со взглядом Дамасо; мужчина заработал ногами еще бойчее и, улыбнувшись, показал ему свои мелкие заячьи зубы. Дамасо, не мигая, выдержал его взгляд, и в конце концов тот перестал улыбаться и отвернулся от него.

– Считает себя весельчаком, – сказал Дамасо.

– Он и вправду весельчак, – сказала девушка. – Всегда, когда приезжает, заказывает музыку за свой счет, как все коммивояжеры.

Дамасо посмотрел на нее блуждающим взглядом.

– Тогда иди к нему, – сказал он. – Где кормятся трое, хватит и для четвертой.

Она ничего не ответила, а только повернула голову в сторону площадки для танцев, отхлебывая маленькими глотками спиртное. Бледность желтого платья подчеркивала ее нерешительность.

Они пошли танцевать. Дамасо все мрачнел и мрачнел.

– Я умираю от голода, – сказала девушка и, схватив его за локоть, потащила за собой к стойке. – Тебе тоже надо поесть.

Весельчак шел со своими тремя женщинами им навстречу.

– Послушайте, – сказал Дамасо.

Мужчина улыбнулся, но не замедлил шага. Дамасо стряхнул с себя руки спутницы и преградил ему дорогу.

– Мне не нравятся ваши зубы.

Мужчина побледнел, но продолжал улыбаться.

– Мне тоже, – сказал он.

Прежде чем девушка успела остановить Дамасо, он двинул мужчину кулаком в лицо, и тот так и сел на середине площадки. Никто из посетителей не вмешался. Три женщины с визгом обхватили Дамасо, пытаясь оттащить его в сторону, а его спутница тем временем стала заталкивать его в глубину зала. Мужчина с разбитым, почти вмятым лицом встал на ноги, подпрыгнул, как обезьяна, на середине площадки и крикнул:

– Играйте!

К двум часам ночи заведение почти опустело, и женщины без клиентов сели ужинать. Было жарко. Девушка принесла тарелку риса с фасолью и жареным мясом и, усевшись за столик, стала есть все это одной ложкой. Дамасо бессмысленно глядел на нее. Она протянула ему ложку риса.

– Открой рот.

– Открой рот.

Дамасо уткнулся подбородком в грудь и качнул головой.

– Это для женщин, – сказал он. – Мы, мужчины, не едим.

Чтобы встать, ему пришлось упереться руками в стол. Когда он смог наконец обрести равновесие, то увидел, что перед ним стоит, скрестив руки, буфетчик.

– Девять восемьдесят, – сказал тот. – Этот монастырь не государственный.

Дамасо отстранил его.

– Педерастов не люблю, – сказал он.

Буфетчик схватил было его за руку, но, взглянув на девушку. отпустил и только сказал вслед:

– Потом поймешь, как много ты потерял.

Дамасо вышел пошатываясь. Таинственный серебристый блеск реки под луной прорезал было в его мозгу светлую щель, но она тут же исчезла. Когда, уже на другом конце городка, Дамасо увидел дверь своей комнаты, он готов был поспорить, что всю дорогу домой прошел во сне. Он потряс головой. Смутное, но сильное чувство подсказало ему, что, начиная с этой секунды, он должен следить за каждым своим движением. Тихонько, чтобы не было скрипа, он толкнул дверь.

Ана проснулась и услышала, что он роется в сундуке. Она повернулась от света карманного фонарика лицом к стене и вдруг поняла, что Дамасо не раздевался. Внезапное озарение словно подбросило ее, и она села в постели. Дамасо со свертком и карманным фонариком стоял около открытого сундука.

Он приложил палец к губам. Ана соскочила с постели.

– Ты с ума сошел, – прошептала она и, подбежав к двери, быстро закрыла ее на засов.

Дамасо сунул фонарик вместе с ножом и остроконечным напильником в карман брюк и со свертком под мышкой двинулся прямо на нее. Ана закрыла дверь спиной.

– Пока я жива, ты отсюда не выйдешь, – вполголоса сказала она.

Дамасо попытался оттолкнуть ее.

– Уйди, – прохрипел он.

Ана вцепилась в косяк обеими руками. Они, не мигая, глядели друг другу в глаза.

– Ты осел, – прошептала Ана. – Бог тебя наградил красивыми глазами, но обделил мозгами.

Дамасо схватил ее за волосы, вывернул руку и заставил нагнуться, процедив сквозь зубы:

– Сказал, уйди!

Ана посмотрела на него сбоку глазом, вывороченным, как у быка под ярмом. На миг ей показалось, что она может вытерпеть любую боль и что она сильнее мужа, но он выворачивал ей руку все дальше и дальше. Наконец она не выдержала, и к ее горлу подступили слезы.

– Ребенка убьешь, – сказала она.

Дамасо схватил ее и перенес на кровать. Едва почувствовав себя свободнее, она прыгнула ему на спину, и, сцепившись, они повалились на постель. Оба задыхались.

– Сейчас закричу, – шепнула Ана ему в ухо. – Пошевелись только, начну кричать.

Дамасо захрапел в глухой ярости и стал бить ее по коленям свертком с шарами. Громко застонав, Ана разжала ноги, но тут же, чтобы не пустить его к двери, крепко обхватила руками и принялась уговаривать.

– Честное слово, сама отнесу их завтра, – говорила Ана. – Беременную меня все равно не посадят.

Дамасо вырвался.

– Тебя все увидят, – сказала Ана. – Сегодня светло, полная луна – ты, дурак, даже этого понять не можешь.

Она попыталась снова удержать его, не дать ему вынуть засов из двери, а потом, зажмурив глаза, замолотила по его лицу и шее кулаками, почти крича:

– Зверь, зверь!

Дамасо попытался защититься, и тогда она, ухватившись за деревянный засов, большой и тяжелый, вырвала его из рук Дамасо и замахнулась, целясь ему в голову. Дамасо увернулся, и удар пришелся по его плечу; кость зазвенела, как стекло.

– Шлюха! – взвыл он.

Он уже не думал о том, что не надо поднимать шума. Он ударил Ану наотмашь кулаком по уху и услышал глубокий стон и тяжелый удар тела о стену, но даже не взглянул на нее и вышел из комнаты. Дверь осталась открытой.

Оглушенная болью, Ана лежала на полу и ждала: вот-вот что-то случится у нее в животе. Из-за стены ее окликнули глухим, замогильным голосом. Она закусила губу, чтобы не разрыдаться. Потом поднялась на ноги и оделась. Ей не пришло в голову, как не пришло в голову и в тот раз, когда он уходил за шарами, что Дамасо еще ждет за дверью, понимая, что план его никуда не годится, и надеясь, что она закричит или побежит за ним, чтобы его удержать. Ана повторила ту же свою ошибку: вместо того чтобы броситься догонять мужа, она обулась, закрыла дверь и села на кровать ждать его.

Только тогда, когда дверь закрылась, Дамасо понял, что путь к отступлению отрезан. До конца улицы его провожал лай собак, но потом наступило какое-то призрачное молчание. Он шел по мостовой, стараясь уйти от звука собственных шагов, казавшихся такими чужими и громкими в тишине спящего городка. Пока он не очутился на пустыре перед ветхой дверью бильярдной, никаких мер предосторожности он не принимал.

Зажигать фонарик на этот раз не понадобилось. Укреплена была только сама дверь, в том месте, откуда он вырвал тогда петлю. Остальное все было прежним. Отведя замок в сторону, Дамасо подсунул правой рукой заостренный конец напильника под другую петлю и задвигал им взад-вперед с силой, но без ожесточения; и вот, наконец, брызнул жалостный фонтан гнилых древесных крошек, и дерево поддалось.

Прежде чем толкнуть осевшую дверь, он, чтобы она не задевала за кирпичи пола, приподнял ее. Приоткрыв ее сначала совсем немного, он снял ботинки и сунул их вместе со свертком внутрь, а потом вошел, крестясь, в залитое лунным светом помещение.

Сперва он миновал темный проход, загроможденный пустыми бутылками и ящиками. Дальше, в снопе лунного света из застекленного слухового окна, стоял бильярдный стол, за ним – шкафы, повернутые к Дамасо задней стенкой, и в конце, с внутренней стороны главного входа – баррикада из стульев и столиков. Все было так же, как в первый раз, если не считать полного молчания и снопа света. Дамасо, которому до этой минуты приходилось усилием воли превозмогать напряжение, завладели какие-то странные чары.

Теперь он уже не обращал внимания на выступающие кирпичи пола. Прижав дверь ботинками, он пересек лунную дорожку и включил фонарик, чтобы отыскать за стойкой коробку для шаров. Он действовал без предосторожностей. Двигая луч фонаря слева направо, увидел груду покрытых пылью бутылок, пару стремян со шпорами, скатанную рубашку, испачканную машинным маслом, и, наконец, коробку для шаров – на том же месте, где оставил ее в прошлый раз. Но потом свет его фонарика передвинулся дальше, и тут Дамасо увидел кота.

Животное без всякого интереса смотрело на него сквозь свет от фонаря. Дамасо все светил на него, как вдруг с легкой дрожью вспомнил, что никогда не видел кота в бильярдной днем. Он приблизил к нему руку с фонариком и сказал "Брысь!", однако кот не обратил на это никакого внимания. Но тут в голове у Дамасо произошел беззвучный взрыв, и кот навсегда исчез из его памяти. Когда Дамасо понял, что случилось, фонарик уже выпал у него из рук, а сам он стоял и крепко прижимал к груди сверток с шарами. Бильярдная была залита светом.

– Эй!

Он узнал голос дона Роке и, ощущая страшную усталость в спине, медленно выпрямился. Дон Роке, в одних трусах и с железной палкой в руке, очумелый от света, приближался к нему из глубины заведения. За бутылками и пустыми ящиками, мимо которых Дамасо прошел вначале, висел гамак. Гамака тоже не было в первый раз.

Когда расстояние между ними сократилось до десяти метров, дон Роке подпрыгнул и приготовился к защите. Дамасо спрятал руку со свертком за спину. Дон Роке сощурился и вытянул голову, силясь разглядеть его без очков своими близорукими глазами.

– Так это ты, парень! – изумленно воскликнул он.

Дамасо показалось, будто пришел конец чему-то длившемуся бесконечно. Дон Роке опустил железную палку и подошел к нему с разинутым от удивления ртом. Без очков и вставных челюстей его можно было принять за женщину.

– Что ты здесь делаешь?

– Ничего, – сказал Дамасо, незаметно меняя позу.

– Что это у тебя? – спросил дон Роке.

Дамасо отступил назад.

– Ничего, – повторил он.

Дон Роке покраснел и начал дрожать.

– Что это у тебя? – крикнул он, замахиваясь палкой и делая шаг вперед.

Дамасо протянул ему сверток. Дон Роке, по-прежнему настороже, взял сверток левой рукой и ощупал его пальцами. И только теперь он понял.

– Не может быть, – сказал он.

Он был так ошеломлен, что положил железную палку на стойку и, разворачивая бумагу, казалось, совсем забыл о Дамасо. В глубоком молчании он стал разглядывать шары.

– Я давно собирался их положить, – сказал Дамасо.

– Не сомневаюсь, – отозвался дон Роке.

Дамасо побледнел как смерть. Алкоголь улетучился, остались только привкус земли во рту и смутное ощущение одиночества.

– Так вот оно, чудо, – сказал дон Роке, снова заворачивая шары. – Не могу поверить, что ты такой дурак.

Когда он поднял голову, выражение его лица было уже совсем другим.

– А двести песо?

– В ящике ничего не было, – сказал Дамасо.

Дон Роке задумчиво посмотрел на него, жуя губами, и расплылся в улыбке.

– Ничего не было, – повторил он несколько раз. – Ничего, значит, не было. – И, снова схватив железную палку, добавил. – Это ты расскажешь сейчас алькальду.

Дамасо вытер потные ладони о брюки.

– Вы же знаете, что там ничего не было.

Дон Роке все так же улыбался.

– Там было двести песо, – сказал он. – И сейчас их выбьют из твоей шкуры не столько за то, что ты сволочь, сколько за то, что ты дурак.

Самый красивый утопленник в мире

Первые из детей, увидевшие, как по морю приближается к берегу что-то темное и непонятное, вообразили, что это вражеский корабль. Потом, не видя ни мачт, ни флагов, подумали, что это кит. Но когда неизвестный предмет выбросило на песок и они очистили его от опутывающих водорослей, от щупалец медуз, от рыбьей чешуи и от обломков кораблекрушений, которые он на себе нес, вот тогда они поняли, что это утопленник.

Они играли с ним уже целый день, закапывая его в песок и откапывая снова, когда кто-то из взрослых случайно их увидел и всполошил все селение. Мужчины, которые отнесли утопленника в ближайший дом, заметили, что он тяжелее, чем все мертвецы, которых они видели, почти такой же тяжелый, как лошадь, и подумали, что, быть может, море носило его слишком долго и кости пропитались водой. Когда его опустили на пол, то увидели, что он гораздо больше любого их них, больше настолько, что едва поместился в доме, но подумали, что, быть может, некоторым утопленникам свойственно продолжать расти и после смерти. От него исходил запах моря, и из-за того что тело облекал панцирь из ракушек и тины, лишь очертания позволили предположить, что это труп человека.

Достаточно оказалось очистить ему лицо, чтобы увидеть: он не из их селения. В селении у них было от силы два десятка сколоченных из досок лачуг, около каждой дворик – голые камни, на которых не росло ни цветка, и рассыпаны эти домишки были на оконечности пустынного мыса. Оттого что земли было очень мало, матерей ни на миг не оставлял страх, что ветер может унести их детей; и тех немногих мертвых, которых приносили годы, приходилось сбрасывать с прибрежных крутых скал. Но море было спокойное и щедрое, а все мужчины селения вмещались в семь лодок, так что, когда находили утопленника, любому достаточно было посмотреть на остальных, и он сразу знал, все ли тут.

В этот вечер в море не вышел никто. Пока мужчины выясняли, не ищут ли кого в соседних селениях, женщины взяли на себя заботу об утопленнике. Пучками испанского дрока они стерли тину, выбрали из волос остатки водорослей и скребками, которыми очищают рыбу от чешуи, содрали с него ракушки. Делая это, они заметили, что морские растения на нем из дальних океанов и глубоких вод, а его одежда разорвана в клочья, словно он плыл через лабиринты кораллов. Они заметили также, что смерть он переносит с гордым достоинством – на лице его не было выражения одиночества, свойственного утонувшим в море, но не было в нем и отталкивающего выражения муки, написанного на лицах тех, кто утонул в реке. Но только когда очистили его совсем, они поняли, какой он был, и от этого у них перехватило дыхание. Он был самый высокий, самый сильный, самого лучшего сложения и самый мужественный человек, какого они видели за свою жизнь, и даже теперь, уже мертвый, когда они впервые на него смотрели, он не укладывался в их воображении.

Для него не нашлось в селении ни кровати, на которой бы он уместился, ни стола, который мог бы его выдержать. Ему не подходили ни праздничные штаны самых высоких мужчин селения, ни воскресные рубашки самых тучных, ни башмаки того, кто прочнее других стоял на земле. Зачарованные его красотой и непомерной величиной, женщины, чтобы он мог пребывать в смерти с подобающим видом, решили сшить ему штаны из большого куска косого паруса, а рубашку – из голландского полотна, из которого шьют рубашки невестам. Женщины шили, усевшись в кружок, поглядывая после каждого стежка на мертвое тело, и им казалось что еще никогда ветер не дул так упорно и никогда еще Карибское море не волновалось так, как в эту ночь; и у них было чувство, что все это как-то связано с мертвым. Они думали, что если бы этот великолепный мужчина жил у них в селении, двери у него в доме были бы самые широкие, потолок самый высокий, пол самый прочный, рама кровати была бы из больших шпангоутов на железных болтах, а его жена была бы самая счастливая. Они думали: власть, которой бы он обладал, была бы так велика, что, позови он любую рыбу, она тут же прыгнула бы к нему из моря, и в работу он вкладывал бы столько старанья, что из безводных камней двориков забили бы родники и он сумел бы засеять цветами прибрежные крутые скалы. Втайне женщины сравнивали его со своими мужьями и думали, что тем за всю жизнь не сделать того, что он смог бы сделать за одну ночь, и кончили тем, что в душе отреклись от своих мужей как от самых ничтожных и жалких существ на свете. Так они блуждали по лабиринтам своей фантазии, когда самая старая из них, которая, будучи самой старой, смотрела на утопленника не столько с чувством, сколько с сочувствием, сказала, вздохнув:

– По его лицу видно, что его зовут Эстебан.

Это была правда. Большинству оказалось достаточно взглянуть на него снова, чтобы понять: другого имени у него быть не может. Самые упрямые из женщин, которые были также и самые молодые, вообразили, что, если одеть мертвого, обуть в лакированные туфли и положить среди цветов, вид у него станет такой, как будто его зовут Лаутаро. Но это было лишь их воображение. Полотна не хватило, плохо скроенные и еще хуже сшитые штаны оказались ему узки, а от рубашки, повинуясь таинственной силе, исходившей из его груди, снова и снова отлетали пуговицы. После полуночи завывание ветра стало тоньше, а море впало в сонное оцепенение наступившего дня среды. Тишина положила конец последним сомнениям: бесспорно, он Эстебан. Женщины, которые одевали его, причесывали, брили его и стригли ему ногти, не могли подавить в себе чувства жалости, как только убедились, что ему придется лежать на полу. Именно тогда они поняли, какое это, должно быть, несчастье, когда твое тело настолько велико, что мешает тебе даже после смерти. Они представили себе, как при жизни он был обречен входить в дверь боком, больно стукаться головой о притолоку, в гостях стоять, не зная, что делать со своими нежными и розовыми, как ласты морской коровы, руками, в то время как хозяйка дома ищет самый прочный стул и, мертвая от страха, садитесь сюда, Эстебан, будьте так любезны, а он, прислонившись к стене, улыбаясь, не беспокойтесь, сеньора, мне удобно, а с пяток будто содрали кожу, и по спине жар от бесконечных повторений каждый раз, когда он в гостях, не беспокойтесь, сеньора, мне удобно, только бы избежать срама, когда под тобой ломается стул; так никогда, быть может, и не узнал, что те, кто говорили, не уходи, Эстебан, подожди хоть кофе, потом шептали, наконец-то ушел, глупый верзила, как хорошо, наконец-то ушел, красивый дурак. Вот что думали женщины, глядя на мертвое тело незадолго до рассвета. Позднее, когда, чтобы его не тревожил свет, ему накрыли лицо платком, они увидели его таким мертвым навсегда, таким беззащитным, таким похожим на их мужей, что сердца у них открылись и дали выход слезам. Первой зарыдала одна из самых молодых. Остальные, словно заражая друг друга, тоже перешли от вздохов к плачу, и чем больше рыдали они, тем больше плакать им хотелось, потому что все явственней утопленик становился для них Эстебаном; и наконец от обилия их слез он стал самым беспомощным человеком на свете, самым кротким и самым услужливым, бедняжка Эстебан. И потому, когда мужчины вернулись и принесли весть о том, что и в соседних селениях утопленника не знают, женщины почувствовали, как в их слезах проглянула радость.

– Благодарение Господу, – облегченно вздохнули они, – он наш!

Мужчины решили, что все эти слезы и вздохи лишь женское ломанье. Уставшие от ночных мучительных выяснений, они хотели только одного: прежде чем их остановит яростное солнце этого безветренного, иссушенного дня, раз и навсегда избавиться от нежеланного гостя. Из обломков бизаней и фок-мачт, скрепив их, чтобы выдержали вес тела, пока его будут нести к обрыву, эзельгофтами, они соорудили носилки. Чтобы дурные течения не вынесли его, как это не раз бывало с другими телами, снова на берег, они решили привязать к его щиколоткам якорь торгового корабля – тогда утопленник легко опустится в самые глубины моря, туда, где рыбы слепы, а водолазы умирают от одиночества. Но чем больше спешили мужчины, тем больше поводов затянуть время находили женщины. Они носились как перепуганные куры, хватали из ларцов морские амулеты, и одни хотели надеть на утопленника ладонки попутного ветра и мешали здесь, а другие надевали ему на руку браслет верного курса и мешали тут, и под конец уже: убирайся отсюда, женщина, не мешай, не видишь разве – из-за тебя я чуть не упал на покойника, в душе у мужчин зашевелились подозрения, и они начали ворчать, к чему это, столько побрякушек с большого алтаря для какого-то чужака, ведь сколько ни будь на нем золоченых и других побрякушек, все равно акулы его сжуют, но женщины по-прежнему продолжали рыться в своих дешевых реликвиях, приносили их и уносили, налетали друг на друга; между тем из их вздохов становилось ясно то, чего не объясняли прямо их слезы, и наконец терпение мужчин лопнуло, с какой стати столько возни из-за мертвеца, выкинутого морем, неизвестного утопленника, груды холодного мяса. Одна из женщин, уязвленная таким безразличием, сняла с лица утопленника платок, и тогда дыхание перехватило и у мужчин.

Да, это, конечно, был Эстебан. Не надо было повторять еще раз, чтобы все это поняли. Если бы перед ними оказался сэр Уолтер Рэли, то на них, быть может, и произвели бы впечатление его акцент гринго, попугай-гуакамайо у него на плече, аркебуза, чтобы убивать каннибалов, но другого такого, как Эстебан, на свете больше быть не может, и вот он лежит перед ними, вытянувшись, как рыба сабало, разутый, в штанах недоношенного ребенка и с твердыми как камень ногтями, которые можно резать разве что ножом. Достаточно было убрать платок с его лица, чтобы увидеть: ему стыдно, он не виноват, что он такой большой, не виноват, что такой тяжелый и красивый, и, знай он, что все так произойдет, нашел бы другое, более приличное место, где утонуть, серьезно, я бы сам привязал к своей шее якорь галеона и шагнул со скалы, как человек, которому тут не понравилось, и не докучали бы вам теперь этим, как вы его называете, мертвецом дня среды, не раздражал бы никого этой мерзкой грудой холодного мяса, у которой со мной нет ничего общего. В том, какой он, было столько правды, что даже самых подозрительных из мужчин, тех, кому опостылели трудные ночи моря, ибо их страшила мысль о том, что женам наскучит мечтать о них и они начнут мечтать об утопленниках, даже этих и других, более твердых, пронизал трепет от искренности Эстебана.

Вот так и случилось, что ему устроили самые великолепные похороны, какие только мыслимы для бездомного утопленника. Несколько женщин, отправившись за цветами в соседние селения, вернулись оттуда с женщинами, не поверившими в то, что им рассказывали, и эти, когда увидели мертвого собственными глазами, пошли принести еще цветов и, возвращаясь, привели с собою новых женщин, и, наконец, цветов и людей скопилось столько, что почти невозможно стало пройти. В последний час у них защемило сердце оттого, что они возвращают его морю сиротой, и из лучших людей селения ему выбрали отца и мать, а другие стали ему братьями, дядьями, двоюродными братьями, и кончилось тем, что благодаря ему все жители селения между собой породнились. Какие-то моряки, услышав издалека их плач, усомнились, правильным ли курсом они плывут, и известно, что один из них, вспомнив древние сказки о сиренах, велел привязать себя к грот-матче. Споря между собой о чести нести его на плечах к обрыву, жители селения впервые поняли, как безрадостны их улицы, безводны камни их двориков, узки их мечты рядом с великолепием и красотой утопленника. Они сбросили его с обрыва, так и не привязав якоря, чтобы он мог вернуться когда захочет, и затаили дыхание на тот вырванный из столетий миг, который предшествовал падению тела в бездну. Им даже не нужно было теперь смотреть друг на друга, чтобы понять: они уже не все тут и никогда все не будут. Но они знали также, что отныне все будет по-другому: двери их домов станут шире, потолки выше, полы прочнее, чтобы воспоминание об Эстебане могло ходить повсюду, не ударяясь головой о притолоку, и в будущем никто бы не посмел шептать, глупый верзила умер, какая жалость, красивый дурак умер, потому что они, чтобы увековечить память об Эстебане, выкрасят фасады своих домов в веселые цвета и костьми лягут, а добьются, чтобы из безводных камней забили родники, и посеют цветы на крутых склонах прибрежных скал, и на рассветах грядущих лет пассажиры огромных судов будут просыпаться, задыхаясь от аромата садов в открытом море, и капитан спустится со шканцев в своей парадной форме с боевыми медалями на груди, со своей астролябией и своей Полярной звездой и, показывая на мыс, горой из роз поднявшийся на горизонте Карибского моря, скажет на четырнадцати языках, смотрите, вон там, где ветер теперь так кроток, что укладывается спать под кроватями, где солнце светит так ярко, что подсолнечники не знают, в какую сторону повернуться, там, да, там находится селение Эстебана.

Человек, который не смеется

Я познакомился с ним вчера. Он крестьянин, но из тех, кто хоть и снимет шляпу, а лицо при этом останется таким, будто он ее не снимал. Голова словно сжилась с этой шляпой. И лицо... лицо, для которого шляпа не головной убор, а нечто обязательное, взятое за правило. На лице залегли глубокие тени, хотя оно освещено ярким солнцем. Похоже, он человек немудреный, бесшабашный, и, должно быть, у него, под широким поясом, что расшит узором из красных и синих стекляшек, спрятаны в узелке большого красного платка четыре песо и девяносто сентаво. Однако есть и одна странность – нечто такое, чего мне никогда не приходилось видеть: он не может улыбаться.

У него всегда серьезное лицо, но вовсе не для виду и не по спеси, а лишь по той причине, что от левой скулы, от верхнего края, до нижней части подбородка справа идет шрам. И тяжко видеть, как этот человек, наделенный потрясающим чувством юмора, произносит слова с каменным лицом. Он то и дело отпускает шуточки, весело острит и, когда его собеседники хохочут, оценив по достоинству его остроумие, глядит на них с неизменной серьезностью, в которой проступают печаль и усмешка. И при этом, наверное, думает: "Они, небось, смеются не шутке, а оттого, что у меня при этом такое лицо. Вот что их забавляет!.."

В хитросплетении какого-нибудь изощренного романа этот человек мог бы противостоять "Человеку, который смеется" Виктора Гюго. Но на самом деле все обстояло иначе, поскольку в реальной жизни судьба этого человека сложилась куда более невероятно, чем у героя какого-нибудь придуманного, фантастического романа.

Он сам любит рассказывать свою историю. Те, кто слушают, могут подумать, что он рассказывает нехотя, даже с показным равнодушием. И, что бы ни рассказывал, никогда не говорит, кто рассек сталью его челюсть,возможно, не хочет нарушать стройность рассказа. Через равные, почти равные, промежутки времени оставляет в рассказе какие-то пустоты, темные провалы, подобные тем, что стали метой на его лишенном эмоций лице. Лишь как-то вскользь сказал, что однажды в праздничную ночь его жизнь раскололась пополам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю