355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фритц Петерс » Детство с Гурджиевым » Текст книги (страница 7)
Детство с Гурджиевым
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:15

Текст книги "Детство с Гурджиевым"


Автор книги: Фритц Петерс


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Во второй половине следующего дня мне стало намного лучше, и припарки при снятии были с черным, желатинообразным зараженным веществом. Вечером м-р Гурджиев снова пришел ко мне. Так как это была суббота, и в доме изучения должно было быть выступление, он настоял, чтобы я послушал его вместе со всеми, и велел своему племяннику отнести меня туда и обратно на закорках. Когда мы пришли в дом изучения, он посадил меня за небольшую перегородку, где я и сидел позади него во время выступления. Когда оно закончилось, меня отнесли назад в мою комнату. В лечении и средстве не было ничего очень эффектного, но Гурджиев сказал мне кое-что об этом, когда я снова встал на ноги.

Он велел мне показать ногу, на которой была еще небольшая повязка, и, когда он сказал, что она здорова, то спросил меня, помнил ли я то, что он сказал о Филосе, помогавшем мне опознавать его машину, когда он подъезжал к воротам Приэре. Я ответил, что конечно помню, и он сказал, что эти два факта – помощь собаки и заражение моего колена – имеют нечто общее. Они были доказательством зависимости человека от других созданий. "Собаку вы должны благодарить за то, что она помогает вам в небольшом деле; меня вы должны благодарить больше, чем ее, – возможно Вы обязаны мне жизнью. Они пробовали, когда меня не было, даже доктор, вылечить вашу ногу, но только сделали хуже. Когда я приехал, я вылечил ногу, потому что только я знаю об этом новом лекарстве, которое есть теперь во Франции. Я знаю о нем, потому что я интересовался всем, так как важно знать все необходимые для своей жизни вещи. Именно потому, что я знаю эту вещь, и потому, что я вернулся вовремя, вы теперь поправились. Вы здоровы".

Я сказал, что я понимаю это, и поблагодарил его за то, что он сделал. Он улыбнулся снисходительно и сказал, что невозможно отблагодарить за то, что он сделал для меня. "Нельзя отблагодарить за жизнь, невозможно дать достаточно благодарностей; также, возможно, придет время, когда вы захотите, чтобы я не спасал вам жизнь. Сейчас Вы молоды, вы рады не умирать – а то, что произошло очень серьезно, потому что Ваша болезнь весьма опасна – она может даже убить. Но, когда вы вырастете, вы не всегда будете любишь жизнь, и может быть, будете не благодарить меня, а проклинать потому, что я не допустил вашей смерти. Поэтому не благодарите теперь".

Затем он продолжал говорить, что жизнь это "обоюдоострый меч".

"В вашей стране вы думаете, что жизнь является только удовольствием. В вашей стране есть выражение "погоня за счастьем" – и это выражение показывает, что люди не понимают жизнь. Счастья нет, есть только другая сторона несчастья. Но в вашей стране, в большей части мира теперь, люди хотят только счастья. Важно и другое: страдание важно, потому что также является частью жизни, необходимой частью. Без страдания человек не может расти, но, когда вы страдаете, вы думаете только о себе, вы чувствуете только себя, не хотите страдать, потому что это создает вам чувство неудобства, создает в вас желание избавиться от того, что заставляет вас плохо себя чувствовать. Когда человек страдает, он чувствует только жалость к себе. Но в случае настоящего человека это не так. Настоящий человек также иногда чувствует счастье, настоящее счастье; но когда он также чувствует настоящее страдание, он не старается остановить его. Он принимает его, потому что он знает, что оно свойственно человеку. Нужно страдать, чтобы знать истину о себе; нужно учиться страдать с желанием. Когда страдание приходит к человеку, нужно страдать намеренно, нужно чувствовать всем существом; нужно хотеть такого страдания, чтобы оно помогло стать сознательным, помогло понимать.

У вас есть только физическое страдание, страдание тела из-за боли в ноге. Это страдание также помогает, если вы знаете, как использовать его для себя. Но это страдание как у животного, не столь значительное страдание. Другое страдание, страдание всем собой, является также возможностью понять, как зависеть от Природы, от других вещей, от всего, для помощи в жизни. Невозможно жить одному. Одиночество – не уединенность, которая является плохой вещью, – но одиночество может быть полезным для человека, самой необходимой в жизни вещью, но при этом необходимо научиться не жить в одиночку, потому что реальная жизнь зависит от других человеческих существ, а не только от себя. Сейчас вы еще мальчик, не можете понять, что я говорю но помните это; помните до тех пор, пока не поблагодарите меня за то, что я спас вам жизнь".

21.

Так как лето подходило к концу, многие из приехавших американцев готовились покинуть Приэре и, вероятно, не видеть его снова. Им было разрешено задержаться, хотя школа и была реорганизована, но ожидалось, что они не вернутся на следующий год. Снова было решено, к моему великому облегчению, что мы не вернемся в Америку в тот год, и я ожидал зимы, потому что м-р Гурджиев также не планировал уезжать. За исключением его случайных отсутствий, когда для него было необходимо уехать в Париж по делу, он был постоянно в Фонтенбло. Состояние его жены, как он и предсказывал, становилось все хуже, и мы стали ожидать ее близкую смерть.

За несколько месяцев, которые она провела в своей комнате, я видел ее только однажды, когда меня отправили в ее комнату по какому-то поручению м-ра Гурджиева. Изменения в ней потрясли и ужаснули меня. Она была невероятно худа, и хотя она посмотрела на меня с подобием улыбки, даже это небольшое усилие, казалось, истощало ее.

Так как садоводство и большая часть наружных проектов были прекращены на зиму, мы начали обычные приготовления: сушку фруктов и овощей, заготовку мяса на хранение в больших бочках в погребах, пилку дров для всех печей и каминов. Некоторые этажи школы были закрыты на зиму, и некоторые студенты даже объединились, поделив комнаты, чтобы экономить топливо. С уменьшившимся числом студентов большая часть нашей работы была в помещениях, как это было прошлой зимой; большая часть имевшейся в распоряжении рабочей силы требовалась для обычного домашнего хозяйства и на кухне, в конюшне и в качестве швейцаров.

Осень закончилась, и в недалеком будущем соблазнительно и неясно вырисовывалось Рождество. Это было первое Рождество, которое я должен был провести в Приэре вместе с Гурджиевым, и мы слышали много рассказов о тщательно разработанных рождественских церемониях – там было всегда два празднования: одно – по "английскому" календарю и одно – по "русскому", которое проходило на две недели позже, – и два Новых Года, а также день рождения Гурджиева, который приходился на первый день января по одному и по другому из этих двух календарей.

Так как время приближалось, мы начали производить детальные приготовления. Были приготовлены различные традиционные праздничные сладости, были испечены и запасены торты, и всех детей допустили помогать в приготовлении того, что называлось "гостинцами" – обычно весело украшенных бумажных мешочков со сладостями, которые должны были быть развешены на елке. Сама елка была огромной. Мы спилили ее в лесу на территории Приэре, и она была установлена в главной гостиной, так высоко, что касалась самого высокого потолка. Примерно за день до Рождества все помогали украшать елку, что состояло главным образом в развешивании на ней подарков, а также в украшении ее сотнями свечей. Был срезан специальный длинный шест, чтобы снимать свечи, которые могли поджечь дерево.

Накануне Рождества поздно после обеда все приготовления были закончены, и вечером должен был состояться пир, после которого все приступали к раздаче подарков в гостиной. Начало темнеть, когда м-р Гурджиев послал за мной. Он расспросил меня о Рождестве в Америке и о том, что я чувствую в этот праздник и, когда я ответил, сказал, что, к несчастью, кому-нибудь из людей всегда необходимо по праздникам работать, чтобы другие могли получить удовольствие. Он упомянул людей, которые будут работать на кухне, прислуживать за столом, убирать и т.д., а затем сказал, что кто-то также должен быть на обязанности швейцара вечером. Он ожидал дальнего телефонного разговора, и у телефона должен был кто-нибудь быть. Он выбрал меня, потому что знал, что на меня можно было положиться; а также, потому что я говорил по-английски, по-французски и достаточно хорошо по-русски, чтобы ответить на какой-нибудь телефонный вызов, который мог случиться.

Я был ошеломлен и мог с трудом заверить его, что я послушаю. Я не мог припомнить ни одного единственного праздника, которого бы я предвкушал так, как этот. Конечно, он увидел огорчение на моем лице, но сказал просто, что, хотя я не смогу принять участие в общем празднике сегодня, этой ночью, я мог предвкушать Рождество много дольше, так как я получу свои подарки на следующий день. Я понял, что очевидно нет способа избежать этого назначения, и ушел от него с тяжелым сердцем. Я поужинал рано, на кухне, а затем сменил того, кто был швейцаром в этот особый день. Обычно, никто не исполнял обязанности швейцара ночью. Русская семья жила на верхнем этаже здания и отвечала по телефону или отпирала ворота в тех редких случаях, когда это могло быть необходимо.

За день выпал снег, и передний двор, между помещением швейцарской и главным зданием, был покрыт снегом, сверкающим белизной и освещенным яркими лампами длинного коридора и главной гостиной, которые выходили во двор. Когда я заступил на дежурство, было темно, и я угрюмо сидел, наполненный жалостью к себе, внутри, маленькой швейцарской, пристально смотря на огни в большом доме. Там еще не было движения – остальные студенты в это время ушли на ужин.

Время казалось шло бесконечно, наконец я увидел людей, заходивших в большую гостиную. Кто-то начал зажигать свечи на елке, и я не мог сдержать себя. Я оставил дверь швейцарской открытой и подошел к главному зданию так близкое как я мог, чтобы услышать телефон, если он зазвонит. Было очень холодно – также, я не знал точно, насколько далеко я могу слышать телефонный звонок – и время от времени, когда елка зажигалась, я бегал назад в швейцарскую, чтобы согреться и сердито посмотреть на телефон. Я просил его зазвонить, чтобы я мог присоединиться к другим. Но он лишь смотрел на меня пристально, сурово и молчаливо.

Когда началось распределение подарков, в первую очередь самым маленьким детям, я не смог сдержать себя и, забыв про всю свою ответственность, подбежал прямо к окнам главной гостиной. Я не пробыл там и минуты, когда взгляд Гурджиева поймал меня, и он встал и большими шагами пересек гостиную. Я отошел от окна и, как будто он послал за мной, подошел прямо ко входу в здание, вместо того чтобы вернуться в швейцарскую. Он подошел к двери почти в одно время со мной, и мы остановились на мгновение, глядя друг на друга через стекло двери. Затем он открыл ее неожиданным, жестким движением. "Почему не в швейцарской? Почему вы здесь?" – спросил он сердито.

Я чуть не плача выразил какой-то протест против обязанности дежурить, когда все остальные праздновали Рождество, но он коротко прервал меня: "Я сказал вам сделать эту вещь для меня, а вы не делаете. Нельзя услышать телефон отсюда: звонок может быть теперь, а вы стоите здесь и не слышите. Идите назад". Он не повышал голоса, но несомненно был очень сердит на меня. Я вернулся в швейцарскую, обиженный и переполненный жалостью к себе, решив, что я не уйду с поста снова, невзирая ни на что.

Поздно ночью, когда вернулась семья, которая жила на верхнем этаже, мне позволили оставить пост. Я вернулся в свою комнату, ненавидя Гурджиева, ненавидя Приэре и в то же время почти чувствуя гордость на свою "жертву" для него. Я поклялся, что никогда не упомяну про этот вечер ему или кому-нибудь еще; также, что Рождество никогда не будет значить что-нибудь для меня снова. Я ожидал, однако, что что-то будет дано мне на следующий день, что Гурджиев объяснит это мне или каким-нибудь способом "компенсирует это мне". Я все еще выделял себя, как вид "любимца", вследствие того, что я работал в его комнатах, вследствие моего особого положения.

На следующий день, к моему дальнейшему огорчению, меня назначили работать на кухне, так как там требовалась срочная помощь; у меня было достаточно свободного времени, чтобы убрать его комнату, и я мог приготовить кофе ему в любое время, когда он захочет. Я видел его несколько раз, мельком, в течение дня, но всегда с другими людьми, и о предыдущем вечере не упоминалось. После обеда кто-то сказал мне, что Гурджиев послал его передать мне какой-то рождественский подарок: мелкие вещи плюс экземпляр книги Жюль Верна "Двадцать тысяч лье под водой"; и это был конец Рождества, за исключением бесконечного обслуживания за рождественским столом всех студентов и разных гостей. Так как я был в это время не единственным ожидающим, я мог почувствовать, что я был, еще раз, отделенным или "наказанным", так же, как я чувствовал предыдущей ночью.

Когда Гурджиев в какое-нибудь время упоминал о том вечере, я замечал изменение в моем отношении с ним. Он больше не говорил со мной как с ребенком, и мои личные "уроки" пришли к концу; Гурджиев не сказал об этом ничего, а я чувствовал себя слишком запуганным, чтобы поднять вопрос об уроках. Даже хотя не было никакого телефонного звонка накануне Рождества, у меня было тайное подозрение, что во время одного из периодов, когда я выбегал из швейцарской, мог быть звонок, и это мучило мою совесть. Даже если не было телефонного звонка вообще, я знал, что я "провалился" при исполнении порученной мне обязанности, и я не мог забыть этого долгое время.

22.

Однажды осенним утром я проснулся очень рано, когда было еще темно, с первыми лучами солнца, появлявшегося на горизонте. Что-то беспокоило меня в то утро, но я не представлял себе что это было: у меня было неясное чувство беспокойства, ощущение, что случилось что-то необычное. Несмотря на мою обычную ленивую привычку не вставать с постели до последнего момента примерно шести часов утра – я встал с рассветом и пошел в еще тихую, холодную кухню. Больше для своего успокоения, а также, чтобы помочь тому, кто был назначен мальчиком при кухне в тот день, я начал разводить огонь в большой железной угольной печи, и когда я клал в нее уголь, мой зуммер зазвонил (он звонил одновременно – в моей комнате и на кухне). Это было рано для Гурджиева, но звонок соответствовал моему ощущению тревоги, и я помчался в его комнату. Он стоял в открытых дверях комнаты, Филос рядом с ним, и смотрел на меня упорно. "Идите приведите доктора Шернвал немедленно", приказал он, и я повернулся, чтобы идти, но он остановил меня, сказав: "Скажите еще, что мадам Островская умерла".

Я выбежал из здания и побежал к дому, где жил д-р Шернвал – к маленькому дому недалеко от птичьего двора, который раньше назывался, вероятно французами, "Параду". Доктор и м-м Шернвал, вместе со своим молодым сыном Николаем, жили на верхнем этаже этого здания. Остальную часть здания занимал брат Гурджиева Дмитрий и его жена с четырьмя дочерьми. Я разбудил Шернвалов и сказал им новость. Мадам Шернвал разразилась слезами, а доктор начал поспешно одеваться и сказал мне вернуться и сообщить м-ру Гурджиеву, что он выходит.

Когда я вернулся в главное здание, м-ра Гурджиева не было в своей комнате, поэтому я спустился по пологому холму к противоположному концу здания и постучал робко в дверь комнаты м-м Островской. М-р Гурджиев подошел к двери, и я сказал ему, что доктор идет. Он выглядел спокойно, очень устало и очень бледно. Он попросил меня подождать около его комнаты и сказать доктору, где он находится. Через несколько минут появился доктор, и я направил его к комнате м-м Островской. Он пробыл там всего несколько минут, когда м-р Гурджиев вышел из комнаты. Я стоял в коридоре нерешительно, не зная, ждать его или нет. Он посмотрел на меня без удивления и затем спросил меня, есть ли у меня ключ от его комнаты. Я ответил, что есть, и он сказал, что я не должен входить в нее, а также, что я не должен впускать никого в нее до тех пор, пока он не вызовет меня. Затем сопровождаемый Филосом, он спустился по холму к своей комнате, но не позволил Филосу войти в нее с ним. Пес сердито посмотрел на меня, устроился против двери, так как м-р Гурджиев запер ее, и зарычал на меня в первый раз.

Это был долгий, печальный день. Все мы выполнили наши назначенные работы, но тяжелая туча горя нависала над школой. Это был один из первых настоящих весенних дней в тот год, и даже солнечный свет и непривычно теплый день казались неуместными. Вся наша работа производилась в полной тишине; люди говорили друг с другом шепотом, и дух неопределенности распространился по всем зданиям. По-видимому, необходимые приготовления для похорон кто-то делал, м-р Шернвал или м-м Гартман, но большинство из нас не знали о них. Каждый ждал, когда покажется м-р Гурджиев, но в его комнате не было признаков жизни; он не завтракал, не звонил на второй завтрак и на обед или для кофе в какое-нибудь время дня.

На следующий день утром м-м Гартман послала за мной и сказала, что она стучала к м-ру Гурджиеву в дверь и не получила ответа, и попросила меня дать ей мой ключ. Я ответил, что я не могу дать его ей, и сказал, что на это были инструкции м-ра Гурджиева. Она не спорила со мной, но сказала, что беспокоится потому, что собирается перенести тело мадам Островской в дом изучения, где оно останется на всю ночь до похорон на следующий день; она думала, что м-р Гурджиев должен знать об этом, но ввиду того, что он приказал мне, она решила, что не будет беспокоить его.

Позднее, после полудня, когда все еще не было знака от м-ра Гурджиева, за мной послали снова. На этот раз м-м Гартман сказала, что она должна иметь ключ. Приехал архиепископ, вероятно, от Греческой Ортодоксальной Церкви в Париже, и м-р Гурджиев должен быть извещен. После внутренней борьбы с собой, я, наконец, уступил. Появление архиепископа было почти таким же страшным, как и временами – Гурджиева, и я не мог восстать против его очевидной важности.

Немного позже она нашла меня снова. Она сказал, что даже с ключом она не могла проникнуть в комнату. Филос не позволил ей подойти достаточно близко к двери, чтобы достать ключом замок; что надо пойти мне, так как Филос хорошо знал меня, и сказать м-ру Гурджиеву, что архиепископ прибыл и должен увидеть его. Филос посмотрел на меня недружелюбно, когда я приблизился. Я пытался кормить его предыдущим днем и также этим утром, но он отказывался есть и даже пить воду. Теперь он наблюдал за мной, когда я вынимал ключ из кармана, и кажется решил, что он должен позволить мне пройти. Он не двигался, но, когда я отпер дверь, позволил мне перешагнуть через него в комнату.

М-р Гурджиев сидел на стуле в комнате – в первый раз я видел его сидящим на чем-нибудь другом, чем кровать – и смотрел на меня без удивления. "Филос впустил вас?" – спросил он.

Я кивнул головой и сказал, что прошу прощения за беспокойство, что я не забыл его инструкции, но прибыл архиепископ, и что мадам Гартман... Он прервал меня взмахом руки. "Хорошо, – сказал он спокойно, – я должен увидеть архиепископа. Затем он вздохнул, встал и сказал: "Какой день сегодня?"

Я сказал ему, что суббота, и он спросил меня, приготовил ли его брат, который заведовал растопкой турецкой бани, баню как обычно. Я сказал, что не знаю, но сейчас выясню. Он просил меня не узнавать, а просто сказать Дмитрию приготовить баню как обычно, а также сказать кухарке, что он будет внизу на обеде этим вечером и что хочет чтобы трапеза была самой отборной в честь архиепископа. Затем он приказал мне накормить Филоса. Я ответил, что я пытался накормить его, но он отказывался есть. Гурджиев улыбнулся: "Если я выйду из комнаты – будет есть. Вы предложите ему снова". Затем он вышел из комнаты и медленно и задумчиво пошел вниз по ступенькам.

Это было мое первое столкновение со смертью. Хотя Гурджиев и изменился – казался необычно задумчивым и чрезвычайно утомленным, более, чем я когда-либо видел – он не подходил под мое предвзятое представление о горе. Не было проявления ни скорби, ни слез – просто необычная тяжесть на нем, как будто ему требовалось огромное усилие, чтобы двигаться.

23.

Турецкая баня состояла из трех комнат и маленькой котельной, в которой брат м-ра Гурджиева, Дмитрий, разводил огонь. Первой комнатой, в которую входили, была раздевалка; затем – большая круглая комната, оборудованная душем и несколькими водопроводными кранами, скамейками вдоль всех стен и массажным столом в центре комнаты; третьей комнатой была парилка, с деревянными скамейками на нескольких уровнях.

В раздевалке было два длинных ряда скамеек вдоль одной стены, а напротив них – большая высокая скамейка, где всегда сидел м-р Гурджиев, повернувшись лицом и смотря вниз на других мужчин. Из-за большого числа мужчин в Приэре в первое лето, когда я был там, м-р Гурджиев приказал Тому и мне разместиться на его скамейке позади него, где мы сидели, рассматривая из-за его плеч собравшихся. Какие-нибудь "важные" гости всегда сидели прямо напротив него. Теперь, даже хотя баня не была больше переполнена, так как в Приэре не было много студентов после реорганизации школы, Том и я продолжали занимать наши места позади м-ра Гурджиева; это стало частью ритуала, связанного с субботней баней.

Приходя туда, мы все раздевались обычно на это тратилось около получаса; большинство мужчин курили или разговаривали, в то время как Гурджиев побуждал их рассказывать ему истории; истории как и в плавательном бассейне, обычно должны были быть неприличными или непристойными. Неизбежно, перед тем, как мы проходили в парную комнату, он рассказывал каким-нибудь вновь прибывшим долгую, запутанную историю о его высокопоставленном положении как главы Приэре, и история всегда содержала упоминания о Томе и обо мне, как о его "Херувиме" и "Серафиме".

Общепринято, вследствие моих предубеждений о смерти и так как м-м Островская умерла только около тридцати шести часов назад, я ожидал, что ритуал бани этим особым субботним вечером будет печальным и мрачным. Как я ошибался! Прийдя в тот вечер в баню, несколько позже, чем большинство других, я обнаружил всех еще в нижнем белье, а м-р Гурджиев и архиепископ были вовлечены в долгий спор о проблеме раздевания. Архиепископ настаивал, что он не может мыться в турецкой бане, не прикрытый чем-нибудь, и отказывался принимать участие в бане, если другие мужчины будут совершенно голые. Спор продолжался около пятнадцати минут после моего прихода, и Гурджиев, казалось, чрезвычайно наслаждался им. Он приводил многочисленные упоминания из Библии и, особенно, подшучивал над "ложной благопристойностью" архиепископа. Архиепископ оставался непреклонным, и кто-то отправился назад к главному зданию, чтобы найти что-нибудь, что все могли бы надеть. Очевидно, проблема возникала и прежде, так как последний вернулся с большим количеством муслиновых штанов, которые извлекли откуда-то. Нам всем посоветовали надеть их здесь как можно благопристойнее. Когда мы, наконец, вошли в парную, чувствуя неудобство и стесненность в нашем непривычном наряде. Гурджиев, как будто он теперь имел архиепископа в своей милости, постепенно снял свои штаны, и один за другим остальные сделали то же самое. Архиепископ не делал дальнейших комментариев, но упорно сохранял свои штаны одетыми.

Когда мы вышли из парной и вошли в среднюю комнату мыться, м-р Гурджиев снова обратился к архиепископу с длинной речью. Он сказал, что эта частичная одежда была не только видом ложной благопристойности, но что психологически и физически она вредна; что древние цивилизации знали, что наиболее важные очищающие ритуалы должны производится с так называемыми "тайными частями" тела, которые не могут быть как следует очищены, если на них есть какая-нибудь одежда, и что, в действительности, многие религиозные церемонии в прежних цивилизациях подчеркивали такую чистоплотность, как часть их религии и священных обрядов. Результатом был компромисс: архиепископ не возражал против его аргументов и согласился, что мы можем мыться, как и раньше, но что он не будет снимать своего прикрытия.

После бани спор продолжался в первой комнате, туалетной, во время "охлаждающего" периода, который также длился около получаса; Гурджиев решил не рисковать, находясь на вечернем воздухе после парной бани. Холодный душ был существенным элементом процедуры, но холодный воздух – запрещен. В ходе дискуссии в туалетной комнате м-р Гурджиев поднял вопрос о похоронах и сказал, что одним из важных проявлений уважения, даже по отношению к умершим, должна быть забота об их погребении полностью очищенными в уме и теле. Его тон, который был неприличным вначале, серьезным в комнате для мытья, стал располагающим к себе и убедительным, и он повторил, что он не намеревался показать неуважение к архиепископу.

Каковы бы ни были различия между ними, они, очевидно, уважали друг друга; за обедом, который был почти банкетом, архиепископ оказался общительным и хорошо воспитанным крепко пьющим человеком, который доставлял удовольствие м-ру Гурджиеву, и они казалось наслаждались компанией друг друга.

После обеда, хотя к тому времени уже было очень поздно, м-р Гурджиев собрал всех в главной гостиной и рассказал нам длинную историю о погребальных обычаях в различных цивилизациях. Он сказал, что, как хотела м-м Островская, она будет иметь надлежащие похороны, как учреждено церковью, но добавил, что другие обычаи, которые существовали в великих цивилизациях в далеком прошлом, цивилизациях, которые были буквально неизвестны современному человеку, были уместны и важны. Он описал один такой похоронный ритуал – обычай всем родственникам и друзьям покойного собираться вместе на три дня после его смерти. В течение этого периода они думали и разговаривали всей компанией обо всем, что считалось злым и вредным – короче говоря, грехом – что совершил покойный в течение его или ее жизни; целью этого было создать сопротивление, которое усиливало бы душу, чтобы бороться вне тела покойного, и открыть ей путь к другому миру.

Во время похорон на следующий день м-р Гурджиев оставался молчаливым и отдалился от всех нас, как будто только его тело действительно находилось среди присутствовавших на похоронах. Он вмешался только в одном месте церемонии, в момент, когда тело должны были вынести из дома изучения и поместить на катафалк. В тот момент, когда носильщики собрались, женщина, которая была очень близка к его жене, бросилась на гроб, истерически, буквально, завыла и с горем зарыдала. Гурджиев подошел к ней и говоря спокойно, отвел ее от гроба, после чего похороны продолжались. Мы следовали за гробом к кладбищу, пешком, и каждый из нас бросил небольшую горсть земли на гроб, когда он был опущен в открытую яму недалеко от могилы его матери. После службы м-р Гурджиев и все оставшиеся из нас почтили молчанием могилы его матери и Кэтрин Мэнсфильд, которая также была похоронена там.

24.

В то время, когда м-м Островская болела и м-р Гурджиев ежедневно бывал у нее, одна особа, которая была близким другом его жены многие годы, серьезно возражала против того, что делал м-р Гурджиев; ее доводом было то, что м-р Гурджиев бесконечно продлевал страдания его жены и что это, возможно, не могло служить какой-нибудь достойной или полезной цели невзирая на то, что он говорил об этом. Эта женщина была м-м Шернвал, жена доктора, и ее гнев против м-ра Гурджиева достиг такой степени, что, продолжая жить в Приэре, она никогда не появлялась в его присутствии и отказывалась разговаривать с ним несколько месяцев. Она доказывала свои соображения относительно него всякому, кому случалось быть в пределах слышимости, и однажды даже рассказала мне длинную историю в качестве иллюстрации его вероломства.

По ее словам, она и ее муж, доктор, были двоими из первоначальной группы, которая прибыла с Гурджиевым из России несколько лет назад. Мы слышали о невероятных трудностях, с которыми они сталкивались, избегая различных сил, вовлеченных в русскую революцию, и как они, наконец, совершили путь в Европу через Константинополь. Одним из доводов, который м-м Шернвал приводила против м-ра Гурджиева как доказательство его ненадежности и даже его злой натуры, было то, что то, что их спасение в то время было в значительной степени ее заслугой. Очевидно, в то время, когда они достигли Константинополя, они были совершенно без запасов, и м-м Шернвал помогла им уехать в Европу, дав взаймы пару очень ценных серег м-ру Гурджиеву, которые позволили им нанять судно и пересечь Черное море. Даже м-м Шернвал признавала, однако, что она не предлагала серьги добровольно. М-р Гурджиев знал об их существовании и, как последнее средство, попросил их у нее, пообещав оставить их в Константинополе в хороших руках и вернуть их ей как-нибудь – как только сможет собрать необходимые деньги для их выкупа. Прошло несколько лет, а она так и не получила серег обратно, хотя м-р Гурджиев собрал большое количество денег в Соединенных Штатах. Это было доказательством отсутствия у него хороших намерений; кроме того, она всегда поднимала вопрос о том, что он сделал с деньгами, которые собрал – не купил ли он все эти велосипеды на деньги, которые могли бы быть использованы, чтобы выкупить ее драгоценности?

Эта история рассказывалась большинству из нас в различное время, и ко времени смерти м-м Островской я полностью забыл ее. Через несколько недель после похорон Гурджиев спросил меня однажды, не видел ли я недавно м-м Шернвал, и справился о ее здоровье. Он выразил сожаление о том, что давно не видел ее, и сказал, что это очень осложняет его отношения с доктором, и что это нехорошая ситуация. Он прочитал мне длинную лекцию о причудах женщин и сказал, что он, в конце концов, решил, что это был знак ему приложить усилия, чтобы завоевать вновь привязанность и благосклонность м-м Шернвал. Затем он вручил мне часть плитки шоколада, в разорванной обертке, как будто кто-то уже съел другую половину, и велел мне передать это ей. Я должен был сказать ей, что он чувствует по отношению к ней, насколько он ее уважает и ценит ее дружбу, и что этот шоколад является выражением его уважения к ней.

Я взглянул на разорванную обертку и подумал, про себя, что это едва ли было хорошим способом снова завоевать ее дружбу. Но я научился не выражать таких реакций. Я взял это у него и пошел повидать ее.

Перед тем как вручить сверток, я передал ей его послание, цитируя его так точно, как мог, что заняло некоторое время, и затем вручил ей маленький разорванный сверток. Она слушала меня, очевидно, со смешанными чувствами, и ко времени, когда я вручил ей пакет, она жаждала получить его. Когда она увидела его, черты ее лица приняли пренебрежительный вид. Она сказала, что он никогда не был серьезным в чем-нибудь, и что он заставил меня передать ей это длинное, пространное послание только как шутку, чтобы передать ей полусъеденный кусок шоколада, который она в любом случае не любит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю