355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фритц Петерс » Детство с Гурджиевым » Текст книги (страница 10)
Детство с Гурджиевым
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:15

Текст книги "Детство с Гурджиевым"


Автор книги: Фритц Петерс


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Выпивка была прервана очень поздно после обеда, когда кто-то пришел позвать меня, сообщив в то же время, что Гурджиев готовится уехать в Париж через несколько минут и хочет видеть меня. Сначала я отказался идти и не пошел к машине, но он послал второго человека за мной. Когда я пришел к автомобилю, сопровождаемый всеми моими, на это раз, взрослыми пьяными компаньонами, Гурджиев посмотрел на всех нас сурово, а затем велел мне пойти в его комнату и достать бутылку "Наджола". Он сказал, что запер свою дверь и теперь не может найти ключ, а другой ключ от его комнаты есть только у меня.

Я держал руки в карманах и почувствовал себя очень смелым, а также еще сердитым на него. Хотя, на самом деле, я сжимал ключ в руке, я сказал, по необъяснимой причине, что также потерял свой ключ. Гурджиев очень рассердился и начал кричать на меня, говоря о моих обязанностях; и, видя, что потеря ключа была фактически преступлением, я становился только более решительным. Он приказал мне пойти и обыскать мою комнату и найти ключ. Чувствуя себя очень буйным, с ключом в руке в кармане, я сказал, что буду рад обыскать свою комнату, но уверен, что не найду ключ, поскольку припоминаю, что потерял его днем раньше. После этого я пошел в свою комнату и действительно искал в платяном шкафу, а затем вернулся, чтобы сказать ему, что я нигде не нашел его.

Гурджиев снова вспыхнул от раздражения, сказав, что "Наджол" очень важен – он очень нужен м-м Гартман в Париже. Я ответил, что она может купить его где-нибудь еще в аптеке. Он сказал, яростно, что пока "Наджол" есть у него комнате, он не собирается его покупать, и что аптеки закрыты по воскресеньям. Я сказал, что даже если в его комнате это и есть, мы не можем его достать без наших ключей, которые оба потеряны, и что, так как даже в Фонтенбло "дежурная аптека" открыта по воскресеньям, то, несомненно, подобная должна быть и в Париже.

Все зрители, особенно американцы, с которыми я пил, казалось, находили все это очень забавным, особенно когда Гурджиев и м-м Гартман уехали, наконец, в ярости без "Наджола".

Я не помню больше ничего об этом дне, кроме того, что я дошатался до своей комнаты и лег спать. Ночью мне было очень плохо, на следующее утро я впервые познакомился с действительным похмельем, хотя я даже не называл это так в то время. Когда я появился на следующий день, американцы уехали, и я был центром внимания всех. Меня предупредили, что я буду непременно наказан и, несомненно, потеряю свой "статус" как "сторож" Гурджиева. Трезвый, но с больной головой, я с ужасом предвидел приезд Гурджиева этим вечером.

Когда он приехал, я подошел к автомобилю подобно агнцу. Гурджиев не сказал мне ничего немедленно, и только, когда я принес что-то из его багажа к нему в комнату и открыл дверь своим ключом, он задержал ключ, потряс им передо мной и спросил: "Итак, вы нашли ключ?"

Я сказал просто: "Да". Но после короткого молчания я не смог сдержать себя и добавил, что я никогда не терял его. Он спросил меня, где был ключ, когда он требовал его, и я сказал, что он был все время у меня в кармане. Он покачал головой, посмотрел на меня недоверчиво, а затем рассмеялся. Он сказал, что подумает о том, что он сделает мне и даст мне знать об этом позже.

Мне не пришлось ждать очень долго. Темнело, когда он послал за мной, чтобы я пришел к нему на террасу. Я застал его там, и он, не говоря ни слова, сразу же протянул руку. Я взглянул на нее, затем – вопросительно ему в лицо. "Дайте ключ", – сказал он решительно.

Я задержал ключ в руке в кармане, как я сделал днем раньше, и, хотя я ничего не сказал, не протянул его, а просто посмотрел на него, молчаливо и умоляюще. Он сделал твердый жест рукой, также без слов, и я вынул ключ из кармана, взглянул на него и затем вручил ему. Он положил ключ в карман, повернулся и зашагал прочь вдоль одной из длинных дорожек, параллельно газонам, в направлении турецкой бани. Я стоял перед террасой, наблюдая неподвижно его спину, как бы неспособный двигаться, очень долго. Я наблюдал за ним до тех пор, пока он почти не исчез из вида, затем я подбежал к велосипеду, стоявшему недалеко от студенческой столовой, впрыгнул на него и помчался вдоль дорожки за ним. Когда я был в нескольких ярдах от Гурджиева, он обернулся посмотреть на меня, я затормозил, слез с велосипеда и подошел к нему.

Мы молчаливо пристально смотрели друг на друга, как мне показалось, долгое время, а затем он спросил очень спокойно и серьезно: "Чего вы хотите?"

Слезы подступили к моим глазам, и я протянул руку. "Пожалуйста, дайте мне ключ" – сказал я.

Он покачал головой медленно, но очень твердо: "Нет".

"Я никогда не сделаю ничего подобного снова. Пожалуйста".

Он положил руку на мою голову и очень слабо улыбнулся.

"Не важно, – сказал он, – Я даю вам другую работу. Но вы теперь закончили работу с ключом". Затем он вынул два ключа из своего кармана и покачал ими. "Теперь есть два ключа, – сказал он, – Вы видите, я также не терял ключ". Затем он повернулся и продолжил прогулку.

31.

Жители или постоянно жившие в Приэре окружали меня до такой степени, что я очень мало интересовался своей "семейной" жизнью, за исключением писем, которые я иногда получал от моей матери из Америки. Также, хотя Джейн и Маргарет обосновались в Париже, с тех пор как Джейн и я перестали общаться, я редко думал о них. Я вспомнил вдруг о существовании моей матери, когда в начале декабря 1927 года, она написала мне, что приедет в Париж на Рождество. Я очень обрадовался этой новости и сразу же ответил ей.

К моему удивлению, уже через несколько дней в Приэре появилась Джейн с особой целью – поговорить со мной о предстоящем приезде матери. Я понял, что ввиду ее законных прав, ей необходимо дать нам разрешение посетить нашу мать в Париже; и Джейн приехала, чтобы обсудить это разрешение, а также, чтобы посоветоваться об этом с Гурджиевым и, несомненно, выяснить наше мнение об этом.

Аргумент Джейн, что наша серьезная работа в Приэре была бы прервана визитом, не только казался абсурдным, но также вынес все мои вопросы, снова на передний план. Я и сам хотел принять очевидный факт, что каждый контакт с Гурджиевым и Приэре был "необычным"; само слово также значило, что были, возможно, особые люди – превосходящие или чем-то лучше, чем люди, которые не были связаны с Гурджиевым. Однако, услышав заявление о серьезности работы, я почувствовал необходимость в переоценке этого. Я чувствовал неудобство в моих отношениях с Джейн долгое время, и для законного опекуна было, несомненно, необычно посещать школу и не разговаривать с усыновленным почти два года, но старшим так, по-видимому, не казалось. Так как я не был готов спорить с заявлениями, что я был либо "невозможным", либо "трудным" ребенком, либо то и другое, я смирился с этой оценкой со стороны Джейн; но, выслушав ее аргументы о предстоящем визите, я начал думать снова.

Так как аргументы Джейн только усилили мою упрямую решимость провести Рождество в Париже с Луизой, то Джейн теперь настаивала, что я не только должен просить ее разрешения, но получить также разрешение Гурджиева. Все это, естественно, привело к совещанию с Гурджиевым, хотя, как я понял позже, только моя продолжительная настойчивость сделала это совещание необходимым.

Мы встретились в комнате Гурджиева, и он выслушал, несколько похожий на приговор трибунала, длинный отчет Джейн о ее, и наших, отношениях с моей матерью и значении Гурджиева и Приэре в нашей жизни, о том, чего она хотела для нас в будущем и т.д. Гурджиев внимательно выслушал все это, подумал с очень серьезным выражением на лице, а затем спросил нас, все ли мы слышали, что сказала Джейн. Мы оба сказали, что слышали.

Затем он спросил, и в этот момент я даже подумал о его большой находчивости, понимаем ли мы теперь как важно было "для Джейн", чтобы мы оставались в Приэре. Еще раз, мы оба сказали, что понимаем, и Том добавил, что он также думал, что любое отсутствие было бы "перерывом в его работе".

Гурджиев вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал. Я сказал, что за исключением того, что я не буду выполнять текущей работы на кухне или какой-либо другой задачи, я не думаю, что мое присутствие будет чувствоваться, и, что я не сознаю важности того, что мне предлагали быть в Приэре. Так как он ничего не сказал в ответ на это, я продолжал, добавив, что он напоминал мне во многих случаях, что необходимо почитать своих родителей, и что я чувствую, что буду не в состоянии "почитать" свою мать, если откажусь увидеться с ней; и что, в любом случае, я ей многим обязан хотя бы потому, что без нее я не смог бы жить нигде – включая Приэре.

Выслушав все это, Гурджиев затем сказал, что есть только одна проблема, которая должна быть решена: для моей матери будет нелегко, если только один из нас приедет повидаться с ней. Он сказал, что хочет, чтобы мы сделали выбор честно и индивидуально, но что было бы лучше для каждого, если бы мы пришли к одному решению – или не видеть ее совсем, или нам обоим посетить ее на Рождество.

После обсуждения в его присутствии, мы пришли к компромиссу, который он принял. Мы оба поедем в Париж на Рождество к Луизе, но я поеду на две неделе – все время, пока она будет в Париже – а Том приедет только на одну неделю, включая Рождество, но не Новый Год. Он сказал, что любит праздники в Приэре и не хотел бы пропускать их все. Я тут же сказал, что праздники ничего не значат для меня – мне важно увидеть Луизу. К моему великому удовольствию Гурджиев дал необходимое разрешение: две недели – для меня и одну – для Тома.

Хотя я был очень счастлив увидеть мать снова, я не считал Рождество или посещение ее потрясающим успехом для нас. Я хорошо сознавал наши противоположные с Томом позиции – и неизбежно вспомнил о различных решениях, которые мы сделали прежде, когда вставал вопрос, провести ли Рождество с моей матерью – и, пока Том оставался в Париже, факт, что он решил уехать через неделю, повис над нами троими подобно туче. А, когда он вернулся в Приэре через неделю, эта туча сменилась тучей неминуемого отъезда Луизы. Мы много говорили о Джейн и Гурджиеве, об усыновлении, и, возможно, первый раз с тех пор, как мы были усыновлены Джейн, этот вопрос стал снова важным. По различным причинам, большинство из которых я уже не помню, было, очевидно, невозможно для нас вернуться в Америку в то время, но само обсуждение вопроса позволило мне осознать, что я могу покинуть Францию и вернуться в Америку, что я и решил сделать. Мои отношения с Джейн – более точно, отсутствие отношений, так как я не разговаривал с ней почти два года, за исключением обсуждения Рождества – были главной причиной моего желания уехать. Во всех других отношениях, и несмотря на то, что я бывал часто озадачен Гурджиевым, я был в целом удовлетворен Приэре. Но в то время все вопросы о том, почему мы находимся там, то, что Джейн является нашим законным опекуном, и невозможность уехать – все это навалилось разом, и я начал возмущаться всем и всеми вокруг и, особенно, своим собственным бессилием. Луиза была исключена из этого возмущения по простой причине, что она была, тогда, равно беспомощной и не могла изменить положение.

Как я ни печалился после отъезда Луизы, я вернулся в Приэре, и, с другой стороны, был освобожден, по крайне мере временно, от давления всех возникавших вопросов. Ничего не изменилось, и я должен был занять позицию менее болезненную, чем беспокойство о своем положении и бесконечные поиски выхода из него. Несмотря на это, сопротивление, появившееся после Рождества, не исчезло бесследно. Я решил, что сделаю все возможное, чтобы изменить положение, даже если и буду должен ждать до тех пор, пока "вырасту", что, совершенно неожиданно, тогда не казалось больше далеким будущим.

32.

Мое сознательное сопротивление тому, о чем я думал как о "ловушке", должно было сделать что-то с Гурджиевым или самим Приэре. Я был убежден, что являюсь свободным представителем (что, конечно, подразумевало взрослые отношения), и был уверен, что если я скажу Гурджиеву, что хочу оставить его школу, он скажет мне оставить сразу. За единственным исключением Рашмилевича, Гурджиев никогда никого не упрашивал – или пытался убедить остаться в Приэре. Напротив, он отправлял многих людей даже в тех случаях, когда они многое отдавали за привилегию остаться. Случай с Рашмилевичем едва ли подходил в этом случае, так как, согласно м-ру Гурджиеву, он платил ему за то, чтобы Рашмилевич оставался там, он был единственным, кого "просили" остаться. По этим причинам я не думал о м-ре Гурджиеве как о препятствии.

Действительным препятствием, на мой взгляд в то время, была Джейн; а так как она редко бывала в Приэре, и то, только день или два подряд, то я привык смотреть на Тома, как на ее реальное изображение. Переживание Рождества с моей матерью, и наши различные отношения к нему и чувства о нем, расширили существовавший диапазон разногласий между Томом и мной. То ли Гурджиев, то ли Джейн, определили для нас двоих разместиться в одной комнате в ту зиму – и это новое размещение, конечно, не способствовало установлению гармонии.

В течение тех лет, когда мы росли вместе, мы с Томом, оба привыкли пользоваться различным оружием. Мы оба были импульсивны и нетерпеливы, но выражали себя различными способами. Когда мы ссорились друг с другом, наши разногласия всегда принимали одну и ту же форму: Том терял свое терпение и начинал драку – он получал большое наслаждение от бокса и борьбы, – я презирал борьбу и ограничивался сарказмом и ругательствами. Теперь, ограниченные одной комнатой, мы как будто внезапно обнаружили себя в странном положении, оказавшись с оружием, направленным друг против друга. Однажды ночью, когда он упорствовал в своей обычной защите Джейн и критике меня, я, наконец, сумел спровоцировать его напасть на меня, и, в первый раз, в моей жизни, когда он ударил меня – это было, я помню, важно, что он ударил первый – я ударил его изо всех сил и даже с некоторой избыточной силой, которая, казалось, возникла внутри меня на некоторое время. Удар был не только тяжелым – он был совершенно неожиданным, и Том с грохотом полетел на кафельный пол нашей спальни. Я испугался, когда услышал его удар о пол, и затем увидел, что он в крови – около затылка головы. Сначала он не двигался, но когда он встал и был, по крайней мере, жив, я увидел преимущества моей превосходящей позиции в тот момент и сказал ему, что, если он когда-либо будет спорить со мной снова, я убью его. Моя ярость была подлинной, и я намеревался – эмоционально – выполнить то, что сказал. Моментальный страх, который я пережил, когда он ударился об пол, исчез, как только он стал двигаться, и я сразу почувствовал уверенность в себе и большую силу – как будто я раз и навсегда освободился от физического страха.

Мы были разделены несколько дней спустя и больше не жили в одной комнате, что я нашел большим облегчением. Но даже это не было концом. Я также, по-видимому, привлек внимание м-ра Гурджиева, и он сказал мне об этом. Он сказал мне серьезно, что я сильнее Тома, знаю ли я об этом или нет, и что сильный не должен нападать на слабого; также, что я должен "почитать своего брата" в том же смысле, в каком я почитал своих родителей. Так как я был в то время еще очень чувствителен ко всему, что касалось визита моей матери и отношения Тома, Джейн и даже Гурджиева к этому, я ответил гневно, что я не нуждаюсь в совете о почитании кого-либо. Тогда он сказал, что положение не является равным – Том был моим старшим братом, что определяло разницу. Я ответил, что то, что он старше, ничего не значит для меня. Тогда Гурджиев сказал сердито, что я должен прислушаться, для моей собственной пользы, к тому, что он сказал мне, и что я "грешу против моего Бога", когда я отказываюсь прислушаться. Его гнев только усилил мое собственное чувство гнева, и я сказал, что даже если я и нахожусь в его школе, я не думаю о нем, как о своем "Боге", и что, кто бы он ни был, он не обязательно всегда и во всем прав.

Он холодно посмотрел на меня и, наконец, сказал совершенно спокойно, что я неправильно понял его, если подумал, что он представляет собой "Бога" какого-нибудь вида – "вы грешите против нашего Бога, когда не прислушиваетесь к тому, что я говорю" – и так как я не слушаю его, то нет никакой возможности продолжать этот разговор.

33.

Моей единственной постоянной работой той весной был уход за маленьким огороженным садом, известным как Травяной Сад. Это было маленькое, тенистое треугольное пространство недалеко от оросительной канавы, которая шла через территорию, и, за исключением некоторого количества прополки, полива и рыхления мотыгой, там было не очень много работы. Остальное время я работал по обычному старому распорядку на различных проектах.

Мои работы, однако, были менее интересны для меня той весной, чем некоторые события и вновь прибывшие люди. Первым взволновавшим нас событием года была развязка "Дела Сержа". Мы узнали о нем через одного из американцев, который больше всех пострадал в том, что все мы считали "кражей". Когда американцы направили полицию на его поиск, хотя при нем не было найдено ценностей, он признался в краже, и некоторые из драгоценностей были найдены у араба, скупщика краденого, в Париже. Сержа привезли назад во Францию и заключили в тюрьму. Гурджиев не сделал никакого замечания относительно своих неудачных оправданий Сержа, и американцы, которые были обворованы, вообще думали, что Гурджиев сильно ошибся, позволив Сержу остаться в Приэре. Гурджиева защищали некоторые старые студенты, однако, их защита заключалась в указании, что драгоценности и деньги не были важны, особенно богатым людям, но что жизнь Сержа имела цену, и что его заключение будет вероятно, гибельно для его жизни, и привлечение полиции стало несчастьем для него. Очень многим из нас, однако, эти причины казались лишь попыткой поддержать положение Гурджиева, как всегда правого во всем, что он делал – обычное отношение "почтения". Так как Гурджиев не проявлял интереса к данному вопросу, и так как Серж был в тюрьме, мы потеряли интерес к этому делу довольно скоро.

На короткий период в конце весны меня снова назначили работать на газонах, но не косить их, а выправлять и выравнивать края и бордюры. К моему удивлению, мне даже дали помощника, что создало во мне ощущение себя как надежного, опытного "старого работника". Я был еще больше удивлен, когда узнал, что моим помощником будет американская леди, которая до того времени делала только случайные воскресные визиты в Приэре. Она сказала мне, что намеревается пробыть там целых две недели, в течение которых хочет быть частью "потрясающе ценного переживания", работая при этом, как она называла, "действительном" деле.

Она появилась для работы в первый день, выглядя очень эффектно и красочно; она была наряжена в шелковые оранжевые брюки, в зеленую шелковую блузку с ниткой жемчуга и в туфлях на высоком каблуке. Хотя я и забавлялся костюмом, но сохранял совершенно невозмутимое лицо, объясняя ей, что она должна делать; я не мог удержаться от намека, что ее костюм не совсем подходящ, но все же не улыбался при этом. Она не обратила внимания на мои намеки и приступила к работе по выравниванию бордюра одного из газонов с рвением, объясняя мне, что необходимо делать эту работу всем своим существом и, конечно, наблюдая себя в этом процессе – известным упражнением "самонаблюдения". Она пользовалась странным инструментом или орудием, которое не слишком подходило для работы: это был своеобразный резак на длинной ручке с режущим колесом с одной стороны и маленьким обычным колесом с другой. Режущее колесо, конечно, должно было резать край газона по прямой линии, в то время как другое колесо помогало поддерживать и балансировать аппарат и придавать ему силу. Использование этого орудия требовало большого усилия, чтобы резать что-нибудь вообще, так как его нож был не очень острым; кроме того, даже когда им пользовался сильный человек, было необходимо "выравнивать" край после этой машины садовыми ножницами, с длинными ручками и выпрямлять бордюр или край.

Я так заинтересовался ее подходом к этой работе, а также ее способом ведения дела, что очень мало работал сам и все наблюдал за ее работой. Она ходила очень грациозно, дыша деревенским воздухом, восхищаясь цветами, и, как она выражала это, "погружаясь в природу"; она также сказала мне, что "наблюдает" себя в каждый момент работы, и что она поняла, что одно из достоинств этого упражнения состоит в том, что оно может, хотя и с продолжительной практикой, сделать каждое движение собственного тела гармоничным, функциональным и, поэтому, красивым.

Мы работали вместе на этой работе несколько дней, и, хотя я должен был подравнивать все края и бордюры после нее ножницами, ползая на четвереньках, я получал от этого большое удовольствие. Я давным-давно отбросил идею, что работа в Приэре должна производить ожидаемые результаты (за исключением, конечно, кухни); эта работа делалась для пользы своего "я" или внутреннего существа. Я часто находил очень трудным сосредотачиваться на этих неочевидных результатах, и мне было значительно легче просто стараться выполнить видимую, очевидную физическую задачу. Мне просто доставляло удовольствие получать красивый, ровный край газона или цветочной клумбы. С леди все обстояло не так – ясно поняв, что я следую за ней и переделываю всю ее работу, она объяснила мне, что пока наши "я" или "внутренние существа" извлекают выгоду из того, что мы делаем, не имеет значения сколько времени займет работа, хоть целый год – в действительности, если мы никогда не закончим ее, это не имеет значения.

Леди нравилась мне; я, конечно, наслаждался, будучи ее временным "боссом" и должен был признать, что она красиво выглядела на газонах, была упорной и регулярно являлась для работы, даже хотя, казалось, не достигала там никаких видимых результатов. Также из всего, что я знал, она могла делать много полезной работы для своего "внутреннего существа". Я должен был признать, что она, очевидно, доказала свои слова, что действительные результаты – на земле, так сказать – не очень важны. Земля в Приэре была свидетельством тому – разбросанная в беспорядке, так как многие начатые проекты оставались незаконченными. Все работы по выкорчевыванию деревьев, разведению новых огородов и даже по строительству зданий, которые оставались незаконченными, свидетельствовали о том, что физические результаты не имеют значения.

Я был огорчен, когда наша работа на газонах подошла к концу, и остался доволен нашим с ней обществом, хотя и сомневался в пользе, которую она приобрела за эти несколько дней. Это дало мне несколько иную точку зрения на школу и ее цели. Когда я понял, что никакая работа, которую нужно было сделать, с простой точки зрения, никогда не считалась важной; что там была другая цель – вызвать трение между людьми, которые работали вместе, а также, возможно, другие менее ощутимые или видимые результаты – я также предположил, что действительное выполнение самой задачи имело, по крайней мере, какую-нибудь ценность. Большинство моих работ до того времени поддерживали этот взгляд: несомненно, имело значение, например, что цыплята и другие животные были накормлены, что тарелки, горшки и кастрюли на кухне были вымыты, что комната Гурджиева была хорошо убрана каждый день – с пользой или без пользы для моего "внутреннего я".

Каковы бы ни были мысли, которые были у меня обо всем этом и о леди она уехала через две недели и казалось чувствовала себя "неизменно обогащенной". Действительно ли это было так? Даже если ее посещение не дало ей ничего, оно усилило во мне необходимость переоценки Приэре и причин его существования.

34.

Моей следующей работой был ремонт крыши дома изучения. Конструкция крыши состояла просто из балок, помещенных таким способом, что они образовывали остроконечную крышу с расстоянием между верхушкой крыши и потолком в центре приблизительно восемь футов. Балки были на расстоянии одного ярда – вдоль и поперек – и были покрыты толем, начавшим протекать в различных местах. Работа оказалась возбуждающей и несколько опасной. Мы поднимались на крышу по лестницам, затем было необходимо идти, конечно, только по балкам. Было также необходимо нести с собой по лестницам рулоны толя и ведра или бадьи горячего гудрона. После нескольких дней прогулок по четырех или шестидюймовым балкам мы стали довольно искусными в этой работе и даже начали испытывать свое мастерство в беге по балкам с бадьей горячего гудрона, балансируя рулоном толя на плечах.

Определенно, наиболее смелым, искусным и безрассудно храбрым среди всех нас был один молодой американец, который находился в Приэре впервые и был не только очень энергичным парнем и большим любителем посоревноваться, но также думал что, все в Приэре было "собранием бессмыслицы".

Приблизительно через неделю он довел свою ловкость до такой степени, что никто из нас даже не пытался состязаться с ним. Даже тогда он оказался неспособным остановиться и перестать хвалиться и продолжал демонстрировать свое превосходство над всеми остальными. Его поведение начало раздражать и нервировать всех нас; мы не зашли так далеко, чтобы ожидать, что с ним может произойти несчастный случай – любой такой случай мог быть очень опасным, так как это была высокая крыша – но начали стремиться к чему-нибудь, что положило бы конец этой браваде.

Конец пришел скорее, чем мы ожидали, и гораздо резче. Позднее казалось неизбежным, что он, неся ведро кипящего гудрона, сделал неверный шаг на незакрепленный толь и провалился сквозь крышу. Единственным, что спасло его от очень серьезного повреждения было то, что он упал как раз над Маленьким балконом, так что в действительности он падал не больше пятнадцати футов. Однако то, что он не прекращал держать бадью с варом и не носил рубашку в это время, сделало его падение болезненным и опасным. Одна сторона его тела была целиком очень сильно обожжена и залита горячим гудроном.

Так как кипящий гудрон также стек вниз по его штанам, он почти не мог передвигаться, поэтому мы перенесли его в тень, в то время как кто-то побежал за Гурджиевым и доктором. Единственным использованным методом лечения было удаление гудрона с его тела бензином, что отняло более часа и было невообразимо болезненным. Молодой человек, по-видимому, имел огромное терпение и мужество, подчинившись этому тяжелому испытанию и не дрогнув, но, когда все было позади, и он был как следует забинтован, Гурджиев неистово отругал его за глупость. Тот защищался храбро, но без какого-либо чувства; спор обернулся в поток ругательств, направленных против Гурджиева и его нелепой школы, и все кончилось тем, что Гурджиев приказал американцу уехать, как только он достаточно поправится.

В то время, как я не мог помочь, но чувствовал большую симпатию к американцу, я чувствовал, что Гурджиев был полностью прав, хотя ругаться на молодого человека в такой момент казалось излишней жестокостью. Я был очень удивлен, когда на следующий день, когда я вернулся с работы вечером, Гурджиев неожиданно послал за мной и, непредсказуемо, как всегда, похвалил меня за хорошую работу на крыше и выдал мне большую сумму денег. Я сказал, что должен признать со всей честностью, что, так как я был единственным, работавшим на крыше человеком, который не был взрослым, я делал значительно меньшую работу, чем кто-либо еще, и не чувствую, что должен быть награжден.

Он подарил мне улыбку, настоял, чтобы я взял деньги, и сказал, что он награждает меня за то, что я не упал с крыши или, иначе говоря, за то, что я не повредил себя, работая на ней. Затем он сказал, что дает мне деньги при условии, что я придумаю что-нибудь, что можно сделать с ними для всех остальных детей – что-нибудь, что будет ценным для них всех. Я вышел от него, довольный всеми деньгами, которые были у меня в карманах, но чрезвычайно озадаченный тем, что бы я мог сделать с ними, что было бы ценным для всех других детей.

Обдумав проблему в течение двух дней, я, наконец, решил разделить деньги с ними, хотя не вполне равно. Я оставил большую часть для себя, так как был единственным, кто, какими бы странными ни были причины, "заслужил" их.

Гурджиев не стал ждать от меня ответа о том, что я сделал, а послал за мной, как будто был особо заинтересован, и спросил меня о деньгах. Когда я сказал ему, он рассердился. Он закричал на меня и сказал, что я не использовал своего воображения, что я не подумал об этом, и не сделал, в конце концов, ничего ценного для них; а также спросил, почему я выделил большую часть для себя.

Я ответил довольно спокойно, что я пришел заключению, что ничто в Приэре не предсказуемо, и что он сам довольно часто давал мне понять, что вещи никогда не являются "тем, чем они кажутся". Я твердо продолжал, сказав, что только соревновался с ним. Дав мне эту, совершенно неожиданную и большую сумму денег, он, вместе с этим, поставил мне условие и создал тем самым проблему с их распределением. Так как я не смог придумать ничего "ценного", то все, что я смог сделать, это передать проблему дальше другим детям – я велел им, чтобы они сами сделали с этими деньгами что-нибудь ценное для себя. Что касается того, почему я оставил большую сумму себе, то я сказал, что чувствовал, что заслужил большую сумму, поскольку именно благодаря мне они получили возможность распорядиться этими деньгами с пользой для себя.

Хотя он слушал меня не прерывая, его гнев не ослаб, и он сказал, что я поступил подобно "важной персоне", и он чрезвычайно разочаровался во мне что я обманул его ожидания.

К моему собственному удивлению, я отстаивал свою позицию и сказал, что если я поступил подобно "важной персоне", то это было потому, что я имел много подобных примеров для подражания, и что, если он разочаровался во мне, то должен вспомнить, как говорил мне неоднократно, что каждый должен учиться никогда не разочаровываться в ком-либо, и что, снова, я только следовал его совету и примеру.

Хотя он ответил мне затем, что я, как обычно, "грешу против моего Бога", говоря ему так, он спросил меня, что я собираюсь сделать с деньгами, которые я оставил себе. Я ответил, что можно либо потратить деньги, либо сохранить их. Что, в настоящее время, я собираюсь сохранить их, так как я одет и накормлен, и мне нет нужды тратить их, но что потрачу их, когда буду в чем-нибудь нуждаться или захочу что-нибудь купить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю