Текст книги "Семейное счастье. Любимая улица"
Автор книги: Фрида Вигдорова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
– Вот! – ответила Нина Викторовна, входя в комнату.
– Отлично! – сказал Поливанов. – Очень подходящий рюкзак
…На платформе стоит Поливанов. Из окна вагона смотрит Саша с Аней на руках. Поезд военного времени. Ребятишки на руках у матерей. Ребятишки двухлетние, пятилетние, они в каждом окне – вихрастые мальчики, девочки с бантами в волосах. Один стоит в испанской шапочке – такой круглолицый, румяный, и глаза вытаращены. Военный поезд. Вот он трогается. Отбывают дети. Они смотрят из окон на платформу. И все, кто стоял на платформе, бегут сейчас вслед за поездом. Светловолосая женщина, захлебываясь от рыданий, кричит:
– Вовочка! Сынок!
– Дмитрий Александрович! – кричит из окна Саша.
– Митя!
– Сашенька! – отвечает Поливанов на бегу.
Саша уже не слышит, а Поливанов все еще кричит:
– Сашенька!
Уже не видно поезда. Уже пропал из глаз последний вагон. А толпа на платформе все еще голосит. Это мамы и бабушки. Молча идут с вокзала военные – отцы и братья. Молча идет с вокзала Поливанов. Она сказала "Митя", – думает он. – Она сказала "Митя".
Через час отходит его поезд на фронт.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Ярко-синее небо, белые дома и высокие, могучие деревья. Машины и рядом верблюд. Не в зоопарке, а тут же, в городе, на мостовой. Но чем ослепительней было ташкентское небо, чем белее дома под ярким солнцем, чем красивей большие цветы Азии и могучие тополя, тем горше ей было.
Когда-то, давным-давно, Саша сидела с Андреем в кино, и с экрана вдруг ощетинилась колючая проволока, побежали на проволоку люди, взлетела земля. Тогда впервые сердце сжалось страшным предчувствием, и слово "война" впервые наполнилось смыслом. До того это было книжное слово, слово из учебника: война гражданская, война империалистическая и когда-то, в незапамятные времена, – Отечественная двенадцатого года: капитан Тушин, Андрей Болконский и высокое небо Аустерлица…
Иногда отец говорил: "Помню, в войну четырнадцатого года…"
Но это звучало так же, как то, что на свете жил царь, а на перекрестках стояли городовые. И вдруг война грянула с экрана каской, винтовкой, колючей проволокой. Потом она ворвалась в Сашину жизнь гибелью Андрея, Аниным сиротством, потом вошла в ее мир бомбоубежищем, воем сирены, разбитыми стеклами ее дома.
В сводках ничего не говорилось о московских бомбежках, но она-то знала, что к вечеру начинает вопить сирена. И снова она видела темное бомбоубежище и двор, усыпанный стеклом, и сорванную с петель дверь. А теперь – есть ли дом, стоит ли он? Ей все время виделось смуглое лицо отца с дрожащими губами и заплаканное лицо Нины Викторовны.
Впервые она испытала странное чувство не только любви, но и жалости. Она привыкла, что они заботятся о ней, она же о них позаботиться не успела. Чего бы она ни отдала теперь, чтобы обнять отца, погладить его щеку. А Лешка? Где он сейчас? В каком пекле? А она – зачем она здесь?
По утрам, когда Саша шла на работу и видела людей, толпящихся у громкоговорителя, она хоть на секунду останавливалась послушать последнюю сводку: сражения на дальних подступах к Москве… Бои по всему фронту… Ожесточенные бои на Вяземском направлении…
Возвращаясь домой, она почти бежала, потому что всегда задерживалась в больнице, но как не остановиться, как не узнать, что было сегодня там, за тысячи километров от этого зеленого, яркого города?
…Здесь она жила на окраине. Маленькая улица называлась странно: Чеховский тупик! И придет же людям в голову такое! Комната была обыкновенная, с невысоким потолком, с геранью на подоконнике, с занавеской и комодом, на комоде – коробка, оклеенная ракушками, и семь слонов. Хозяйка, введя Сашу с Аней в дом, покосилась на Аню и собрала слонов в карман большого фартука. Подумала еще минуту и взяла ракушечную коробку.
– Нижним ящиком можете пользоваться. Я оттуда Зоечкины вещи убрала. А верхние на запоре, уж не взыщите…Отчего ж не остались в Москве? Поджилки затряслись, а?
Саша похолодела и ответила:
– Это вы правильно заметили: именно поджилки. Хозяйка озабоченно пожевала губами и ушла, унося слонов и коробку.
Вечером и рано утром из соседней комнаты раздавались гаммы. Это играла хозяйская дочка Зоя. Она играла гаммы, Ганнона, арию Каварадосси, арию герцога из "Риголетто". На гаммах она сбивалась и начинала снова, снова и снова. На ариях сильно фальшивила, но не сдавалась.
– Моя Зоечка очень настойчивая, она своего добьется! – с гордостью говорила хозяйка.
Трижды в неделю к Зое приходила учительница музыки – немолодая ленинградка в стоптанных башмаках и строгом черном платье. За уроки хозяйка платила ей продуктами – молоком, хлебом, кислой капустой. Учительница музыки эвакуировалась в Ташкент с четырьмя внуками. Двое ее сыновей ушли в ополчение, третий – врач – был мобилизован в первые дни войны. Невестки остались в Ленинграде, чтоб быть поближе к мужьям, а бабушка уехала в Ташкент и увезла внуков. Двоих младших – близнецов – она приводила с собой. Им было по шесть лет, они были одеты неумело, небрежно, то и дело орали: "Бабушка!" – это очень сердило хозяйку.
– Про детей вроде бы не договаривались! – ворчала она.
Учительницу звали Валентина Сергеевна. Глаза у нее были вечно испуганные. Пуще всего она боялась рассердить хозяйку. Однажды она отворила дверь в Сашину комнату и сказала Саше:
– Девочка, пожалуйста, поиграйте с этими мальчиками.
– Мама, давай поиграем с мальчиками! – с готовностью сказала Аня.
– Прошу меня извинить… Я думала… – смущенно забормотала Валентина Сергеевна.
– Ничего, я привыкла! – ответила Саша. – Садитесь, мальчики.
– Мама, – сказала шепотом Аня, – давай угостим их.
– Сейчас, – ответила Саша.
За окном темнело. За стеной послышались гаммы.
– Это будет поезд, – говорила Аня, – ты будешь машинист, а ты кондуктор, а я женщина с двумя детьми. Я пройду с передней площадки.
Мальчики – Сережа и Юра – соглашались на все: они гудели, свистели, раздавали билеты, уступали место женщине с двумя детьми и умолкли, только увидев на столе тарелку с макаронами и хлеб. В комнате стало очень тихо.
– Ну, давайте ужинать! – сказала Саша.
– Я не хочу, – сказал Сережа.
– Я совсем не хочу, – откликнулся Юра.
Они ели молча, благоговейно. Саша подошла к окну и стала смотреть во двор.
– А нам вчера перерезали свет! – сказал Юра. – Бабушка пользовалась плиткой.
– Пришли с кусачками! – сказал Сережа. – Бабушка плакала. Плакала, заливалась.
– А мы тоже пользуемся, только тихо. Нас еще ни разу не поймали! – сказала Аня.
– А у нас на дворе есть мальчик Толя! – сказал Сережа.
– А его папу уже убили! – сказал Юра.
И опять тихо. Дети молча доедали макароны. И вдруг за стеной, как бы едва касаясь клавишей, заиграли "Осеннюю песню" Чайковского. Это играла бабушка.
"Помни меня! Не забывай! Я люблю тебя! Слышишь ли ты?"
"Да! – отвечала Саша. – Помню. Люблю". Она глядела в окно, боясь шелохнуться. Простая, давно знакомая мелодия, завтра ее будет играть Зоя, путая и перевирая, но сейчас она звучала чисто, печально, пронзительно.
– Все! Уже! – сказал Сережа, отодвигая тарелку.
– Я тоже уже! – сказал Юра.
В их словах слышались сожаление и сладость воспоминания.
– Погодите, – ответила Саша. – Я сейчас. Погодите
Минутку.
Ах, если бы еще, еще немного…
И, словно услышав ее, бабушка опять заиграла.
Как хорошо! благодарно подумала Саша. Вот завтра пойду и постираю тебе и пришью твоим внукам пуговицы, у меня есть черные нитки, а ты пришила Сереже пуговицу белыми.
Подошла к шкафу, молча отрезала три ломтика хлеба и положила перед детьми. – А мы не хотим! – сказали мальчики.
– Тише, – ответила Саша.
И снова стало тихо. Серьезно и молча дети принялись за хлеб. Музыка оборвалась. Через минуту за стеной снова раздались гаммы.
– Мама, расскажи сказку! – попросила Аня. Саша подумала и сказала:
– Жила-была девочка. Она была маленькая. Когда девочка родилась, ей подарили красные башмачки. Башмачки были красные, они были хорошие и красивые.
– На кожаной подметке? – спросил Сережа.
– На кожаной, – согласилась Саша.
– А разве грудные носят кожаные? – спросила Аня.
– Не носят. Башмачки были новые, красивые, с красными шнурками. И вот девочка подросла и сказала своей маме: "А где же мои красные башмачки?.."
В ташкентский трамвай не попасть. Он, как говорится, не резиновый, а в город приехало столько народу из Москвы, Ленинграда, с Украины, из Белоруссии. Поэтому Саша вставала очень рано, чтоб успеть дойти до больницы пешком. Она встала рано и в это утро. И вдруг, забыв, что надо спешить, забыв обо всех тревогах, остановилась посреди двора и стала глядеть на хозяйское топливо. И как же раньше она не замечала, что топливо, которое называется саксаул и лежит среди двора и греется на октябрьском солнце, не только топливо… Это – древесные корни. Они причудливы и похожи на громадные запятые, на свернувшихся в клубок серых змей, на обнимающие кого-то руки. Каждый день люди проходят мимо и ничего не замечают. Да и она только сейчас заметила.
Запятые… Руки, протянутые вперед. Руки, обнимающие кого-то. Перед тем как ей войти в вагон, там в Москве, на Казанском вокзале, Дмитрий Александрович обнял ее и поцеловал. И велел писать. И сказал: "Я скоро напишу вам, Саша". И поэтому всякий раз, простояв в длинной очереди к окошку "До востребования" и получив письма от отца, от Леши, Саша спрашивала:
– Все?
– Все, – отвечали ей.
Что с ним? Где он? Ведь если они друзья – а он говорил, что друзья, – почему он не пишет? Ну, хоть бы несколько слов – я, мол, там-то и там, жив и здоров. И она бы ответила… А впрочем, война, до писем ли. Ну, а если ранен? Ну, например, в правую руку. Но тогда можно продиктовать сестре, во всех госпиталях есть медицинские сестры. Как он славно говорил – "сестра милосердия". Зачем она об этом думает? Ведь война. А она – его друг – обижается, ждет каких-то там писем. Да и не ждет она совсем…
– Все? – непременно спрашивала Саша у девушки за окошком.
Одна сухо отвечала: "Все", другая молча и грустно кивала головой.
Саша шла в больницу. Молчаливый город постепенно оживал. Грохотали трамваи, на подножках гроздьями висели люди, и даже со стороны было видно, как в трамвае полно, жарко и душно, как все кричат и торопятся. Только что на крыше никто не сидит. А навстречу несущемуся трамваю величаво шествовал неторопливый верблюд. Меж двух верблюжьих горбов сидел один-единственный всадник и тоже никуда не спешил: он свысока глядел на мостовые, на прохожих, а верблюд все шел, не шел – шествовал.
Вот идет женщина в шелковом широком платье, рядом малыш в ярко расшитой тюбетейке. А на другой стороне тротуара – москвичка в пестром платье, в руках красивая белая сумочка, туфли тоже белые. И кушачок.
– Эх, ты. разоделась! – думала Саша и ускоряла шаг. – Такое время, а ты подбираешь сумочки в цвет!" Но и на лице москивички – выражение заботы, печали. Саша все ускоряла шаг, и все выше вставало солнце, и жаром обдало мостовые, и крыши, и Сашину голову в светлой косынке. "Не хочу. Не хочу оставаться здесь. Не здесь мое место…"
Вот и больница. С этой минуты все отступает. Переполненная детьми палата. Кровати стоят впритык друг к другу. Окна завешены марлей. И все-таки над головами детей пьются мухи.
Саша знает тут каждого мальчика, каждую девочку, помнит выражение каждого детского лица. Иному покажется, что все здесь на одно лицо: некрасивые, наголо стриженные, с опухшими ртами. Но Саша знает, это не так. Вот у того, что все время подвывает: "Ма-ама, Ма-ама…", уголки губ опущены, а на щеке, когда он ест, появляется ямочка. У Коли Грибова большой выпуклый лоб, крутой, как репка. У Тани Мельниковой – ей всего два года – личико маленькое, точно у куклы, и нос вздернутый. Она никак не может понять, куда девались мама, папа, бабушка, за что ее тут оставили.
Вот про этих двух – у одного больные почки, у другого воспаление среднего уха – никто ничего не знает, а сами они еще ничего не могут о себе рассказать. А этому мальчику лет четырех палатная нянечка сказала однажды: "Давай умоемся, Димочка!" А он ответил: "Я уже слезами умылся!"
В палате только один большой мальчик – Павлик Клювин, ему семь лет. В нем течет Сашина кровь. Он умирал, когда его привезли в больницу. И ему сделали переливание крови. Павлика кормили осторожно, понемногу, он был так плох, что пища могла его убить. Переливать кровь трудно, иглы тупые. А переливать надо много: детской больнице нужно такое же количество крови, как и военному госпиталю. Там умирают от ран, здесь – от болезней, от того, что все силы кончились, иссякли…
Теперь Павлик пошел на поправку и помогает Саше. Павлик похож на Маленького Мука, у него огромные, не по ноге, тапочки. Они хлопают по больничному полу, когда он ходит вслед за Сашей. Халат у него длинный и перепоясан веревкой. Рукава Саша ему подвернула, но они необъятно широки, и худые Пашины руки прячутся в них. Но руки эти ловкие. Как осторожно они поят с ложечки годовалого Колю Панфилова, как крепко и бережно держат ножки Тани Мельниковой, когда она плачет и брыкается, не желая принимать лекарство. Пытаясь развлечь ребят, Павлик стал однажды на табуретку и начал читать стихи, но тут его постигла неудача – никто не слушал, каждый был занят своим – плакали, смеялись, ныли: "Попи-ить!"
– Ничего, Павлик, – говорила Саша, – не отчаивайся. Тебя оценят, дай им только выздороветь.
Те, что шли на поправку, просили:
– Расскажи сказку!
И, ставя градусники, делая уколы, вливая глюкозу, Саша рассказывала про красные башмачки, про Человека Рассеянного, про храброго Ваню Васильчикова.
Ей случалось сказать:
– Жили-были мальчик Маша и девочка Ваня! Что ты смеешься Тоня? Я не так сказала?
– А что было дальше? – спрашивали дети.
– И вот пошли они в лес…
– Тетя, пить! – требовала веснушчатая девочка по имени Муза.
– А что было дальше? – кричали из другого угла палаты
– И вот пошли они в лес, – говорила Саша, давая попить Музе, – и видят: идет волк!
– Тетя, повязка сползла! – говорил Толя Полоскин.
– А волк что? – спрашивал Павлик, хотя ему было уже семь лет.
– Волк? – рассеянно спрашивала Саша, бинтуя Толину шею. – Волк сказал: "Подарите мне, дети, красные башмачки!"
– Что? – с любопытством кричали все. Давайте немножко помолчим! – отвечала Саша, запутавшись. Давайте поиграем в молчанку – кто будет дольше молчать!
Но эта игра никогда не удавалась. Они плакали, болтали,
Смеялись, просили пить, жаловались на боль в ухе, в горле, требовали маму, бабушку. Просили: "Сядь ко мне!"
И Саша садилась, поила, старалась утешить и обещала, что мама скоро придет.
Обратная дорога, дорога домой, была полна Аней. Сыта ли? Не ушиблась ли? Не ушла ли куда? Спала ли днем? Не обидел ли кто? И чем ближе к дому, тем быстрей шла Саша, забыв об усталости.
И каждый раз, увидев Аню, грязную, неумытую, с оторвавшейся подметкой или в разорванном платье, но живую, здоровую, веселую, Саша чувствовала себя счастливой.
– Мама! – кричала Аня.
– Анюта! – отвечала Саша и, обняв дочку, крепко прижимала ее к себе.
А потом начались дожди. В тупике стояли большие лужи. И стоило Саше сходить за водой к водопроводной колонке, как ноги промокали насквозь. Об электрической плитке Саша только вспоминала – уже давно приходил человек с кусачками и сказал, что в следующий раз оштрафует беспощадно. И выключит свет. Саша не стала плакать, как ленинградская бабушка, она просто научилась разводить мангал. Она боролась с мангалом – упорно, не сдаваясь. Он должен был разгореться, но ему не хотелось гореть пасмурным утром да еще под дождем. "И как это в книгах описывают пожары, – думала Саша, – кто-то там обронил спичку, занялся лес или сарай. Везет же людям!" А она извела полкоробки спичек, драгоценных спичек, а мангал дымит – и все. Саша дула в мангал, подкладывала обрывки газетной бумаги, чертыхалась сквозь зубы, но когда ее совсем покидала надежда, оказывалось, что внизу, подспудно, начинали тлеть угли, мангал разгорался.
Аня совсем одичала. Осмелев, она давно уже перешагнула порог комнаты, пределы двора и, поняв, что в тупике гораздо веселее, решила обследовать соседние улицы.
Однажды, вернувшись с работы, Саша не нашла дочку ни дома, ни во дворе. Она металась по двору, звала Аню, искала в сарае с саксаулом.
– Аня, пошутила – и будет! – повторяла она.
Но Аня не откликалась. Тогда Саша кинулась на кухню к хозяйке.
– Ольга Ивановна, ну неужели вы не видели?..
– Я вашему ребенку в няньки не нанималась. Скажите спасибо, что с квартиры не гоню, из-за вас чуть электричество не выключили.
Но Саша уже не слушала и снова выбежала на улицу. Начался дождь. Ничего не видя, без платка, она бежала по улице и звала: "Аня-а!"
– Мать, твой ребенок? – тихо спросил ее старческий голос. Перед Сашей стоял старый узбек и держал за руку Аню.
Саша совсем близко увидела два темных глаза, окруженные морщинами. Старик ласково улыбался, и тут-то Саша заплакала.
– Дочь, зачем плачешь? Ребенку скучно будет! А девочка хороший, в гости ходил, плов ел, "Яблочко" танцевал. Хорошо танцует. И завтра обещал прийти. Ты в больнице работаешь? Девочка все рассказал. А у нас сын на фронте. Мухамеджанов фамилия. Гафур. Запомнишь? Муламеджанов Гафур.
– Запомнила. Спасибо, запомню – Мухамеджанов, – отвечала Саша, держа за руку Аню.
Да, у Ани давно была своя жизнь. Она водилась с внучками Мухамеджанова, а младшую, четырехлетнюю Тамару Мухамеджанову, частенько приглашала к себе, чем вызвала глубокое неудовольствие хозяйки.
– Сдали вам комнату, ну и живите. А такого уговора не было, чтобы водить кого ни попало.
Аня показала ей язык.
– Интеллигентные! – кричала хозяйка. – Ей пять лет, а она уже язык показывает! Москвичи называется!..
Аня завела себе еще одну моду – вместе с Сережей и Юрой следом за бабушкой ходить на уроки музыки в самые дальние концы города. Идти с мальчиками было веселее, чем одной сидеть дома. Мальчики – нестриженые, в грязных матросках и штанишках, из которых выросли за лето, – стали совсем уже похожи на Робинзонов. Казалось, бабушке Валентине Сергеевне было все равно, сколько детей водить за собой – двоих или троих. Она все сносила кротко и, более того, считала, что общество девочки полезно мальчикам. Когда стояли теплые дни, они жили во дворе. С дождями перебрались в сарай и, пока бабушка учила своих учеников играть гаммы, громко и разноголосо пели. Чего они только не пели!
Внимание, внимание. На нас идет Германия, -
Орал Сережа, и Юра с Аней подхватывали:
С пушками, гранатами. Ручными поросятами!
Но это было не самое худшее. Открыв дверь и не зная, найдет ли она Аню дома, Саша застала однажды не только ее, не только мальчиков. Они сидели на корточках на полу вокруг большеголового щенка. Щенок скулил. Шерсть на нем свалялась.
– Он будет ничего, большой. Это он теперь такой маленький, а он будет большой, – объясняла Аня, – и пусть его зовут Карай. Есть такая собака в Москве.
– А у нас в Ленинграде есть собака доберман-пинчер. Фамилия Доберман, а зовут Пинчер, – сказал Юра.
– А я его буду кормить! – говорила Аня, не слушая. – Он будет со мною спать. Мы его помоем, причешем, он будет тогда ничего.
Аня, – строго сказала Саша, – где ты взяла эту собаку? Отнеси сейчас же!
В комнате стало тихо. Потом Аня сказала, захлебываясь и удивленно глядя на мать:
– Что ты! Я его под дождем нашла. Он голодный.
– Сейчас же унеси собаку! – сказала Саша.
– Хорошо! – сказала Аня. – Отнесу и сама останусь на улице. – Она схватила щенка и бесстрашно пошла к двери.
За ней, не простившись с Сашей, пошли Сережа и Юра.
– И сейчас же вернись! – сказала Саша.
– Не вернусь ни за что! – ответила Аня.
Дети ушли, а Саша стала подтирать пол в том месте, где сидел щенок. Прошло пять минут, десять. Дети не возвращались.
– Аня! – крикнула Саша в окно.
Ей не ответили. Усталая и голодная, накинув платок, Саша выбежала на улицу – и вот они все трое, под дождем. И на руках у Ани щенок.
Сейчас же, сейчас же домой! – Саша схватила Аню за руку и поволокла ее, ревущую, в дом; под мышкой у Ани скулил щенок. Юра и Сережа угрюмо замыкали шествие. На пороге их поджидала хозяйка.
– Да вы что, очумели? И от вас заразы хватает, еще и собаку туда же! А ну, давайте его отсюда!
– Посторонитесь, пожалуйста! – ледяным голосом сказала Саша. – Дайте пройти!
– Куда пройти? Это куда пройти? Ко мне, что ли, в дом? С собакой? С уличной собакой?
– Она не уличная, она наша! – сказала Аня, всхлипывая.
– Это наш щенок, – сказала Саша, – и мы идем к себе в комнату.
– Это их щенок! – хором сказали Сережа и Юра.
– Что-о? – голос изменил хозяйке, она перешла на шепот.
Но Саша закрыла за собой дверь.
– Давай назовем его Дружком, – сказала она. – Карай – это большой пес. А наш вон какой маленький.
Так в их доме поселился еще один жилец. И едок.
Еды давно уже не хватало. По воскресеньям Саша ходила на Алайский базар и что-нибудь продавала. Платье. Кофточку. Наволочку. Рынок! Даже не верилось, что такое еще бывает на свете. Масло – и не пятьдесят граммов, не сто – большущие желтые куски свежего масла. Сметана – не в чашечке, а в ведрах. Фрукты – не одинокое яблоко, а гора румяного, блестящего ранета. Дыни, виноград, груши. Саша проходила мимо не глядя. Она меняла хлеб или пачку чая (они давно уже пили кипяток без заварки) на яйцо, на чашку риса.
На рынке у нее появились связи – все одна и та же рыжая спекулянтка. Завидев Сашу, она кидалась на нее, как тигр, выхватывала из рук кофточку и кричала:
– Двадцать пять рублей – красная цена!
– Мне бы тридцать… – нерешительно говорила Саша.
– Вот двадцать пять, и скажите спасибо, – отрезала спекулянтка.
А что можно было купить на двадцать пять рублей? Ничего. По карточкам изредка удавалось получить рису и макарон. И все, что варила Саша – нынче кашу, завтра макароны, послезавтра мучной суп, – Анюта делила с Дружком. Когда рис и макароны кончались, Саша варила щи из кислых помидоров. Дружок хлебал и щи. "Нет, – в отчаянии думала Саша, – пока девчонка к нему не очень привыкла, надо его куда-нибудь отдать. Нельзя, чтоб Аня из-за него совсем не ела. Но куда его денешь? Не выкидывать же на улицу – пропадет".
Неподалеку от Алайского базара стоял одноэтажный белый дом с большими окнами. Летом забор вокруг дома был увит зеленью, за оградой виднелись красивые белые шары – это были цветы – бульденежи.
В этом доме жил Евлампиев, местный врач гомеопат. Говорили, будто он умеет вылечить любую болезнь. И люди шли к нему.
– О, – сказала Саше медсестра Шарафат, – у него каждый день по десять человек. И каждый приносит пятьдесят рублей. Сосчитала?
Да, Саша умела считать. Но богатый дом – не значит добрый дом. И не всякий человек любит собак. "Конечно, – думала она, – можно оставить его на крыльце. Кто-нибудь выйдет, наткнется на него и приютит. А если нет? А если возьмет да и отшвырнет ногой? Да и как его оставишь? Он тотчас побежит следом".
Однажды Саша увидела мальчика лет двенадцати, который вышел из калитки евлампиевского дома. Накрапывал дождь, но мальчика это не тревожило. Он был ухоженный, румяный и крепкий, в добротном пальто, в блестящих новых калошах.
Да, – подумала Саша, – ты кормленый мальчик. И, наверно, ты не знаешь, что такое щи из кислых помидоров. Но ты румяный и веселый. Может, ты и добрый?
Она шла с базара и несла в кошелке полстакана меду. И поэтому думала обо всех хорошо.
– Послушай, – сказала она мальчику, – хочешь щенка?
Он остановился и взглянул на нее внимательно. Он стоял, глубоко засунув руки в карманы серого толстого пальто, и смотрел Саше прямо в глаза черными пристальными глазами.
– Порода? – спросил он коротко.
– Порода? Я думаю, доберман-пинчер. – Саша кривила душой. Она этого не думала.
– Цена? – спросил сын доктора Евлампиева.
– Ну, какая цена? – удивилась Саша. – Возьми так. И поняла, что совершила промах, – мальчик тотчас потерял интерес к разговору. Ничего не ответив, он пошел дальше.
– Видишь ли, – сказала Саша, идя рядом и решив действовать напрямик, – скажу тебе правду: нам просто нечем его кормить. А то бы я нипочем его не отдала.
Он опять остановился, и снова из-под бровей блеснул его пристальный взгляд. Пожевал губами, потом вытянул их в трубочку, потом сказал:
– Ладно. Постучите в дверь и скажите, чтоб позвали Жору. Жора – это я. Постойте, – крикнул он Саше вдогонку, – а он что-нибудь умеет делать?
– Он подает лапу.
– И все?
– Все.
– Ладно, приносите.
На другой день она подошла к белому дому и постучала. Дружок сидел у нес па руках и оглядывался по сторонам. Говорят, собаки чуют, когда им грозит опасность. Дружок ничего не чуял, он был спокоен, а, если и чуял, может, просто не жалел о разлуке.
– Вы думаете, он действительно пинчер? – спросил Жора, глядя на Дружка, который стоял на крыльце у Сашиных ног и весело помахивал хвостом.
– Не знаю, – сквозь зубы ответила Саша. – Не хочешь – не бери.
– Беру! – сказал Жора и, подхватив Дружка, захлопнул за собой дверь.
Саша шла домой, не позволяя себе думать. Она знала, что поступила правильно, и не желала больше терзаться.
– Перестань плакать, – говорила она Ане, – ему у нас было плохо, а там будет хорошо.
– Не правда, – рыдала Аня, – ему было хорошо у нас. Я знаю. Мы его любили… А тот мальчишка… Он не будет… не будет… любить…
Ну что я маюсь, – думала Саша, лежа ночью в постели, – ведь там ему будет хорошо. Он будет сыт.
Рядом лежала уснувшая в слезах Аня. Она судорожно всхлипывала во сне.
В шестом часу Саша встала и вышла с ведрами к колонке. Неподалеку от забора сидел Дружок. При виде Саши он поднялся, завилял хвостом и как ни в чем не бывало пошел ей навстречу.
– О, чтоб тебя! – сказала она, беря его на руки. – О, чтоб тебя!
Он лизал ей щеки, губы, глаза своим горячим языком и тыкался в шею холодным носом.
– Я не намерен! – кричал доктор Юсупов, выходя из кабинета главного врача. – Я не намерен больше оставаться здесь. Я хирург, наконец! Мое место там!
"Мое место там, – повторяла про себя и Саша. – Я не Юсупов, меня легко заменить, меня отпустят. Аня… Как же мне быть? Аня… Но ведь все равно она целыми днями одна. Я вижу ее рано утром спящую. И вечером. Целый день одна! Голодная, холодная. Ей в детском доме будет гораздо лучше, чем со мной. Сытней, теплей. Но как же отдать ее чужим? Дружка – и того не было сил отдать. Но ведь не Жоре Евлампиеву я Аню отдам? Я отдам ее в детский дом, к детям".
В одном детском доме, на Паркентской, заведующая сказала ей отрывисто:
– Не выдумывайте. Слышать не хочу!
"Почему?" – хотела спросить Саша, встретилась с ней глазами и не спросила. Глаза у женщины были злые, горячие, губы бледные.
– Выбрось это из головы, слышишь? – сказала она, вдруг переходя на "ты". – У меня вот тоже… такая… Сразу после десятого класса. В первом же бою убили, понимаешь? В первом же бою…
А в другом… в другом доме ее спокойно слушала высокая исхудалая старуха. Коричневое платье ее было ушито крупными стежками и все равно болталось, как на вешалке. Прежде она, должно быть, была толстая, большая, – об этом говорили крупные руки и крупные морщины на руках. Сейчас она высохла, щеки у нее втянулись, и сухая кожа на руках просвечивала.
– Ну что ж… Если все оформите… Если РОНО не будет возражать… Если принесете справку из военкомата…
Они сидели в кабинете заведующей – маленькой, чистой и чинной комнатке. За соседним облупленным столиком что-то быстро писала девочка-подросток… Услышав про военкомат, она подняла глаза и посмотрела на Сашу.
– Постойте! – услышала Саша, выйдя в коридор. – Это вы очень правильно решили… на фронт! – сказала
Девочка, догнав ее. – Это очень хорошо! А за дочку не беспокойтесь, она будет моя. У всех больших воспитанников есть свой маленький. Я возьму вашу дочку. Я буду так заботиться, ну, вы даже не представляете. Приведите ее к нам, вы сами увидите… Я буду писать вам на фронт через день! Нет, каждый день, вот увидите! Вы откуда – из Москвы? А я из Ленинграда. Я жила на Загородном проспекте. Вы приведете свою дочку? Меня зовут Кира, у нас в доме только одна Кира, Галь у нас четыре, Оль – шесть, а Кира одна.
Спасибо! Сказала Саша. – Большое тебе спасибо! И на другой день пришла с Аней.
Кира бережно взяла Аню за руку и осторожно, даже как-то торжественно ступая, повела к детям. Аня обернулась, Саша помахала ей, и дверь за девочками закрылась.
Вечером, придя за Аней, Саша сразу попала в какую-то веселую суету: ребята играли в жмурки, Аня бегала вместе со всеми и громко кричала:
– А ну поймай, поймай!
Ей весело, – подумала Саша. – Ну, слава Богу! И вдруг Аня ее увидела. Она не сказала: "Мама!" Она не кинулась к ней. Она крикнула:
– Где мое пальто?! Где мое пальто? – лихорадочно повторяла она. – Мама, скорее! – Дрожащими рукам ни на кого не глядя, она застегивала пуговицы своего короткого пальтишка.
– Анюта, да что с тобой, скажи ребятам "до свиданья"!
– До свиданья! – сказала Анюта, не поднимая глаз. Дети молча столпились вокруг. Кира наклонилась к Ане
И поцеловала ее.
– Ты придешь к нам еще? – спросила она. Аня потянула мать к дверям.
– Тебе не понравилось у детей? – спросила Саша на улице.
– Понравилось. Нам давали суп рисовый, кашу рисовую и кисель. Сладкий.
– А Кира тебе понравилась?
– Понравилась. Она пела мне песни, и читала книжки, и дала мне ягоду – вот! – Аня разжала кулак: на ладони лежал сморщенный липкий урюк.
– Весело тебе было?
– С тобой веселее. – Аня крепко сжала Сашину руку.
– Хочешь, завтра опять придем сюда?
– Я хочу с тобой.
– Но ведь с детьми веселее, правда?
– Мне с тобой веселее.
– Но ведь меня целый день нету дома!
– А вечером ты приходишь.
– А кисель? – тихо спросила Саша. Аня ничего не ответила.
…Ночью Аня проснулась с плачем.
– Что с тобой? Ты испугалась? – спрашивала Саша, утирая мокрые Анины щеки. – Ну расскажи, что тебе снилось?
– Мне снилось… что ты меня отдала… Я не хочу… Я не хочу киселя.
Никуда я ее не отдам, – с отчаянием подумала Саша, – не смогу… Эх, я…
Скоро Саша променяла или продала на рынке все, что можно было. У них осталось одно полотенце, две простыни и две наволочки и то платье, которое было на Саше. По ночам Саша записывала в тетрадь, которую привезла из дому:
"Ночью Аня проснулась и спросила:
– Мама, а правда, я в Москве брала сахара, сколько хотела? И белого хлеба тоже?
Вчера хозяйка жарила пирожки. Аня долго молчала. А потом вдруг сказала, задумчиво так:
– Что она там делает?
– Пирожки жарит.
Аня еще помолчала. И потом:
– А наша бабушка тоже умеет пирожки? Я ей ответила:
– Наша бабушка все умеет.
– Мама, расскажи про пирожки.
Мне сильно не хотелось рассказывать про пирожки, и Аня принялась рассказывать сама:
– Жила-была девочка. У нее была бабушка. Она испекла пирожок. Большой-пребольшой. Он был с капустой. А сверху его посыпали сахаром. Девочка ела, ела. Дала своей маме. И Юре. И Сереже. И Дружку. Девочка была добрая. Не жадная. Она и правда не жадная. Она ничего не хочет есть без меня и без Дружка.