Текст книги "Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)
– Дорогой, я кое-что придумала относительно него… Подумай, прежде чем сказать «нет»… Сесиль… да, Сесиль Фило… Она богата, она выросла в деревне и привыкла видеть мужчин, встающих до восхода солнца, чтобы отправиться на охоту, и ложащихся спать в восемь часов. Она знает, что охотника никогда нет дома. Он был бы счастлив. Как-то однажды он сказал мне, что она ему понравилась. «Мне нравятся такие вот женщины в теле…» Он так сказал.
– Он никогда не согласится… И потом, на будущий год его ожидает трехлетняя служба в армии… Он все мечтает о Марокко или о Южном Алжире.
– Да, но если он будет помолвлен, это его удержит. И потом, может быть, папа смог бы сократить срок его службы до одного года, как сыну…
– Мадлен! Прошу тебя!
Она кусала губы. Ребенок вскрикнул, она протянула руку, и колыбелька издала звук, похожий на скрип мельницы. Жан-Луи размышлял о желании Жозе отправиться в Марокко (оно возникло после того, как он прочел книгу Психариса)… Следовало ли удержать его или толкнуть на этот путь?
Внезапно Жан-Луи произнес:
– Женить его… а это неплохая идея!
Он думал о Жозе, но и об Иве тоже. Именно в этой теплой комнате, где пахло молоком, с ее обоями, обитыми креслами, в этом маленьком кричащем существе, этой молодой и плодовитой грузной женщине – вот в чем могут найти прибежище дети семьи Фронтенак, вылетевшие из родного гнезда и больше не охраняемые соснами летних каникул, не укрываемые ими от жизни в душном парке. Их, изгнанных из рая детства, удаленных от любимых ими лугов, прохладной ольхи, родников среди мощных папоротников, необходимо окружить обоями, мебелью, колыбельками, нужно, чтобы каждый из них рыл свою нору…
Все тот же Жан-Луи, который так стремился защитить своих братьев и найти им укрытие, каждое утро в преддверии ожидаемой войны выполнял физические упражнения, чтобы развить свою мускулатуру. Он беспокоился, сможет ли он вступить во вспомогательные войска. Никто бы не смог отдать свою жизнь легче его. Однако в семье Фронтенак все происходило так, точно братская и материнская любовь были неразрывно связаны или словно и у той и у другой был единый источник. Забота Жана-Луи о своих младших братьях и сестрах, и даже о Жозе, которого так манило в Африку, забота, полная волнения и тревоги, была сродни заботе их матери. Особенно в этот вечер: немое отчаяние Жозе, молчание, вылившееся в бурное выражение чувств, взволновали его; однако, пожалуй, меньше, чем перечеркнутые страницы Ива, вместе с тем письмо попрошайки-работницы, похожее на многие из полученных им прежде, задело его глубже всего, разбередило рану. Он еще не вполне смирился с тем, что надо относиться к людям так, как они того заслуживают. Их наивное подхалимство его раздражало, и особенную боль ему доставляли их неуклюжие попытки изобразить религиозность. Он помнил того восемнадцатилетнего парня, который попросил быть ему крестным отцом, которого он самолично и с такой любовью наставлял… А несколько дней спустя ему стало известно, что его крестник уже был крещен протестантами, таким образом, деньги, которые предназначались для крестин, он оставил себе. Наверняка Жан-Луи знал, что то был особенный случай и что чистые души не лгут; его неудача или, скорее, просчет в области психологии, некая неспособность давать людям верную оценку, всегда обрекали его на подобного рода злоключения. Его застенчивость, проявлявшаяся в отсутствии гибкости, отдаляла от него простых людей, но не отпугивала ни льстецов, ни лицемеров.
Лежа на спине, он смотрел в потолок, мягко освещенный лампой, и чувствовал свою абсолютную неспособность изменить что-либо в чужой судьбе. Его братья, вероятно, осуществят в этом бренном мире то, зачем они сюда явились, и любые повороты непременно приведут их туда, где их ждут или кто-то их подстерегает…
– Мадлен, – спросил он вдруг вполголоса, – веришь ли ты, что возможно что-то сделать для других?
Она повернула к нему свое полусонное лицо, убрала волосы.
– Что? – спросила она.
– Я хочу сказать, считаешь ли ты, что после многочисленных усилий можно было бы изменить, пусть хоть чуть-чуть, судьбу какого-то человека?
– О! Ты только об этом и думаешь, изменить других, поставить их на другое место, внушить им идеи, отличные от тех, которые они имеют…
– Возможно, – он рассуждал сам с собой, – я только укрепляю их в их пристрастиях; когда я полагаю, что сдерживаю их, они собирают все свои силы для того, чтобы рвануть в своем направлении, противоположном от того, которого хотелось бы мне…
Она подавила зевок:
– Ну и что из этого, дорогой?
– Если верить Сене, эти грустные и нежные слова Иисуса, обращенные к Иуде, похоже, подталкивают его к двери, заставляют поскорее выйти…
– Тебе известно, который сейчас час? Уже за полночь… Завтра утром ты не сможешь встать.
Она потушила лампу, а он лежал в полумраке, словно на дне моря, ощущая на себе всю его невероятную тяжесть. Его подхватил вихрь тревоги и одиночества. Вдруг он вспомнил, что забыл прочесть свою вечернюю молитву. Тогда этот взрослый мужчина сделал в точности то же самое, что сделал бы, если бы ему было десять лет: он тихо встал с постели и опустился на колени на коврик перед кроватью, зарывшись головой в простыни. Ни единый вздох не нарушал тишины, ничто не указывало на то, что в комнате спали женщина и маленький ребенок Воздух был тяжелый, наполненный различными запахами, поскольку Мадлен, подобно всем деревенским жителям, опасалась воздуха с улицы; ее мужу пришлось привыкнуть больше не открывать окно по ночам.
Он начал с обращения к Святому Духу: «Veni, Sancte Spiritus, reple tuorum corda fidelium et tui amoris in eis ignem accende…».[1][1]
«Приди, Дух Святой, наполни сердца верных твоих и возожги в них огонь любви твоей…» (лат.)
[Закрыть] Однако, пока его губы произносили эти удивительные слова, он прислушивался лишь к тому спокойствию, которое было ему хорошо знакомо и которое просачивалось из всего его существа, подобно тому, как просачивается сквозь землю вода в истоке реки: да, к спокойствию бурному, захватывающему, покоряющему, похожему на воды родника. И по опыту ему было известно, что не следует допускать ни малейших раздумий, а также поддаваться чувству ложного унижения, которое заставляет говорить: «Это ничего не значит, это поверхностные ощущения…» Нет, не надо ничего говорить, нужно просто принять это ощущение, и никакая тревога не выдержит… Какое все же безумие думать, что очевидный результат наших усилий, каким бы маленьким он ни был, тоже имеет значение… Но действительно имеет значение только это жалкое усилие само по себе, чтобы удержаться у руля, чтобы его выправить, – особенно чтобы его выправить… И неведомые, непредсказуемые, немыслимые плоды наших поступков проявятся однажды при свете дня, плоды, выброшенные на свалку, подобранные с земли, плоды, которые мы не осмелимся никому преподнести… Мимоходом он заглянул в глубины своего сознания: да, завтра он сможет причаститься. После этого он расслабился. Он знал, где находился, атмосфера комнаты все еще продолжала влиять на него. Только одна мысль никак не давала ему покоя: мысль о том, что сейчас он уступал гордости, он искал удовольствия… «Но если бы это был Ты, Господь мой…»
Деревенская тишина опустилась и на город. Жан-Луи внимательно прислушивался к тиканью часов, в полумраке он различал приподнятое плечо Мадлен. Ничто не ускользало от его внимания, но ничто и не отвлекало от мыслей о главном. Некоторые вопросы проносились в его сознании, но, найдя ответы, исчезали прочь. Например, он понял в некий момент озарения, на примере Мадлен, что женщины несут в себе гораздо более богатый, по сравнению с мужчинами, мир чувств, однако они лишены дара его выразить: очевидная неполноценность. То же самое происходит и с народом. Бедность его словарного запаса… Жан-Луи ощутил, что он постепенно отходит от отвлеченных идей в область более приземленную, он более не витает в облаках, он шагает по отмели, удаляется от своей любви. Он перекрестился, скользнул в постель и закрыл глаза. Едва ли он услышал сирену над рекой. Первые тележки зеленщиков не нарушили его сна.
XV
Юноша, сидевший за рулем, не сбавляя бешеной скорости, обернулся и прокричал:
– Будем останавливаться в Бордо перекусить?
Англичанин, во обе стороны от которого сидели две молодые женщины, спросил:
– В «Лакомую курочку», не так ли?
Молодой человек за рулем бросил на него мрачный взгляд. Ив Фронтенак на своем переднем сиденье взмолился:
– Жео, смотри, куда едешь… Осторожно, там ребенок…
Каким безумием было сесть в машину вместе с этими незнакомцами! Три дня назад он обедал в Париже, у американки, имени которой он никак не мог запомнить, да вряд ли сумел бы и правильно выговорить. Он «блистал» как никогда (в обществе было принято считать его неподражаемым, хотя порой он бывал скучнейшим сотрапезником), «Вам повезло, – сказал Жео, который восхищался Ивом и привел его к этой даме, – вас посетит очаровательный Фронтенак»… «Помери» создало между этими едва знакомыми друг с другом людьми атмосферу нежности. Дама на следующее утро должна была уезжать в Гетари. Всего на три дня… Она предложила взять их всех с собой: расставаться было невыносимо, отныне они должны были повсюду следовать друг за другом. Июньская ночь была жаркой, но, к счастью, никто из мужчин не был в смокинге. Оставалось лишь подогнать машину и тронуться в путь. Предполагалось, что машину поведет Жео. Приехав на место, все рассчитывали окунуться…
В Бордо Ив застал свою мать врасплох, после завтрака та была одна; при виде сына, которого никак не ожидала, она побледнела. Ив расцеловал ее пепельно-серые щеки. Окно гостиной в стиле ампир было открыто и выходило на шумную улицу, с которой доносились резкие запахи. Он сообщил, что может уделить ей всего лишь полчаса, поскольку его друзьям не терпелось поскорее добраться до Гетари. На обратном пути в Бордо останавливаться они не собирались, но это совершенно неважно, потому что через три недели он планирует приехать к матери и провести с ней целый месяц. (На самом деле ее дочери с семьями сняли виллу на берегу моря, где для госпожи Фронтенак места не было.) Она решила дожидаться Ива не в удушливых ландах Буриде, а в Респиде, на холмистых берегах Гаронны: «В Респиде всегда такой воздух», – эта фраза была в семье Фронтенак догматом веры. Она рассказала о Жозе; он находился в Рабате и уверял, что не подвергается никакому риску, тем не менее она боялась; по ночам просыпалась в тревоге…
Через четверть часа Ив поцеловал ее, она проводила его до площадки: «Они по крайней мере хоть осторожны? Вы не мчитесь, как сумасшедшие? Я очень переживаю, когда знаю, что ты в пути. Дай мне телеграмму сегодня вечером»…
Он сбежал по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, но все же невольно взглянул наверх. Бланш Фронтенак перегнулась через перила. Он увидел над собой ее страдальческое лицо. Он прокричал:
– Увидимся через три недели!..
– Да, будьте осторожны…
Сегодня Ив опять оказался проездом в Бордо. Он хотел бы вновь удивить мать, но, будучи в своем родном городе, невозможно было не угостить этих людей в «Лакомой курочке»; они решили бы, что он старается увильнуть… Да к тому же Жео желал во что бы то ни стало уже к вечеру вернуться в Париж. Он был вне себя от бешенства, потому что молодой англичанин сидел рядом с его дамой и он не мог слышать, о чем они говорят; правда, он видел в ветровом стекле их склонившиеся друг к другу головы. До Ива доносились его не вселяющие особенного оптимизма слова: «Мне наплевать, пусть я разобью себе лицо, но заодно и им достанется…» А Ив отвечал: «Поосторожнее на повороте…»
Он рассчитывал, что ему удастся улизнуть в конце обеда, но пришлось дожидаться счета. Жео пил, не произнося ни слова, посматривал на часы. «Мы будем в Париже еще до семи…» До тех пор он не сможет вздохнуть с облегчением; пытка для него закончится только в Париже, когда он окажется с дамой наедине в четырех стенах, потребует, чтобы она не виделась больше с другим, заставит ее сделать выбор… Не дожидаясь, когда Ив заплатит по счету, он уже оказался в машине. Ив мог бы сказать: «Разрешите мне отлучиться на пятнадцать минут…» или же: «Поезжайте без меня, я доберусь поездом…» Но ему это даже в голову не пришло. Он думал лишь о том, как справиться с внутренней потребностью, подталкивавшей его к тому, чтобы побежать и обнять мать. Он твердил себе: «Не стоит морочить им голову ради пятиминутного свидания, через каких-нибудь три недели мы будем вместе. У меня даже не хватит времени обнять ее…» Он никогда не простит себе, что пренебрег несколькими секундами, когда ему следовало прижаться губами к ее еще живому лицу, и в глубине подсознания он все понимал, ведь нам всегда дается предупреждение… Он услышал, как Жео обращается к нему, пока дамы были в гардеробной:
– Ив, умоляю тебя, сядь на заднее сиденье. Тогда англичанин окажется рядом со мной, и мне будет спокойнее.
Ив ответил, что ему тоже так будет спокойнее. Машина тронулась с места. Ив сидел, словно начинка в бутерброде, между двумя дамами, одна из которых спрашивала другую:
– Как? Вы не читали «Топи»? Это уморительно… Да, да, Андре Жида.
– Мне эта книга не показалась забавной, теперь я припоминаю, что читала ее, но что в ней забавного?
– Мне лично она кажется уморительной…
– Да, но что все-таки в ней забавного?
– Фронтенак, объясните ей…
Он нахально ответил:
– Я не читал.
– Не читали «Топей»? – воскликнула изумленная дама.
– Да, не читал «Топей».
Он вспоминал, как спускался по лестнице три дня назад, мать, перегнувшуюся через перила. «Я увижу ее через две недели», – твердил он сам себе. Она никогда не узнает о том, какую ошибку он совершил, проезжая через Бордо и не обняв ее. Именно в эту минуту он осознал, насколько сильно любит ее, он не ощущал этого с такой силой с тех самых пор, как вышел из младшего школьного возраста, когда после каникул, в первый день школьных занятий, рыдал при мысли о том, что будет разлучен с ней ежедневно до самого вечера. А дамы поверх его головы переговаривались о ком-то, о ком он не имел ни малейшего представления.
– Он умолял меня достать ему приглашение к Мари-Констанс. Я ответила ему, что недостаточно хорошо с ней знакома. Он настаивал на том, чтобы я достала приглашение при посредничестве Розы де Кандаль. Я ответила, что не хотела бы получить отказ прямо в лицо. После этого, можете верить мне, моя дорогая, или не верить, но он разрыдался, говоря, что речь идет о его будущем, о его репутации, о его жизни; что, если его не увидят на этом балу, ему не останется ничего, кроме как исчезнуть. Я имела неосторожность заметить ему, что речь идет об очень закрытом доме. «Очень закрытом? – завопил он. – Дом, в котором принимают вас, называется очень закрытым?!»
– Вы знаете, дорогая, для него это и в самом деле трагично: он всем успел разболтать, что его тоже пригласили. Как-то раз, у Эрнесты, я отлично позабавилась: ради того, чтобы увидеть выражение его лица, спросила, в каком костюме он придет. «Работорговца», – ответил он. Какова наглость! Через три дня мы с Эрнестой сговорились и задали ему тот же самый вопрос, он ответил, что не уверен в том, что придет, якобы подобные вещи ему больше не интересны…
– Для меня, видевшей его в слезах, это уж чересчур!
– Причем заметьте… он осмелился намекнуть, что Мари-Констанс теперь принимает невесть кого… И теперь, после всего, что вы мне рассказали, я могу вам признаться: он назвал вас, моя дорогая…
– Надо признать, он довольно опасен…
– Он может породить некоторые нежелательные веяния. Человек, который с такой легкостью поносит людей, да при этом если он каждый божий день обедает, полдничает и ужинает в свете, особенно опасен: он откладывает яйца в самые уютные местечки… а когда яйца лопаются, когда маленькая гадюка вьется по скатерти, уже невозможно предугадать, к чему это может привести…
– Тем не менее, а что, если я сегодня вечером позвоню Мари-Констанс? Я взяла для нее ложу за тысячу франков…
– Чего бы только он ни сделал для вас, если бы вы достали ему это приглашение!
– О! Я у него ничего не прошу.
– И все же вы бы попросили…
– Ну и упрямая же вы, дорогая… Нет, вы правда так думаете?
– Я не вполне уверена… в общем, это такая ситуация, которую я бы назвала «ни нашим ни вашим».
– Ну, скорее вашим, чем нашим…
– Нет, какая же она все-таки смешная! Вы слышали, что она говорит, а, Фронтенак?
Что же успела сказать ему мать за те пять минут? Она сказала: «В Респиде фруктов у нас будет сколько угодно…» Его обтекал выплескивавшийся из накрашенных ртов двух женщин поток злословия, в который Ив с легкостью мог бы окунуться, но вся эта грязь оседала где-то на поверхности его сознания, а в его глубине в эту самую минуту звучал голос матери, говорившей ему: «В этом году фруктов у нас будет сколько угодно…», и он видел ее нависшее над ним лицо, глаза, следившие за тем, как он спускается по лестнице, пока это только было возможно. Ее бледное лицо… У него в голове промелькнуло: «Бледность сердечников…» Это было похоже на вспышку молнии, но, прежде чем ему удалось осознать предвестие, оно исчезло.
– Все, что захотите… но какая же она идиотка! Когда человек так назойлив, никто с ним не уживается. Послушайте, если она рассчитывала, что сможет зацепить таким образом другого, нет ничего удивительного, что ей это не удалось! Я лично думаю, что неплохо уже то, что Альберто терпел ее в течение двух лет. Даже учитывая, что он изменял ей направо и налево, я не могу понять, как ему хватало на это терпения… А вам известно, что она гораздо менее богата, чем хочет казаться?
– Когда она говорит о том, что собирается покончить с собой, уверяю вас, это весьма впечатляющее зрелище… Мне лично кажется, что все это плохо кончится.
– Не обращайте внимания, вот увидите, что она покалечится ровно настолько, чтобы выставить своего мужа отвратительным в глазах общества. И в конце концов она по-прежнему останется у нас на руках, вот увидите! Тем не менее его все же надо пригласить, и все уверены, что уж она-то по-прежнему свободна!
Ив размышлял о терзаниях своей матери, о нехватке милосердия. «Мне необходимо причаститься», – говаривала она, когда ей случалось рассердиться на Бюрта. Доброта Жана-Луи… его неспособность видеть зло. Как же Ив заставлял его страдать, когда насмехался над Дюссолем! Этот мир, мир, с которым сегодня так сильно диссонировал младший из Фронтенаков… Доброта Жана-Луи, по мнению Ива, уравновешивала жестокость окружающего мира. Он не утратил веры в доброту благодаря своей матери и Жану-Луи. «Я посылаю вас, как агнцев в стаю волков…» Его мысленному взору предстали мрачные толпы, среди которых мерцали белые головные уборы, покрывала… Он тоже был создан для этой доброты. Он поехал бы в Респид, вдвоем со своей матерью; три недели отделяли его от этого знойного лета, полного фруктов. Он постарался бы не доставлять ей никаких хлопот, он ничем бы ее не огорчил. На этот раз он сумел бы справиться со своей раздражительностью. Он обещал себе, что в первый же вечер попросит ее читать вместе молитвы; она не поверит своим ушам; он станет наслаждаться той радостью, которую это доставит ей. Он излил бы ей свою душу… Рассказал бы, например, то, что произошло с ним в мае в одном ночном клубе… Ничего не поделаешь, ей придется узнать, что он бывает в таких местах». Он сказал бы ей: «Я выпил немного шампанского, после него меня стало клонить в сон, было уже поздно, какая-то женщина, стоя на столе, пела песню, я рассеянно слушал ее и то, как люди вокруг подпевали припев, это была солдатская песня, и все ее знали. И тут в последнем куплете прозвучало имя Христа среди каких-то пошлостей. В этот момент, – Ив представлял себе, как мать увлеченно слушает его… – в этот момент я ощутил боль, почти физическую боль, как будто это богохульство поразило меня прямо в грудь». Она, наверное, встанет, поцелует его и скажет что-нибудь вроде: «Вот видишь, мой дорогой, какая благодать…» Он представлял себе ночь, августовское небо, многочисленных насекомых, запах отавы в невидимых лучах.
В последующие дни он успокоился. Его жизнь потекла еще более легкомысленно, чем когда бы то ни было раньше. Это было время, когда перед закатом лета отдыхающие начинают есть в два раза больше; время, когда любящие страдают от предстоящего неминуемого расставания, а те, кого любят, вздыхают наконец свободнее; время, когда чахлые парижские каштаны видят, как на рассвете возле машин прощаются и никак не могут распроститься разодетые мужчины и дрожащие женщины.
Случилось так, что в один из подобных вечеров Ив остался дома. Была ли то усталость, болезнь или причиной стали душевные переживания? Как бы то ни было, он сидел один у себя в кабинете и страдал от одиночества так, как страдают в его возрасте: словно от невыносимого зла, от которого необходимо избавиться во что бы то ни стало. Вся его жизнь была построена таким образом, чтобы ни один вечер не оставался незанятым, однако на этот раз в бесперебойном механизме что-то не заладилось. Мы распоряжаемся другими людьми, словно пешками, чтобы не осталась пустой ни единая клетка, однако другие тоже ведут свою тайную игру, подталкивают нас пальцем вперед, устраняют; нас можно уничтожить, отодвинуть в сторону. Голос, в последнюю минуту говорящий по телефону: «Прошу прощения, но я не смогу прийти…» – всегда принадлежит тому из двоих, кому нет необходимости церемониться, кто может позволить себе что угодно. Если бы планы Ива в тот вечер нарушила не женщина, он бы оделся, вышел из дома, встретился с людьми. Но теперь он сидел неподвижно, не зажигая света, и, по-видимому, он был серьезно задет, рана его кровоточила в темноте.
Зазвонил телефон: необычные короткие и частые звонки. Он услышал какое-то шипение, затем в трубке раздался голос: «С вами говорят из Бордо». Первой мыслью, промелькнувшей у него в голове, была мысль о матери, о несчастье, но времени на переживания у него не оказалось, потому что именно голос матери он и услышал, голос, доносившийся откуда-то издалека, словно из другого мира. Она принадлежала к тому поколению, которое не умело пользоваться телефоном.
– Ив, это ты? Это мама говорит…
– Я очень плохо тебя слышу.
Он понял, что у нее острый приступ ревматизма, что ее отправляют в Дакс, что ее приезд в Респид откладывается на десять дней.
– Но ты можешь приехать ко мне в Дакс… чтобы не терять ни одного дня из тех, что нам предстоит провести вместе.
Ради этого она и звонила, ради того, чтобы удостовериться. Он ответил, что присоединится к ней, как только она пожелает. Она не расслышала. Он говорил громче, нервничал:
– Да, да, мама. Я приеду в Дакс.
Несчастный голос издалека все твердил свое: «Ты приедешь в Дакс?» Затем все стихло. Ив еще несколько раз попытался наладить связь, но у него ничего не вышло. Он сидел неподвижно; он страдал.
На следующий день он уже об этом забыл. Круговорот жизни закрутил его. Он развлекался, или, скорее, до самого утра сопровождал жаждущую развлечений женщину. Поскольку домой он вернулся на заре, спал он допоздна. Разбудил его звонок в дверь. Решив, что это почтальон с заказными письмами, он приоткрыл дверь и увидел Жана-Луи. Он проводил его в кабинет и раскрыл ставни: по крышам стелился желтый туман. Не глядя на Жана-Луи, он спросил, по делам ли тот приехал в Париж. Ответ прозвучал именно так, как он и ожидал: их мать в последние дни не очень хорошо себя чувствовала, Жан-Луи приехал убедить Ива отправиться к ней как можно скорее. Ив посмотрел на Жана-Луи: тот был одет в серый костюм и черный галстук в белый горошек. Он спросил брата, почему тот не отправил ему телеграмму или не позвонил.
– Я побоялся, что телеграмма напугает тебя. А по телефону ничего толком не поймешь.
– Да, конечно, но тогда тебе не пришлось бы оставлять маму. Странно, что ты решился оставить ее пусть даже всего на сутки… Зачем ты приехал? Раз ты приехал…
Жан-Луи пристально смотрел на него. Ив, слегка побледнев, не повышая голоса, спросил:
– Она умерла?
Жан-Луи взял его за руку, по-прежнему не сводя с него глаз. Тогда Ив пробормотал, что «он это знал», в то время как его брат торопливо излагал детали произошедшего, о которых Ив даже не успел еще подумать.
– Впервые она пожаловалась на недомогание в понедельник вечером, нет, во вторник…
Продолжая рассказывать, он мысленно удивлялся спокойствию Ива; он был даже разочарован и подумал, что ему совершенно необязательно было совершать эту поездку, а лучше было бы остаться у тела матери, пока оно еще находилось в доме, и не терять ни единой из оставшихся минут. Он не догадывался, что угрызения совести «законсервировали» боль Ива, подобно тому, как поступает врач с воспалительными процессами. Знала ли его мать, что он второй раз проезжал по Бордо и не пришел обнять ее, оказавшись с ней рядом? Переживала ли она это? Разве не повел он себя чудовищно, когда пренебрег ею? Если бы он тогда, на обратном пути из Гетари, забежал к ней, ничего бы с ним не случилось: ну получил бы он несколько советов, предостережений, ну поцеловала бы она его; она проводила бы его до лестничной площадки, перегнулась бы через перила, стояла бы и смотрела, как он спускается по лестнице, пока он не скрылся бы из вида. Но если он и не увидел ее больше, он по крайней мере услышал ее голос по телефону; он хорошо понимал, о чем она говорила, а вот она, бедняжка, плохо его слышала… Он спросил Жана-Луи, упоминала ли она о нем перед смертью. Нет, не упоминала, она рассчитывала вскоре увидеться со своим «парижанином», поэтому ее мысли больше были заняты Жозе, находившимся в Марокко. Слезы наконец брызнули из глаз Ива и принесли Жану-Луи некоторое облегчение. Сам он, внешне спокойный, как бы отстранился от собственной боли. Он разглядывал комнату, в которой еще царил беспорядок, оставленный накануне, комнату, отдавшую дань модному пристрастию к русским мотивам, что проявилось в цвете дивана и подушек; правда, отметил Жан-Луи, сам обитатель, похоже, оставался равнодушен к подобным изыскам. Жан-Луи на какое-то мгновение предал свою умершую мать ради живого брата – он с головой ушел в разглядывание обстановки, поиски оставленных следов, тайных знаков… На стене висела только одна фотография: Нижинский в «Призраке розы». Жан-Луи поднял глаза и посмотрел на брата, который стоял, прислонившись к камину, – его брат, такой хрупкий в своей голубой пижаме, с растрепанными волосами, плакал, и выражение лица его при этом было точно таким же, как в детстве. Жан-Луи мягко попросил его пойти одеться и, оставшись один, продолжал изучать глазами стены, усыпанный пеплом стол, прожженный коврик на полу.








