412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах] » Текст книги (страница 21)
Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:14

Текст книги "Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

Глава четырнадцатая

– Да вы не беспокойтесь, мадемуазель Ланден, – сказала консьержка, – я вам донесу чемодан. У меня ведь силы-то побольше вашего, да и дело мне привычное.

– Ах, пожалуйста, мадам Жозеф, не спешите, а то надорветесь. И так уж трудно подниматься по лестнице, а тут еще с такой ношей! Я, знаете ли, всегда сама себя обслуживаю и нисколько этого не стыжусь. Но надо правду сказать: пока я гостила у брата, он мне ни к чему не позволял притрагиваться. Ведь у него как теперь заведено? Подумайте только: живет один, а держит и камердинера и кухарку. Вы, наверно, думаете: откуда же у него такое солидное положение? А он, знаете ли, ведет у мсье Эдгара Салема все тяжбы. Мы с вами, моя дорогая, женщины простые, нам и не понять всех этих мудреных дел. Мсье Салем, знаете ли, издает несколько газет высоконравственного направления. Мой брат говорит, что их назначение – бичевать современные нравы. Теперь ведь кругом столько грязи, столько грязи! Просто ужас! Мсье Салем нанял к себе на работу людей разных взглядов для того, чтобы его газеты никому не мирволили. Так у него спокойнее на душе: не будет того, чтоб одним спускать, а с других взыскивать. Он, знаете, никого не боится, нападает и на тех, кто в большой силе. А закон-то, разумеется, на их стороне – на стороне сильных. Что ж удивительного! Ведь они сами же издают законы. И вот тут-то мой брат показывает свой талант. Уж он-то во всех судебных тонкостях собаку съел. И надо сказать, мсье Салем не какой-нибудь неблагодарный, вроде покойного Оскара Револю, – нет, он умеет ценить услуги и все твердит: «Ах, – говорит, – Ланден, что бы я без вас делал!»

– Да уж чего там! – вставила свое слово консьержка. – Известное дело, мсье Ланден хитер. Поди, держит своего хозяина в руках…

– Хитер? Ну уж нет! Сразу видно, что вы моего брата плохо знаете. Бедняжка Луи! Да ведь первый встречный мальчишка его надует. Боюсь я за него! Из-за своей простоты умрет он в нищете. У него вот завелись теперь лишние деньги, и как вы полагаете, куда он их девает? Думаете, пускает в оборот, пользуясь своей осведомленностью? Ничего подобного! Занялся благотворительностью! Подумайте, основал и на свой счет содержит пансион для молодых иностранцев, приезжающих в Париж Для юнцов моложе двадцати лет, – надо же предел поставить, сами понимаете. Бедняков там, конечно, куда больше, чем богатых, отбою нет. Вы и представить не можете, до чего мой брат любит простой народ…

– Зачем же для иностранцев, мадемуазель Ланден? Неужели мало еще они нас объедают? Уж лучше бы французам помогать.

– Тут я с вами согласна. Как-то раз я то же самое сказала брату, но у него на этот счет свои взгляды. Он находит, что молодые французы все распущенные, невоспитанные и совсем не умеют себя держать. Но он и им тоже сочувствует. Да и кому только он не сочувствует! Вы бы послушали, что о нем говорит консьержка. «Вот, – говорит, – негордый человек. Рассказываешь ему про то, про се, он слушает, расспрашивает: про старшего сына спросил, который на военной службе, и про младшего, который к первому причастию скоро дойдет. У самого столько забот, столько хлопот, беспокойства, а ты ему хоть до утра рассказывай про всякие свои домашние дела, и он все будет слушать, и так внимательно слушает: одно удовольствие рассказывать, видно, что ему все интересно. А какие он советы дает! Самые разумные. Муж у меня выпивает, так мсье Ланден учит его – не пей. Нет, это не человек, а сущий ангел! Вот он каков, ваш брат, мадемуазель Ланден. У него, – говорит, – и глаза-то какие-то небесные». (Надо вам сказать, наружность Луи очень даже изменилась к лучшему: он сбрил бороду и стал просто красавцем.) И вот еще что консьержка говорит: «Когда он переехал в наш дом, у меня, – говорит – ребеночек заболел менингитом и умер. Ваш братец, – говорит, – сколько раз тогда приходил навестить меня; придет, встанет около колыбели и все смотрит, то на моего бедного малютку, то на меня. Конечно, все тогда были добры к нам, но какое же сравнение! Заглянут, скажут что-нибудь сочувственное и уйдут. А он сидит с нами, смотрит, как мы страдаем».

Тут мадемуазель Ланден сняла, наконец, шляпу и, высунувшись из окна, поглядела на шумную улицу, залитую июльским утренним солнцем. Ночью прошел грозовой ливень, на тротуарах стояли еще не высохшие лужи.

– Удивительно мне только, – сказала консьержка, уже берясь за дверную ручку, – удивительно! Такой добрый, жалостливый человек, а занимается сутяжничеством в суде. Ведь уж тут надо иметь волчьи зубы…

Мадемуазель Ланден хотела было ответить, но спохватилась – сорочий глаз консьержки вовремя охладил ее порыв. Ах, всегда эта слабость, эта жажда вызывать восхищение у людей, стоящих ниже тебя! Никак она не может держать их на почтительном расстоянии. Брату, слава богу, нечего скрывать, но ведь он все-таки велел ей держать язык за зубами, никому не говорить о том, что она видела в Париже. Она обещала молчать, а что получилось? Как-то несолидно, неловко! Не может сдержать своего слова – только приехала, еще не успела снять шляпку, а сразу же принялась болтать.

– Вы уже уходите, мадам Жозеф?

И мадемуазель Ланден поспешила вернуть консьержку, решив новым доверительным сообщением сгладить дурное впечатление, которое могли произвести ее слова на эту женщину, смиренную, подобострастную, но втайне, может быть, и недоброжелательную особу.

– Я, знаете ли, мадам Жозеф, о своем брате готова хоть до самого утра говорить. Ведь это какой человек? О себе нисколько и не думает, все для других, все для других. Когда он жил в бедности, за гроши гнул горб ради этих бессовестных Револю, он в ту пору готов был для них наизнанку вывернуться. А представьте себе, сколько он может сделать добра людям теперь, когда у него денег куры не клюют!

– Денег куры не клюют! – Консьержка всплеснула руками. – Вот счастливец! Везет же некоторым людям. Право, счастливец!

– Он, дорогая моя, очень уж чувствительный, где же тут быть счастливцем! Постоянно его огорчают. Он не может переносить нехороших поступков, у него за все душа болит. Слишком в нем много благородства, не может он мириться с тем, что в жизни столько творится безобразия, и потому беспрестанно страдает. Истинная правда! Я бывало спрошу: «Луи, все у тебя есть, что душе угодно. Почему же ты такой печальный?» А он отвечает: «Фелиция, удел людской – одиночество. Испокон веков одинок человек!» И ведь это правда, мадам Жозеф, но видят ее лишь избранные души.

– А я так думаю, – сказала консьержка. – Незачем быть очень уж хорошим. Ну что бы мсье Ландену хоть разок в месяц кутнуть как следует для прочистки души и тела…

– Позвольте вам сказать, дорогая, это все очень тонко… вам не понять!..

– А что ж, ваш брат святой, что ли?

Мадемуазель Ланден ответила, что, конечно, ее брат не святой, есть и у него маленькие слабости. И тут сорочьи глаза консьержки загорелись любопытством. Она уже раздумала уходить, заинтересовавшись, какие же могут быть слабости у такого добродетельного человека.

– А ну-ка, ну-ка, – приставала она, – скажите, мадемуазель Ланден, какие за ним водятся грешки. Хоть один опишите. А-а, вам неловко!

– Да нет, пожалуйста. Как покопаешься, найдутся. Ну, вот, например, случается – правда, очень, очень редко, – случается, что он, как ему кажется, поступает по справедливости, по совести, а на самом-то деле – из мести, по злопамятству… Взять хотя бы такое дело… Вы про Регину Лорати слыхали? Ну, та самая… балерина из оперного театра, из-за которой Оскар Револю разорился. Как с ним стряслась беда, Регина удрала в Париж со старшим сыночком мадам Костадо… Так вы подумайте только, что ей подстроил мой брат! Взял да и напустил на нее все газеты мсье Салема. Они и давай ее травить. Что ж получилось? Из Комической оперы ее выставили, из Олимпии ее выставили… Я говорю брату: «Послушай, Луи, ты не ради справедливости так поступаешь. Хоть твой хозяин и умер, а как будто ничего и не переменилось, ты ему по-прежнему подчиняешься, и это он заставляет тебя мстить за него». А он и слушать меня не стал. Конечно, отчасти он так поступил из добрых чувств, если только можно назвать добрым чувством, что он чтит память своего эксплуататора. Я потому и рассказала вам эту историю, чтобы вы убедились, что у моего брата есть свои недостатки, а все-таки он замечательный человек.

– Еще бы не замечательный! Вон сколько денег зашибает!

Выразив свое мнение, мадам Жозеф распростилась с жилицей, получив в ловко подставленную и ловко отдернутую ладонь серебряную монету достоинством в один франк.

Совсем позабыв о своих чемоданах, Фелиция Ланден в отчаянии бродила по комнатам, стараясь припомнить, что она сейчас наговорила. Право же, не ее вина, если ей всю жизнь не с кем поговорить и приходится «отводить душу» с первым встречным. Господь бог все видит, он-то знает, что она вовсе не хотела повредить брату, – все ее рассказы, приукрашавшие действительность, предназначались к возвеличению его славы. Дай-то бог, чтоб в парижском существовании ее брата не оказалось ничего дурного. Какая-то подозрительная у него жизнь. Но будет просто ужасно, если проскользнул хоть намек на это в доверительном разговоре, который она вела сейчас с консьержкой, особой недостойной такой чести и, быть может, опасной. Вот что значит семейное сходство характеров: и она и брат чересчур уж негордые люди и всегда запанибрата с простонародьем. Однако надо сказать, она мужланов совсем не любит и мечтала завязать через брата знакомства в хороших домах. Но он нисколько не старался создать сестре положение в обществе. А как Луи обидел ее, когда она приехала к нему в Париж! Погостила у дорогого братца неделю, и вдруг пришлось срочно «вытряхиваться» в гостиницу. Сколько она крови себе испортила, как расстраивалась! И все из-за того, что не с кем было поговорить, поделиться своими наблюдениями. Ее просто распирало от всего того, что она подглядела, подслушала или угадала, и надо же было дать выход своим чувствам. Будьте уверены, в благотворительности она знала толк, потому что всегда помогала в своем приходе устраивать разные добрые дела. Ну так вот, она считает, что ее брат несет свое апостольское служение ближнему как-то уж очень неосторожно. Все-таки она удержалась, не рассказала консьержке, что Луи отправил ее в гостиницу после бурной сцены, когда она высказала ему горькую истину: «Ты, верно, думаешь, что все люди на тебя похожи… Ну зачем ты всякой шантрапе делаешь добро? Неужели надеешься, что бандиты станут ягнятками! Вот попомни мое слово: они тебя когда-нибудь ограбят и зарежут!» А он заткнул себе уши, выбежал из комнаты и кричит своему камердинеру: «Пускай она сейчас же собирает свои пожитки и вытряхивается отсюда». Вот как он ее унизил, да еще перед лакеем. Но такого рода неприятности мадемуазель Фелиция Ланден предпочитала все же держать про себя и ни с кем, даже со своей консьержкой, не стала бы о них откровенничать.


Глава пятнадцатая

– Провалился! – крикнул Дени сестре, пробиравшейся сквозь толпу юношей, которые теснились у вывешенного списка.

– Да что ты! Не может быть!

Он потащил Розу к выходу, она едва поспевала за ним.

– Знаешь что, Дени? Давай поедем домой на извозчике. Я хочу прокатить тебя в коляске.

Дени проворчал раздраженно:

– Обойдемся без колясок…

Роза не посмела его уговаривать. Они отправились к остановке на углу улицы Кюрсоль, стали ждать трамвая. Надвигалась гроза, было душно, солнце, закрытое тучей, нещадно палило. Из соседней больницы несло карболкой. Весь квартал Сент-Элали был пропитан этим запахом. Как хороший пловец, который сильными взмахами рук разрезает волны, Роза пыталась вырваться из захлестнувшей ее пучины горя, приблизиться к брату. «За три недели первый раз вспомнила обо мне», – думал Дени. Но и в эту минуту она не могла найти нужных слов и очень некстати спросила, выдержал ли экзамен Пьер Костадо.

– Кажется, выдержал, – ответил Дени.

Он сам себе удивлялся, почему для него так мучительна эта неудача, таким унизительным кажется то, что он не выдержал экзаменов на аттестат зрелости. Вспомнилось, как хорошо о нем отзывались учителя в коллеже, а потом в лицее, где он учился в последнем классе. Но какое это имеет в конце концов значение? Все равно дальше учиться нельзя. Леоньян продадут, надо искать себе место, служить.

– Ну, раз уж по математике были письменные экзамены, то неудивительно, – сказала Роза.

Он промолчал – не хотелось говорить об экзаменах. Нет, провалился он не по математике, а по философии, – и провалился оттого, что отвечал «своими словами», а не по учебнику и высказывал свои собственные суждения.

На бульваре пересели в другой трамвай. Роза уже вновь отдалилась от брата, вновь стала чужой, она все думала – и не могла не думать – о том мгновении, когда сломалась ее жизнь. «Уже успела позабыть про мое несчастье!» – возмущался Дени. Провалиться на экзаменах – не такая уж страшная беда, но в семнадцать лет первая неудача воспринимается болезненно. В душу закрадывается сомнение в своих силах, боишься, что ты не такой ловкий, как другие, может быть, даже глупее, хуже их, и внезапно рождается убеждение, что ты никогда не будешь принадлежать к числу победителей, хозяев своей судьбы…

И все же, если б Роза взяла его за руку, посмотрела бы на него, как бывало, долгим ласковым взглядом, который он так любил, если б она разделила с братом его горе, поплакала вместе с ним, этот вечер не был бы для Дени таким грустным и, пожалуй, сладостна была бы его печаль… Неужели навсегда Роза будет замкнута, как в темнице, в своем страданье, будет томиться в тесном закоулке жизни, терзаясь муками, виновником которых был Робер, такое жалкое, такое ничтожное существо?


* * *

Мать, по-видимому, была удручена провалом Дени больше, чем он ожидал: это оказалось для нее еще одним разочарованием, новым треволнением среди других тревог, мучивших ее в это время. Надвигается зима, и Леоньян придется продать, так как не на что починить крышу… Если б Дени выдержал экзамен на аттестат зрелости, легче было бы пристроить его на службу. А что если он и в октябре провалится? Стоит ли ему упорствовать дальше? Не лучше ли бросить ученье? Как притоки большой реки, поглощаемые ее водами, все беды и огорчения Люсьенны Револю, начиная с расстроившейся свадьбы дочери, терялись в неминуемом несчастье – продаже Леоньяна. Живя в своей усадьбе, она не чувствовала себя разоренной. Но маленькая квартирка за две тысячи франков, которую не так-то и легко найти в Бордо, была в ее глазах воплощением безысходной нищеты. Кроме того, мадам Револю начинало беспокоить и пошатнувшееся здоровье, появились тревожные симптомы, предупреждающие о страшном недуге, но она никому об этом не говорила. А если она умрет, что будет с Жюльеном? Ему опять стало хуже, он больше не выходит из своей комнаты. Мать надрывалась, ухаживая за ним, и никогда не слышала от него ни слова благодарности. Теперь он уже не замыкался в угрюмом молчании, как в первый период болезни, напротив, он вел бесконечный монолог, жалуясь на свою горькую судьбу и во всем обвиняя бедняжку Розу. Подумайте только, какое счастье было у нее в руках, а она его упустила! После их ужасной катастрофы руки этой глупой девчонки попросил не кто-нибудь, а Робер Костадо, и она не сумела его удержать возле себя. Вот к чему привели ее претензии. Все хотела прослыть образованной, интеллигентной девицей. Ну что, скажите на милость, здоровому малому делать с каким-то синим чулком? Не удивительно, что он от нее убежал. Теперь вот не вернешь. Рухнуло неслыханное, нежданное счастье. «А мы плати за разбитые горшки!»


* * *

Роза спросила:

– Ты хочешь компоту, мама?

– Как еще Жюльен примет твою неудачу, Дени! Пойду подготовлю его, – не отвечая на вопрос, сказала мадам Револю и, сложив салфетку, встала из-за стола.

Поднялся и Дени, он не мог проглотить ни куска. Роза догнала его и немного прошлась с ним по аллее.

– Какая, право, досада! Теперь у тебя, Дени, все каникулы будут испорчены.

Он ничего не ответил, он ждал ласки, доброго взгляда, говорившего, что она с ним всей душой и разделяет его немудреное, обыденное горе неудачливого школьника, провалившегося на экзаменах. Она же думала, что Дени по-прежнему «дуется», как все это время, со дня ее разрыва с женихом.

– В октябре ты, наверно, выдержишь.

– Это еще неизвестно… Да и не все ли равно? Будет у меня диплом или не будет – мне одна дорога: до конца своих дней скрипеть перышком в какой-нибудь канцелярии.

Роза чувствовала, что надо поговорить с ним иначе, побеседовать душевно, утешить его «от сердца», а не пустыми словами. Но сейчас ею владело неодолимое желание поскорее убежать в свою комнату, в сотый раз перечесть письмо, полученное накануне. И она вдруг сказала торопливо:

– Я чувствую, что тебе хочется побыть одному.

– Нет, Роза, нет!.. Не уходи!

Но Дени сказал это еле слышно, а сестра уже была далеко, и его слова не дошли до нее. Она спешила к себе в комнату, где ее ждало великое утешение, великая радость – письмо Робера, которое ей хотелось без конца читать и перечитывать, – она с трудом сдерживала такое желание, боясь ослабить благотворное действие доброй весточки. Письмо не давало повода надеяться, что жених вернется к ней, но по крайней мере в этом письме он отрекался от страшных, от жестоких оскорблений, которые она услышала от него в тот день, когда Робер бросил ее.

«Я ищу таких слов, которые скажут, что между нами совершилось непоправимое. Я должен был избавить вас от себя…» Все письмо было перепевом этих фраз, которые сначала показались Розе довольно туманными. Но она столько думала над ними, что в конце концов почувствовала какую-то связь между этими уклончивыми словами и некоторыми чертами в облике Робера. То, чего она почти не замечала в дни радости, потому что все заслонял выдуманный образ любимого, живший в ее душе, невольно, однако, запомнилось; эти грубые, реальные черты запечатлелись в ее сознании, они принадлежали какому-то чужому и опасному человеку, безликому незнакомцу, чьи руки она однажды отстраняла темным вечером под густыми ветвями лип; от этого человека Робер хотел, как он утверждал, избавить ее, – но ведь это был сам Робер, и она любила его.

В первые дни после разрыва, когда мать в бешенстве повторяла россказни Жюльена о похождениях братьев Костадо, Роза выходила из-за стола, не желая слушать «этих ужасов». И все-таки она знала теперь, какую жизнь ведет человек, о котором ее мать говорила столько дурного. Но ведь этот незнакомец был тот самый Робер, которого она любила. Разве можно тут выбирать, отбрасывать то или иное в душе любимого? – думала она. Надо принимать его целиком, таким, каков он есть, – таким уж нам дал его бог, и мы должны нести свой крест; она верила в эти тайные узы, более крепкие, чем узы кровного родства.

«Если у вас достанет на это силы и мужества, не отталкивайте меня, мне будет радостно думать, что я причастен к вашей жизни, но не обрекаю вас на рабское служение моему жалкому существу».

Итак, она еще могла что-то сделать для него. И без конца перечитывая письмо, Роза с каждым днем все больше убеждала себя в этом. Хотя она совсем не отличалась набожностью и была довольно равнодушна к той чисто формальной религии, которую одну только и знала ее мать и внушала своей дочери, она теперь стала молиться. Она сделала открытие, что лучше всего ей думается о Робере перед лицом незримого свидетеля наших мыслей.

Вечерами она подолгу простаивала на коленях, уткнувшись лицом в одеяло. Человек, покинувший ее, привел ее не к набожности, а к какой-то сердечной близости к всевышнему, – он теперь существовал для нее, и она, Роза Револю, брошенная Робером Костадо, обращалась к нему за помощью.

Но сейчас, в минуту сладостного экстаза, слез и коленопреклоненной молитвы, ее не покидала тревога за младшего брата. Зачем она оставила его одного нынче вечером? У него от природы болезненная впечатлительность. Пьер Костадо говорил, что у Дени врожденная склонность терзаться – это его истинное призвание. И она внезапно поднялась с колен: «Это грех против бога, что я под предлогом молитвы покинула в тяжелую минуту брата…» Мучаясь угрызениями совести, она быстро спустилась по лестнице и побежала в сад.


* * *

«В такой час, когда у меня беда, она оставила меня одного, – твердил про себя Дени. – Я самый одинокий человек на свете». И он с глубоким негодованием думал о Розе: вот бросила его, нет ей прощения, нет оправдания. Никогда еще она не была так равнодушна к своему родному брату. И Дени все повторял двустишие Корнеля, за которое отдал бы всего Расина, обожаемого Пьером Костадо:

Несчастье страшное случилось. Но клянусь,

Смотрю в лицо ему – его я не страшусь.

Он с ожесточением скандировал эти строки, отчеканивая каждое слово, останавливаясь на цезуре, и для него сливались в одну горчайшую, непереносимую обиду и этот унизительный провал на экзаменах, и равнодушие сестры, и уверенность, что он обречен на безвестный труд и нужду. Хмелея от своего несчастья, он шел по аллее к воротам, выходившим на задний двор. В темноте мелькнул и исчез огонек сигареты. Потом раздался смех Ирен Кавельге, и на миг зеленоватый свет, словно отблеск венецианского фонарика, выхватил из густого мрака ее лицо. По дороге покатил на велосипеде сын мясника.

– Ага, попалась, Ирен! – сказал Дени.

– Ой, как вы меня испугали!.. Почему это я попалась? За кого вы меня принимаете? Уж и поболтать нельзя! Это Параж, сын мясника… Он приезжал за заказом…

– Вот уж не думал, что мясник станет для нас утруждать своего сына…

– Не для вас, а для нас.

Дени язвительно засмеялся.

Ирен почувствовала, что у нее горят щеки, и пробормотала:

– Извините, пожалуйста…

Дени ответил, что она напрасно извиняется.

– Нет, как же напрасно? Я ведь понимаю, что вам тяжело.

Он успокоил ее: не из-за этого ему тяжело – он провалился на письменном экзамене… Никак уж не ждал этого… Ирен разахалась.

– Вы? Вы провалились? Да как же это может быть? Ведь вы же все знаете. Это уж кто-нибудь нарочно подложил вам свинью… Может, из-за вашей мамаши… Много на свете злых людей. – И в ответ на возражения Дени она воскликнула: – Да полно вам! Ведь вы больше всех знаете, всякие науки превзошли.

Дени стало стыдно от такого дурацкого восхищения его особой. Он подошел к Ирен вплотную, заговорил вполголоса:

– Мне грустно. Утешь меня.

– Нет, – зашептала она. – Нет, это грех.

– Ох, как страшно! А с сыном мясника можно?

Она запротестовала: ни с сыном мясника и ни с кем. За кого он ее принимает? И к тому же Дени еще мальчик. Да, да, – для нее он просто-напросто ребенок. Она провела пальцем по его щеке.

– Чисто персик! Ведь вы еще и не бреетесь.

– Ничего подобного! По два раза в неделю бреюсь.

Кусты жимолости вдруг осветились – Мария Кавельге отворила дверь из кухни. Стоя у порога, позвала:

– Ирен! Где ты?

– Здесь, мама. Я с Дени стою.

– Иди домой. Пора уже запирать.

– Оставь ты ее! – сказал отец, сидевший на скамье у двери. – Я еще посижу немножко на воздухе. Трубочку выкурю.

– А они будут вдвоем тут в потемках? Да? Не годится!

– Да ведь он ей молочный брат.

Мария недовольно забормотала:

– Молочный брат! Молочный брат!

– Оставь ее в покое. Слышишь?

«И что у него такое в голове?» – тревожно думала Мария. Кавельге попробовал затянуться, но трубка погасла. Он чиркнул спичкой. Огонек осветил козырек его фуражки, большой нос, огромные усы, загнутые под прямым углом, как у императора Вильгельма, волосатые руки, торчавшие из засученных рукавов. Несмотря на жару, он носил вязаный шерстяной жилет, расстегнутый внизу на толстом животе. Кавельге никогда ни в чем не советовался с женой, никогда не спрашивал ее мнения; она всегда ему прислуживала и во всем ему угождала, но только не в постели; он спал со всеми женщинами, которые работали в усадьбе. Но теперь у него только и было свету в окошке, что любимая дочка, они всегда о чем-то оживленно беседовали и сразу умолкали, когда в комнату входила Мария…

– Нет, – лепетала Ирен, – нет, Дени, под липы я не пойду. Да что вас туда так тянет? Там духотища! За день накалило площадку, жара и теперь там стоит. А темнота какая, ни зги не видать! Сядем-ка лучше вот на эту скамейку, тут приятнее для разговору.

Дени ответил, что ему не до разговоров, пусть лучше Ирен его утешит.

– Да в чем утешать-то? Нечего вам и горевать. Подумаешь, большое несчастье!

Оба замолчали. Потом Дени прошептал:

– Какая ты толстая, Ирен!

– Ну вот уж неправда, – обиженно возразила она. – Вовсе я не толстая.

– Да я ж тебе комплимент делаю! Ведь это хорошо, когда девчонка толстая.

Она немного отодвинулась и опять вернулась к своим мыслям:

– Подумаешь, горе какое – на экзамене провалиться! На что они, эти экзамены?

– Ни на что, конечно, – согласился Дени. Ведь ему все равно нельзя дальше учиться, придется искать места, как только продадут Леоньян.

– А как бы хорошо-то было, если б вы остались здесь! Жили бы спокойно, хозяйничали на пару с моим отцом…

Дени прервал ее рассуждения: его родные и слышать об этом не хотят.

– Не понимаю, чего они только боятся! Взял бы отец закладную на Леоньян и поднял бы хозяйство на ноги, а ваши ничего бы и не замечали, все бы жили тут по-старому, как раньше жили, из своей доли доходов платили бы отцу проценты. Мадам Револю не верит нам, а мы очень привязаны к вашей семье, мы за вас в огонь и воду…

– Мама-то, может быть, и согласилась бы, а вот Жюльен и Роза ни за что…

– Гордячка у вас сестрица, – сказала Ирен. – А чего уж ей теперь гордиться, раз она на работу нанялась. Такая же, значит, как и все.

Дени отвел свою руку, обхватившую стан соседки.

– Ты в самом деле думаешь, что она такая же, как все? Не смеши, пожалуйста. Она нанялась на работу, это верно. А все равно, хоть проси она милостыню на улице, сразу видно будет, что она не такая, как все, – другой породы.

– Вот и вы тоже гордый.

Дени тяжело вздохнул.

– А уж мне-то чем гордиться, боже ты мой! – тихо сказал он и положил голову на плечо «толстой девчонки». Польщенная, даже немного растроганная, она не оттолкнула его и почтительно провела рукой по его волосам, по лбу. Она и не подозревала, каким бременем горького отчаяния отягощена голова, припавшая к ней. Дени говорил себе в эту минуту: «Вот она, моя доля в жизни, вот все, что я нашел в вечер своего поражения, своего унижения…»

А что ж, в конце концов. Раз он не способен бороться, скорее готов уподобиться насекомому, которое в минуту опасности притворяется мертвым, так почему же не забиться ему в щелку, почему не поладить с семейством Кавельге? Сначала такие планы ужасали его, поскольку они ужасали Розу, а теперь он ругал себя дураком, – нечего было считаться с мнением Розы. «В сущности, я ее ненавижу…»

Он не заметил, что заговорил вслух. Ирен спросила:

– Что вы сказали?

Дени, не отвечая, прижался к ней и закрыл глаза. Он любил такие темные, беззвездные и безветренные ночи. Вдали глухо гремят раскаты грома, а может быть, это учебная стрельба в лагере Сен-Медар… Нет, в такой час на стрельбище занятий нет, наверное гроза собирается… Но она пройдет стороной. А здесь ни земле, ни корням растений не на что надеяться. Поблекшие травы и листья все же окропит роса на заре, а вот ему даже и росы не знать. Нет у него такой цели в жизни, чтобы она зажгла сердце огнем, и нет никого, кому бы он пошел навстречу.

И вдруг он услышал голос сестры, – она звала его. Он шепнул Ирен:

– Тс-сс! Не шевелись.

– Дени, где ты?

– Она сейчас пройдет мимо нас, – тихо сказала Ирен. – Лучше откликнуться, все равно заметит…

– Нет, молчи.

Он скорее угадывал, чем видел, тоненькую фигурку растерянно озиравшейся сестры. Когда она была уже совсем близко, раздался его смешок. Роза вскрикнула:

– Ой! Как ты меня испугал! Куда ты девался? Где ты?

– Да здесь, на скамье. С Ирен сижу.

Ирен тотчас вскочила.

– Добрый вечер, барышня!

Роза ответила очень сухо и, отвернувшись, заговорила с Дени, как будто Ирен тут и не было.

– Ты же знаешь, мама требует, чтобы в десять часов дверь запирали. Пора домой…

– Не запирай сегодня дверь. Я сам закрою.

Роза спросила, в котором часу он вернется. Дени ответил:

– Когда вздумается.

– Тебе нечего тут делать, да и после такого тяжелого дня нужно отдохнуть.

– Нет, мне нужно развлечься. Ирен, – вдруг сказал он, – пойдем попросим у твоей матери вишни, настоянной на водке… Устроим пирушку, если ваши еще не легли.

– Только ты уж сам, пожалуйста, с мамой объясняйся, – чересчур звонким голосом заявила Роза. – Не удивляйся, если дверь окажется запертой.

– Ну что ж, тогда я переночую у Кавельге. Я ведь жил у них, когда мы сюда переселились. И – помнишь, Ирен? – первую ночь я спал в твоей комнате. Я не знал, что на другой постели спишь ты… Такая жуткая была ночь для нашей семьи, но у меня навсегда останется от нее еще и другое воспоминание – какое-то необыкновенное и приятное воспоминание, благодаря тебе, Ирен…

Могло показаться, что Роза уже ушла, но среди шелеста листвы, жужжания насекомых, среди всех шорохов ночи Дени различал едва уловимое неровное дыхание сестры.

– Дверь будет отперта, – сказала она наконец.

И, растаяв в черней тьме, пошла прочь, взволнованная, полная какого-то неясного щемящего чувства, в котором было и раздражение, и смутная ревность, и раскаяние, что они бросила Дени одного в такой печальный для него вечер, и, кроме того, беспокойство, страх перед «замыслом Кавельге», как говорилось в семье Револю. Лучше уж жить в нищете, но ничем не быть им обязанным, не зависеть от них. Пусть себе покупают Леоньян – и землю, и дом, пусть водворятся здесь, если накопили столько денег, что могут позволить себе такую роскошь, но невозможно же связываться с Кавельге, вступать с ним в компанию! А теперь они бог знает что вдолбят мальчишке в голову…

Не находя себе места от беспокойства, Роза подошла к комнате Жюльена, постучалась и тихонько позвала мать. Мадам Револю выглянула в ночной кофте, с заплетенными в толстую косу седеющими волосами. В ночном одеянии она казалась необыкновенно толстой. Роза подумала: «Мама у нас просто разбухает». Ей бы нужно было с жалостью взглянуть на эти одутловатые землистые щеки, задуматься… Но когда девушка ослеплена страданием, она не видит, что творится с матерью. А ведь смерть задолго до рокового часа отмечает нас своим особым знаком, заметным не менее, чем темный крест на курчавых спинах овец.

– Послушай, мама, такая досада! Дени отправился в гости к Кавельге. Бог знает, чем они станут забивать ему голову.

– Потише говори. Ну чего ты беспокоишься? В конечном счете все будет зависеть от меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю