355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах] » Текст книги (страница 6)
Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:14

Текст книги "Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)

Часть вторая

Как же далеко отсюда и птицы, и родники! За ними только конец света.


Рембо

XIII

– Пять тысяч долга за три месяца! Дюссоль, видели ли мы в старое время что-нибудь подобное?

– Нет, Коссад. У нас было уважение к деньгам; мы знали, сколько усилий стоило нашим дорогим родителям заработать их. Нам с детских лет прививали культ Бережливости. «Порядок, труд, экономия» – таков был девиз моего глубокоуважаемого отца.

Бланш Фронтенак прервала его:

– Речь идет не о вас, а о Жозе.

Теперь она уже жалела о том, что доверилась Дюссолю и своему шурину. Когда Жан-Луи раскрыл эту тайну, пришлось поставить в известность Дюссоля, потому что Жозе воспользовался доверием фирмы. Дюссоль потребовал созвать семейный совет. Госпожа Фронтенак и Жан-Луи воспротивились тому, чтобы извещать о случившемся дядю Ксавье: у него было больное сердце, а такой удар мог лишь усилить болезнь. Но Бланш никак не могла понять, зачем вмешивать в это дело Коссада. Ее мнение разделял и Жан-Луи.

Молодой человек сидел напротив матери. Сидячая работа сделала его несколько грузным, и волосы его, несмотря на его двадцать три года, успели спереди немного поредеть.

– Ну и глупо же он себя повел, наш Жозе, – произнес Альфред Коссад. – Похоже, всем другим эта девица доставалась задаром… Вы видели ее, Дюссоль?

– Да, однажды вечером… О! Не ради своего удовольствия. Как-то раз госпожа Дюссоль пожелала хоть раз в жизни побывать в «Аполло», чтобы иметь представление, что это такое. Я не счел возможным отказать ей. Как вы сами понимаете, мы взяли ложу бенуара! Так что нас там никто не видел. Эта Стефана Парос танцевала… вы понимаете, с голыми ногами…

У дяди Альфреда заблестели глаза, и он наклонился к нему:

– Вроде бы бывают вечера, когда она…

Фраза осталась незаконченной. Дюссоль снял пенсне, запрокинул голову.

– Вот чего не было, того не было, – сказал он. – На ней был купальничек, очень маленький, но все же был. И я выяснял: без него она все-таки не показывается. Неужели вы думаете, что я бы подверг госпожу Дюссоль… Ну что вы! Как можно! Но уже и так, с голыми ногами…

– И босиком… – добавил Альфред Коссад.

– О! Босиком… – и на лице Дюссоля появилось снисходительное выражение.

– Да, а вот мне, – заявил Альфред с какой-то непонятной горячностью, – именно это кажется наиболее отвратительным…

Бланш раздраженно прервала его:

– Это вы, Альфред, отвратительный человек.

Тот стал возражать, подергивая и поглаживая свою бороду:

– О! Ну вы, Бланш…

– Ладно! Довольно об этом. Ваше мнение, Дюссоль?

– Удалить его, моя дорогая подруга. Пусть уезжает как можно быстрее и как можно дальше. Я хотел бы вам предложить Виннипег… но вы, пожалуй, не согласитесь… Нам нужен представитель в Норвегии… У него было бы там жалованье, скромное, если честно, но немного победствовать – это как раз то, что ему нужно, чтобы он понял истинную ценность денег… Вы согласны, Жан-Луи?

Молодой человек, не глядя на своего компаньона, признал, что Жозе и в самом деле нужно удалить из Бордо. Бланш пристально взглянула на старшего сына.

– Не забывай, что и Ив уже уехал…

– О! Вот его-то, – воскликнул Дюссоль, – его-то вам как раз следовало удержать при себе! Мне жаль, что вы не посоветовались со мной. Ничто не заставляло его ехать в Париж. Ну сами посудите, не станете же вы мне говорить про его работу? Я знаю ваше мнение, материнская любовь вас не ослепляет, у вас слишком много здравого смысла. Вряд ли я рассеиваю ваши иллюзии, говоря вам, что его литературное будущее… И я знаю, о чем говорю; я постарался ознакомиться лично… Я даже несколько раз читал вслух госпоже Дюссоль, которая, должен признаться, запросила пощады. Вы скажете, что он получил какие-то положительные отзывы… но откуда они берутся, я вас спрашиваю? Кто такой этот господин Жид, письмо которого показывал мне Жан-Луи? Есть экономист с такой фамилией, острейшего ума человек, но речь ведь идет не о нем, к сожалению…

Хотя Жан-Луи уже довольно давно знал, что мать не боится противоречить сама себе и не затрудняет себя чрезмерной заботой о логике, он был тем не менее удивлен, услышав, как она использует против Дюссоля те же самые аргументы, которые еще вчера вечером он сам использовал против нее:

– Вы бы лучше не говорили о том, что вы не в состоянии понять, о том, что написано не для вас. Вы одобряете только то, о чем вы уже знаете, о чем вы читали где-то еще. Новое вызывает у вас шок и всегда вызывало у людей вроде вас. Разве я не права, Жан-Луи? Мне говорили, что даже Расин в свое время вызывал недоумение у своих современников…

– Вспоминать о Расине в связи с разглагольствованиями этого желторотого птенца!

– Э! Бедный мой друг! Занимайтесь вашими лесами и оставьте поэзию в покое! Это не ваше дело, да и не мое, – добавила она, чтобы успокоить его, ибо он уже начал надуваться, как индюк, и его затылок побагровел.

– Мы с госпожой Дюссоль следим за всеми новинками… Я с давних пор подписан на «Панбиблион». Я даже специально выписываю журналы. Так что и с этой стороны мы идем в ногу со временем. «Что придает особую приятность беседе госпожи Дюссоль, – говорил мне совсем недавно один из моих коллег по Коммерческому суду, – так это ее начитанность, а ее удивительная память позволяет ей рассказывать вам сюжеты романов или пьес, которые удостоились ее внимания много лет назад, словно она прочитала их только что». Он даже выразился так: «Это прямо живая библиотека, ваша жена…»

– Ей повезло, – сказала Бланш. – А вот у меня голова – настоящее сито: ничего там не остается.

Она нарочно преуменьшала свои способности, чтобы обезоружить Дюссоля.

– Уф! – облегченно вздохнула она, когда почтенные господа откланялись.

Несмотря на то что батареи были раскалены, она направилась к камину. Поселившись в доме с центральным отоплением, Бланш так и не привыкла к нему. Ей надо было видеть огонь, нужно было, чтобы огонь обжигал ей ноги – только тогда ей было тепло. Она грустила. Потерять еще и Жозе! А на будущий год он собирался завербоваться в Марокко… Она не должна была отпускать Ива, ей не хотелось признаваться в этом перед Дюссолем, но ведь он и в самом деле мог писать и в Бордо! Она была уверена, что в Париже он ничего не делает.

– Но ведь это же ты, Жан-Луи, вбил ему в голову эту идею. Сам он никогда бы не уехал.

– Будь справедлива, мама, с тех пор, как сестры вышли замуж, с тех пор, как ты поселилась с ними в этом доме, ты живешь только для их семей, для их детей, и это совершенно естественно! Но Ив среди всех этих пеленок чувствовал себя заброшенным.

– Заброшенным! А я, как я ухаживала за ним все ночи, когда он болел воспалением легких…

– Вот-вот, он говорил, что рад своей болезни, благодаря ей он опять обрел тебя…

– Он просто неблагодарный мальчишка, вот и все! – Поскольку Жан-Луи молчал, она добавила: – А скажи мне, что, по-твоему, он делает в Париже?

– Ну, занимается своей книгой, встречается с другими писателями, разговаривает о том, что его интересует. Устанавливает контакты с журналами, с литературными кругами… В общем, не знаю…

Госпожа Фронтенак покачала головой. Все это ерунда. Как он живет? Он утратил все свои принципы…

– Однако поэзия у него глубоко мистическая, – и Жан-Луи густо покраснел. – Тибоде как-то выразился, что она постулирует метафизику…

– Все это слова… – прервала его госпожа Фронтенак. – Какая там у него метафизика, если он даже не причащается на Пасху… Тоже мне мистик! Мальчишка, который даже не приближается к Святым Дарам! Сам подумай!

Жан-Луи ничего не отвечал, и она продолжила:

– Ну вот, например, когда вы гуляете вместе по Парижу, что он тебе говорит? Рассказывает, с какими людьми встречается? Как брат брату…

– Братья, – сказал Жан-Луи, – могут угадывать мысли друг друга, понимать друг друга, но до определенного предела– Они все-таки не исповедуются…

– Ну что ты мне говоришь? Вы какие-то слишком сложные…

И Бланш, поставив локти на колени, помешала огонь в камине.

– Ну а Жозе, мама?

– Ах! Уж этот мне мальчишка! К счастью, ты хоть, по крайней мере…

Она посмотрела на Жана-Луи. А так ли уж он счастлив? У него на плечах лежала тяжелая ноша, за многое приходилось отвечать, он не всегда ладил с Дюссолем; и Бланш должна была признать, что ему иногда не хватало осторожности, если не сказать – здравого смысла. Это, конечно, хорошо – быть хозяином с чувством социальной справедливости, но, как говорит Дюссоль, в момент подведения итогов становится ясно, во что это обходится. Бланш была вынуждена согласиться с Дюссолем, когда тот воспротивился созданию «заводских комитетов», где Жан-Луи собирался объединить представителей рабочих и дирекции. Он также не пожелал ничего слышать о «паритетных комиссиях», механизм которых безуспешно пытался ему объяснить Жан-Луи. Однако Дюссоль в конце концов уступил в одном пункте, который, по правде говоря, его молодому компаньону был дороже всего. «Давайте дадим ему попробовать, – сказал Дюссоль. – Пусть это нам недешево обойдется, но он должен развернуться».

Великая идея Жана-Луи состояла в том, чтобы вовлечь персонал в управление всеми делами, заинтересовать его этим. С согласия Дюссоля он собрал рабочих и изложил им свой план: распределить между всеми рабочими акции в соответствии со стажем работы на фирму. Здравый смысл Дюссоля восторжествовал: рабочим эта затея показалась смешной, и не прошло и месяца, как они продали свои акции. «Я же говорил ему, – повторял Дюссоль. – Но нужно было, чтобы он сам во всем убедился. Я вовсе не жалею о потраченных деньгах. Зато теперь он понимает, с кем имеет дело, и не строит себе иллюзий. Самое забавное, рабочие любят меня за мою хитрость, знают, что меня не проведешь, а к тому же я умею с ними говорить, и они ко мне привязаны, а его, несмотря на все его социалистические идеи, рабочие считают гордым, им кажется, что он держится от них на расстоянии; так что по всем вопросам они обращаются ко мне, а не к нему».

– В сущности, – сказал Жан-Луи, – если ты хочешь, чтобы Жозе остался в Бордо, это нетрудно сделать: Парос передала мне через своего агента, что она не имеет на Жозе никаких видов, что она принимала от него только букеты. Это не ее вина, что Жозе всегда платил в ресторане… Он производил впечатление очень богатого. И к тому же на следующей неделе она покидает Бордо… Но все-таки я думаю, что для него было бы лучше сменить обстановку, пока он не отслужит в армии… Другая на месте Парос прибрала бы его к рукам. Кстати, я не согласен с Дюссолем: его не следует оставлять без денег…

Госпожа Фронтенак пожала плечами:

– Само собой! Когда он тут рассуждал про нужду, я не возражала, чтобы не раздражать его, но ты же сам понимаешь!

– Тогда я схожу за ним? Он ждет у себя в комнате…

– Да, только зажги свет.

Лампа под потолком залила унылым светом комнату в стиле ампир, оклеенную выцветшими обоями. Жан-Луи привел Жозе.

– Послушай, старина, вот что мы решили…

Провинившийся стоял в тени с опущенной головой. Он выглядел более коренастым, чем его братья, приземистым и широкоплечим. Кожа на лице темная и загорелая, зараставшая до самых скул, сейчас была гладко выбрита. Глядя на юношу, Бланш вспомнила школьника, которого она заставляла когда-то в утренних сумерках повторять уроки и который стоял перед ней с таким же отсутствующим видом, как сейчас, не слушая ее, противопоставляя всем ее мольбам и всем ее угрозам необыкновенную способность увиливать и отсутствовать; он с наслаждением погружался в каникулярные грезы Буриде, затем целиком погрузился в охотничьи забавы, проводя зимой целые ночи в засадах на диких уток; а потом все свои устремления и желания он вдруг направил на одну женщину, которая слабо подражала Фреголи в провинциальных мюзик-холлах («танцовщица из Севильи! гурия! камбоджийская танцовщица!»). Как-то раз после спектакля один приятель познакомил его с ней; они зашли в кабаре целой компанией. Жозе ей в тот вечер понравился, но только в тот вечер. Он же загорелся, увлекся. Все остальное перестало существовать для него; в конторе он практически не появлялся, и Жану-Луи пришлось взять на себя всю его работу. Робкая, но упорная ревность Жозе выводила женщину из себя…

И вот теперь он стоял перед матерью и братом, стоял с непроницаемым лицом и никак не выражал своих чувств.

– Это серьезное дело, долги, – говорила ему мать, – но пойми меня, дело вовсе не в деньгах. Распутная жизнь, которую ты начал вести, – вот что прежде всего волнует меня. Я верила в своих детей, полагала, что они сумеют избежать всех этих пошлостей, а мой Жозе…

Был ли он взволнован? Он прошел и сел на диван, где свет упал ему прямо на лицо. Жозе похудел, и казалось, что даже виски его как-то впали. Он спросил лишенным каких бы то ни было эмоций голосом, когда ему нужно уезжать, и, услышав материнское: «в январе, после праздников…», сказал:

– Я предпочел бы как можно скорее.

Он спокойно воспринял это решение. Бланш говорила себе, что у него все наладится. И все же на душе у нее было тревожно, и она всячески успокаивала самое себя. От нее не укрылось, что и Жан-Луи тоже наблюдает за своим младшим братом. Другие на их месте порадовались бы его спокойствию. Но мать и брат знали, что они столкнулись со страданием, физически прикоснулись к этому отчаянию, отчаянию ребенка, самому худшему из всех переживаний, наименее поддающемуся анализу и не имеющему никаких преград вроде рассудка, интересов, честолюбия… Старший брат не спускал глаз с растратчика, а мать встала. Она подошла к Жозе, взяла его голову обеими руками, как бы желая разбудить его, вывести из гипнотического сна.

– Жозе, посмотри на меня.

Она говорила повелительным тоном, а он по-детски тряс головой, закрывая глаза, пытался высвободиться. Бланш читала незнакомую ей историю любовной болезни на потемневшем лице сына. Он, конечно же, поправится! Это не продлится долго… только надо добраться до другого берега и не погибнуть в пути. Она всегда за него боялась, за этого мальчика: когда он был маленьким, она никогда не знала, чего от него ожидать. Если бы он хотя бы что-нибудь сказал, если бы пожаловался… Так ведь нет, он сидел, сжав челюсти и обратив к ней прокаленное солнцем лицо мальчишки из ландов… (может быть, какую-нибудь из ее прародительниц соблазнил один из каталонцев, торговавших контрабандными спичками). Глаза его горели, но горели темным светом: в них нельзя было ничего прочитать.

Тогда Жан-Луи, приблизившись, тоже схватил его за плечи и несильно встряхнул. Он повторил несколько раз: «Старина Жозе, мой дорогой малыш…» – и вдруг добился того, чего никак не удавалось матери: заставил его расплакаться. Просто к материнской ласке Жозе привык и никак не отозвался на нее. А вот Жан-Луи никогда не был с ним нежен. Это оказалось настолько неожиданным для него, что он, скорее всего, заплакал от удивления. У него из глаз брызнули слезы, и он вцепился в брата, как утопающий. Госпожа Фронтенак инстинктивно отвела глаза в сторону и вернулась к камину. Она слышала лепет, всхлипывания; склонившись к огню, она прижимала руки ко рту.

Братья подошли к ней:

– Он будет хорошо себя вести, мама, он мне пообещал.

Она притянула к себе несчастного ребенка, чтобы его поцеловать.

– Милый мой, у тебя больше никогда не будет такого выражения лица?

Один раз у него все-таки будет подобное выражение, несколько лет спустя, в конце августа 1915 года, в Мурмелоне, между двумя рядами палаток. Никто тогда не обратит на это внимания, даже его товарищ, который в этот момент будет заверять его: «Похоже, что артподготовка будет такая, что сметет все на нашем пути: нам не нужно будет даже снимать винтовку с плеча; пойдем вперед, руки в брюки…» Жозе Фронтенак посмотрит на него с тем же выражением: в глазах ни капли надежды, но в тот день это уже никого не испугает.


XIV

Жан-Луи поторопился вернуться домой; его дом находился в двух шагах, на улице Лафори де Монбадон. Ему не терпелось еще до ужина рассказать все Мадлен. У Ива вызвал отвращение этот особняк, обживавшийся с такой любовью. «Ты же не начинающий дантист и не молодой врач, – сказал он ему, – чтобы уставлять камины, увешивать стены и даже колонны этими мерзкими подарками, которыми вас завалили гости».

Жан-Луи стал было возражать, но вдруг на самом деле убедился в правоте брата и отныне глядел глазами Ива на всех этих пряничных амурчиков, бронзовые безделушки и австрийские терракотовые статуэтки.

– У малышки температура, – сказала Мадлен.

Она сидела рядом с колыбелью. Переселившись в город, эта сельская девушка располнела. Широкоплечая, с толстой шеей, она больше не выглядела юной. Может быть, она опять забеременела? На груди вздулась толстая голубая вена.

– Сколько?

– Тридцать семь и пять. И ее стошнило, когда она поела в четыре часа.

– Температура субфебрильная? Тогда это нормально, особенно вечером.

– Нет, повышенная, и доктор Шатар подтвердил это.

– Да нет же, он имел в виду температуру, измеренную под мышкой.

– А я говорю тебе, что это повышенная температура. Не очень высокая, конечно. Но все равно повышенная.

Он раздраженно махнул рукой, наклонился над колыбелью, пахнувшей овсяной кашей и молоком, которым ее стошнило. Когда он поцеловал девочку, она заплакала.

– Ты колешь ее щетиной.

– Неправда, подбородок у меня гладкий, как персик, – возразил он.

Он походил немного по комнате, надеясь, что жена спросит его про Жозе. Однако она никогда сама не задавала вопросов, как бы ему этого ни хотелось. Он должен был бы уже понять это, а все продолжал надеяться.

Она сказала:

– Садись ужинать без меня.

– Из-за малышки?

– Да, я хочу дождаться, пока она заснет.

Он был раздосадован: на ужин было суфле с сыром, которое нужно есть сразу, как только его вытаскивают из печки. Но, должно быть, Мадлен об этом вспомнила – как-никак она была воспитана в культе домашних сельских трапез и в уважении к еде, – поэтому не успел Жан-Луи развернуть салфетку, как она уже сидела на своем месте. «Нет, – подумал Жан-Луи, – она не спросит, бесполезно даже ждать».

– Так что же ты не спрашиваешь, милая?

– О чем?

– Жозе, – начал он, – это была целая история! Дюссоль и дядя Альфред не решились настоять на Виннипеге… Он поедет в Норвегию.

– Ну, это не наказание… Там, скорее всего, можно будет охотиться на уток, а ему больше ничего и не надо.

– Ты думаешь? Если бы ты его видела… Он же любил ее, – добавил Жан-Луи и густо покраснел.

– Эту девицу?

– Не надо смеяться… – И он повторил: – Если бы ты его видела!

Мадлен с хитрым, понимающим видом пожала плечами и положила себе на тарелку вторую порцию. Она была не из Фронтенаков, зачем настаивать? Все равно не поймет. Она же не из рода Фронтенаков. Он попытался вспомнить выражение лица Жозе, слова, которые он бормотал. Неведомая страсть…

– Приходила Даниэль, мы с ней выпили чаю и мило поболтали. Она принесла мне выкройку детской распашонки, ты помнишь, о которой я тебе говорила, с длинными рукавами.

Разумный Жан-Луи с удивлением подумал, что завидует этому смертельному безумию, во власти которого оказался брат. Испытывая отвращение к самому себе, он посмотрел на жену, катавшую в руках хлебный шарик

– И что? – спросил он.

– Да так, ничего… я ничего не говорила, зачем? Ты не слушаешь и никогда не отвечаешь на мои вопросы.

– Ты сказала, что приходила Даниэль?

– Ты никому не скажешь? Это строго между нами, разумеется. Мне кажется, ее мужу осточертело жить под одной крышей с твоей матерью. Как только получит прибавку к заработку, он намерен переехать в другое место.

– Они не сделают этого. Мама ведь купила дом и для них тоже; они не платят за квартиру.

– Вот это-то их и удерживает… Но с ней так утомительно жить… Ты же сам признаешь. Ты раз сто повторял мне…

– В самом деле? Хотя вполне возможно, что действительно говорил.

– А, кстати, Мари останется; у нее муж более терпеливый, а главное, он больше думает о своей выгоде. Он никогда не откажется от преимущества, которое там имеет.

Жан-Луи представил себе мать в невыигрышной роли старой квартирантки, которую дети отсылают из одного дома в другой. Мадлен настаивала:

– Я-то ее люблю, и она меня тоже обожает. Но в то же время я знаю, что не смогла бы с ней жить. О! Нет! Только не это…

– А вот она смогла бы жить с тобой.

Мадлен обеспокоенно посмотрела на мужа:

– Ты не сердишься? Это не мешает мне любить ее, тут дело просто в характере.

Он встал и подошел поцеловать жену, чтобы она простила его за возникшие у него мысли. В тот момент, когда они выходили из-за стола, слуга принес два письма. Жан-Луи узнал на одном из конвертов почерк Ива и положил его в карман, а затем попросил у Мадлен разрешения вскрыть другое.

«Господин и наш дорогой благодетель, я пишу Вам это письмо, чтобы сообщить, что в четверг, в три часа у нашей малышки будет первое причастие, она знает уже все молитвы, и когда мы с ее отцом видим, как она молится утром и вечером, то нас это очень умиляет, но в то же время мы немного обеспокоены, потому как мы же знаем, что там, где праздник, там и расходы, хотя это и ради Господа нашего, особенно когда мы и без того в разных мелких долгах как в шелках. Но как я говорю своему мужу, ведь не оставит же тебя наш благодетель в затруднительном положении, тебя, сохранившего акции, вместо того чтобы их продать, а потом пропить, как сделали все остальные, особенно некоторые, которые не протрезвлялись целый месяц после распределения акций, что за них прямо было стыдно, а тех, кто понял вашу благородную мысль, обзывают штрейкбрехерами и подлизами и вообще всеми теми именами, которые уважение и законы вежливости не позволяют мне запечатлеть на этой бумаге. Но как говорит мой муж: когда имеешь такого хозяина, то нужно уметь быть достойным его через понимание его инициатив в пользу рабочего…»

Жан-Луи порвал письмо и несколько раз провел по носу и по губам.

– Не забывай про свой тик, – сказала, заметив это, Мадлен и добавила: – Я страшно хочу спать. Боже мой! А ведь сейчас еще только девять часов… Ты не слишком поздно ляжешь? И разденешься в туалетной комнате?

Жан-Луи любил свою библиотеку: критика Ива к ней не относилась. Там не было ничего, кроме книг, и даже камин был заставлен ими. Он осторожно закрыл дверь, сел за стол, взвесил в руке письмо брата, радуясь тому, что оно было тяжелее, чем обычно. Он аккуратно вскрыл его, не повредив конверта. Как настоящий Фронтенак, Ив сообщил сначала новости, касавшиеся дяди Ксавье, с которым он обычно по четвергам обедал. Бедный дядя Ксавье, которого намерение племянника поселиться в Париже привело в ужас, сделал все, чтобы отговорить Ива. Фронтенаки притворялись, что им неизвестна причина подобного сопротивления. «Он успокоился, – писал Ив, – теперь он уже понял, что Париж достаточно велик, чтобы племянник никогда не столкнулся со своим дядей, гуляющим с любовницей… Ну так вот, я все же с ними столкнулся! Я заметил их однажды на бульварах и даже немного последил за ними. Это светловолосая дылда, которая лет двадцать назад, вероятно, была ничего себе. Поверишь ли, они вошли в закусочную Дюваля! Себе он, скорее всего, купил сигару не дороже трех су. Меня же он всегда приглашает к Прюнье и после десерта предлагает сигару «Бок» или «Генри Клей». Все дело в том, что я Фронтенак… Представь себе, я встречался с Барресом…» Далее шло подробное описание этого визита. Накануне один его приятель передал ему высказывание мэтра: «Какая жалость! Мне нужно подать этому юному Фронтенаку какую-нибудь соответствующую его темпераменту идею…» Это не охладило Ива. «Я был не так запуган, как этот великий человек, но почти так же. Мы вышли из дома вместе. На улице любитель душ немного оттаял. Он сказал мне… сейчас мне не хотелось бы упустить ни одного из сказанных им драгоценных слов, он сказал мне…»

Нет, Жана-Луи интересовало не то, что сказал ему Баррес… Он быстро пробежал глазами письмо, чтобы наконец добраться до того места, где Ив начнет говорить о своей жизни в Париже, о своей работе, о своих надеждах, о мужчинах и женщинах, с которыми встречается. Жан-Луи перевернул страницу. Ив тщательно вымарал все строчки на ней, равно как на обороте и на следующем листке. Он не только перечеркнул страницы, но и замазал буквально все слова каракулями, завитушки которых находили одна на другую. Возможно, под этими неистовыми каракулями покоились тайны младшего брата. Жан-Луи подумал о том, что, наверно, есть специалисты, которые смогли бы расшифровать– Но ведь не отдашь же письмо Ива в чужие руки. Жан-Луи вспомнил про лупу, которая давно уже лежала на столе (еще один свадебный подарок!), и принялся изучать каждое зачеркнутое слово с такой страстью, словно от решения этой задачи зависела судьба Франции. Однако лупа помогла ему лишь понять, какими средствами воспользовался Ив, чтобы сбить с толку дешифровщика: он не только соединил слова случайными буквами, но и наставил повсюду прямых черточек. После часа бесплодных усилий старший брат добился лишь самых незначительных результатов, но, во всяком случае, старания, которые Ив предпринял, чтобы вымарать собственный текст, говорили о его важности. Жан-Луи положил руки на стол и в ночной тишине услышал голоса двух громко о чем-то споривших мужчин. Прозвенел последний трамвай на проспекте Бальгери. Молодой человек сидел, устало глядя на таинственное письмо. А что, если взять автомобиль? Проведя в пути всю ночь, он часам к двенадцати был бы уже у брата… Увы! Он мог бы уехать вот так, один, только по каким-нибудь делам. А таковых в данный момент у него не было. Ему случалось мотаться в Париж раз в пять дней ради нескольких тысяч франков; однако тут речь шла лишь о спасении брата – никто бы его не понял. Спасать его от чего?

Эти взятые обратно признания без сомнения разочаровали бы Жана-Луи. Ив зачеркнул их не столько по стыдливости, сколько по скромности. «Разве это ему будет интересно? – сказал он себе. – А к тому же он там все равно ничего не поймет…» В последнем суждении Ива не было никакого презрения. Просто на расстоянии родственники представлялись ему слишком простыми и слишком чистыми. Люди, среди которых он вращался в Париже, казались ему принадлежащими к странной породе, с которой его род – род сельских жителей – тщетно пытался бы установить хоть какой-нибудь контакт. «Ты даже не понял бы, что они говорят, – писал он (не подозревая, что он зачеркнет все, даже еще не закончив письма), – настолько быстро они говорят, притом всегда с намеками на людей, чьи имена и сексуальные привычки непременно должны быть тебе известны. С ними я всегда опаздываю на две-три фразы и смеюсь через пять минут после того, как другие уже отсмеялись. Но поскольку меня держат за своего рода гения, то эта медлительность является одной из составляющих моего «я», и они даже ставят мне ее в заслугу. Кстати, большинство из них даже не читали меня, а только делают вид, что читали. Они любят меня как такового, а не потому, что я что-то написал. Милый мой старина Жан-Луи, в Бордо мы и не подозревали, что даже наш юный возраст может казаться кому-то сокровищем. В нашей среде молодость непопулярна: это неблагодарный возраст, возраст набивать себе шишки, пора прыщей, фурункулов, влажных ладоней и прочих неприятностей. А здесь люди смотрят на возраст по-другому. Здесь нет места фурункулам, за один день ты превращаешься в дитя Севера. Иногда какая-нибудь дама, которая говорит, что она без ума от твоей поэзии, желает слушать ее из твоих уст, и ты видишь, как ее грудь вздымается и опускается с такой силой, что ее хватило бы для поддержания огня в горне кузницы. В этом году все двери распахнуты перед моей «чудесной молодостью», причем двери обычно очень закрытых салонов. Но, вместе с тем, литература – тоже всего лишь предлог. Никто, в сущности, не любит того, что я делаю, они в этом ничего не понимают. Они любят не это; «они любят людей», как они говорят; я – человек, а ты, сам о том не догадываясь, – другой человек. К счастью, у этих людоедов и людоедок уже нет зубов, и они едят тебя только глазами. Они не знают, откуда я приехал, им не важно, есть ли у меня мать. Я бы возненавидел их только за то, что никто из них ни разу даже не поинтересовался, как поживает моя мама. Они не знают, что такое Фронтенак. Даже не подозревают величие тайны Фронтенаков. Я мог быть сыном каторжанина, только что сам выйти из тюрьмы, и это ничего бы не изменило, может быть, это даже понравилось бы им… Им довольно того, что мне двадцать лет, что я мою руки и все остальное и что у меня есть определенное литературное положение, объясняющее мое присутствие в кругу послов и членов Института за их роскошным столом… роскошным, однако вина там, как правило, подают плохо, слишком холодными, в слишком маленьких бокалах. И, как сказала бы мама, некогда ни разжевать, ни проглотить…»

Именно здесь Ив остановился и после некоторого размышления вымарал все до последнего слова, не предполагая, что этим мог совсем сбить с толку старшего брата. А тот вглядывался в эти иероглифы и, пользуясь тем, что его никто не видел, дал волю своему тику: сложенной ладонью он медленно водил по носу, по усам, по губам…

Вложив письмо Ива в свою папку, он посмотрел на часы: должно быть, Мадлен уже беспокоится. Он позволил себе еще десять минут побыть в одиночестве и тишине, взял книгу, раскрыл ее, вновь закрыл. А не делает ли он вид, что любит стихи? Все же время от времени он читал. Ив как-то сказал ему: «Ты совершенно прав, что больше не захламляешь свою память, необходимо забыть все, чем мы имели глупость ее напичкать…» Но то, что говорил Ив… С тех пор, как он стал жить в Париже, никогда нельзя было понять, говорит ли он серьезно или шутит, впрочем, возможно, он и сам этого не знал.

Жан-Луи увидел свет под дверью и понял, что у изголовья кровати горит светильник, это был немой укор; это значило: «Из-за тебя я не сплю; я предпочитаю дождаться тебя, чем быть разбуженной, едва заснув». Тем не менее он разделся, стараясь как можно меньше шуметь, и вошел в комнату.

Она была просторной, и, несмотря на насмешки Ива, Жан-Луи всегда заходил в нее с некоторым волнением. Впрочем, ночь покрывала и растворяла все подарки, бронзовые статуэтки и амуров. Мебель представлялась лишь каким-то размытым монолитом. Колыбелька, прикрепленная к огромной кровати, была похожа на лодочку, казалось, будто одного дыхания ребенка достаточно, чтобы надуть ее прозрачные занавески. Мадлен не дала ему извиниться.

– Я не скучала, – сказала она, – размышляла…

– О чем же?

– Я думала о Жозе, – ответила она.

Он был тронут. Теперь, когда он уже перестал надеяться, она сама заговорила о том, что его больше всего волновало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю