355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах] » Текст книги (страница 3)
Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:14

Текст книги "Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах]"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)

V

Ив не удивился тому, что на следующий день старший брат опять стал обращаться с ним в обычной своей немного грубоватой манере, словно у них не было никакого секрета. Странной казалась скорее сцена, произошедшая накануне; так как, хотя братья и были связаны корнями, как два отростка на одном и том же пне, у них не было привычки откровенничать друг с другом: такова самая немая из любовей.

В последний день каникул Жан-Луи заставил Ива сесть на Тампет, и кобыла, как обычно, едва почувствовав, что ее бока сжимают ноги охваченного ужасом седока, пустилась в галоп. Ив, забыв всякий стыд, вцепился в луку седла. Жан-Луи, пробежав наперерез через сосны, встал посреди аллеи с распростертыми руками. Кобыла резко остановилась. Ив, описав параболу, приземлился на песок, а брат заявил: «Так ты недотепой всю жизнь и останешься».

Однако вовсе не это расстраивало мальчика. Хотя он и не признавался себе в этом, ему было неприятно одно: Жан-Луи продолжал свои визиты в Леожа, к приходившимся им родственниками Казавьей. И в семье, и в деревне ни для кого не составляло тайны, что для Жана-Луи все окрестные песчаные дороги вели в Леожа. Когда-то раздел наследства поссорил семьи Леожа и Фронтенаков. После смерти госпожи Казавьей они помирились, но, как говорила Бланш: «теплых чувств между ними никогда не было, не было…» Тем не менее она каждый первый четверг месяца вывозила в свет Мадлену Казавьей, которая заканчивала обучение в монастыре Святого Сердца уже тогда, когда Даниэль и Мари еще посещали младшие классы.

Госпожа Фронтенак испытывала одновременно и беспокойство, и гордость, слушая Бюрта: «Господин Жан-Луи посещает…» Ею владели противоречивые чувства: опасение, что он свяжет себя так рано, но одновременно и радость от того, что в качестве приданого Мадлен должна была получить наследство от матери, но самое главное – она надеялась, что благодаря чистому и страстному чувству этот полный сил юноша избежит греховных искушений.

А вот Ив был разочарован, когда на следующий день после незабываемого вечера по нескольким словам брата понял, что тот опять вернулся из Леожа, словно прочитанное в тетради Ива должно было отвратить его от этого удовольствия, словно отныне все прочее должно было казаться ему пресным… У Ива о любви такого рода были простые и конкретные представления: томные взгляды, сорванные украдкой поцелуи, долгие пожатия рук – в общем, всякие презираемые им ухаживания. Но если Жан-Луи открыл его секрет и проник в этот чудесный мир, зачем ему искать еще чего-то?

Разумеется, девушки уже существовали для юного Ива. На торжественной мессе в Буриде он восхищался хористками с длинными шеями, белизну которых подчеркивали черные ленты; они стояли вокруг фисгармонии, словно на берегу водоема, и раздували горло так сильно, что оно казалось набитым просом и кукурузой. И его сердце билось сильнее, когда мимо проезжала верхом дочь одного богатого землевладельца, юная Дюбюш, с подпрыгивавшими на худеньких плечах темными кудрями. Какой же грузной казалась Мадлен Казавьей рядом с этой сильфидой! В ее волосах, поднятых «под шиньон», развевался огромный бант, который Ив сравнивал с дверным молотком. Она была почти всегда одета в очень тесное под мышками болеро, которое подчеркивало полноватую талию, и в юбку, туго обтягивающую округленные бедра и расширяющуюся книзу. Когда Мадлен Казавьей скрещивала ноги, было видно, что у нее нет щиколоток. И что нашел Жан-Луи в этой тяжеловесной девушке с невозмутимым лицом, на котором не двигается ни один мускул?

И, надо сказать, Ив, его мать, Бюрт удивились бы, если бы им довелось стать свидетелями их встреч, где не происходило ровным счетом ничего: можно было подумать, что Жан-Луи ездил не к Мадлен, а к Огюсту Казавьей. У них была одна общая страсть – лошади, и, пока старик оставался с ними, беседа не прерывалась. Но в деревне людей никогда не оставляют в покое: то явится арендатор, то придет поставщик, которому непременно нужно поговорить с хозяином; в деревне не закроешь дверь, как в городе. Юная пара с опасением ожидала того момента, когда отец Мадлен оставит их одних. Невозмутимость Мадлен могла ввести в заблуждение кого угодно, но только не Жана-Луи, и вполне возможно, что больше всего он любил в ней как раз то глубинное, невидимое для других волнение, которое овладевало этой внешне безмятежной девушкой, едва они оставались наедине.

Во время последнего визита Жана-Луи, в конце пасхальных каникул, они гуляли под старыми, еще не зазеленевшими дубами, перед заново оштукатуренным домом, стены которого с течением времени стали, казалось, более толстыми. Жан-Луи начал рассказывать, что он будет делать, когда окончит коллеж. Мадлен слушала его внимательно, словно это будущее интересовало ее не меньше его самого.

– Разумеется, я напишу диссертацию… Ты же не думаешь, что я всю жизнь буду преподавать в школе… Я хочу преподавать в университете.

Она спросила, сколько месяцев он посвятит своей диссертации. Он бодро ответил, что речь идет не о месяцах, а о годах. Назвал ей великих философов: их диссертации уже содержали суть их систем. А она, безразличная к называемым им именам, не осмеливалась задать ему единственный интересующий ее вопрос: женится ли он до окончания своей работы? Совместимы ли подготовка диссертации и брак?

– Если бы мне только удалось получить место преподавателя в Бордоском университете… но это очень трудно…

Когда она перебила его, немного некстати, чтобы сказать, что ее отец постарается добиться для него этого места, он сухо возразил, что «не хочет ничего просить у этого правительства франкмасонов и евреев». Она прикусила губу: будучи дочерью генерального советника, умеренного республиканца, у которого в голове была мысль лишь о том, что «нужно быть со всеми в хороших отношениях», она привыкла наблюдать с детства, как отец хлопотал буквально за всех: в общине не было ни одного ордена, ни одного места путевого обходчика или почтальона, которое бы не было получено благодаря его вмешательству. Мадлен сердилась на себя за то, что ранила самолюбие Жана-Луи; она запомнит и в случае чего похлопочет втайне от него.

Если не считать подобных речей, иногда подразумевавших, что в будущем их судьбы, возможно, соединятся, юные существа не сделали ни единого жеста, не произнесли ни единого слова, чтобы выразить свою нежность. И тем не менее многие годы спустя, когда Жан-Луи думал о часах, проведенных им в Леожа, он вспоминал о них, как о каком-то неземном счастье. Он вновь видел, как играет солнце в ручье, где водились раки, и на земле под дубами. В троицкие каникулы он шел за Мадлен, их ноги утопали в густой траве, полной золотистых бутонов и маргариток; они шли по лугам, словно плыли по морю. Жуки-дровосеки дрожали в свете прекрасного летнего дня, клонившегося к закату… Никакая ласка ничего не добавила бы к этому счастью… Или даже разрушила бы его, исказив образ их любви. Эти дети не отражали ни в словах, ни в поступках то, что заставляло их замирать под дубами Леожа, это безмерное чудо, которому трудно подобрать точное определение.

Странная ревность Ива! Она была вызвана не привязанностью Жана-Луи к Мадлен; он страдал оттого, что другое человеческое существо вырывало его старшего брата из обыденной жизни, что не ему одному была дана власть очаровывать его. Впрочем, эти всплески гордыни не мешали ему одновременно отдавать дань свойственному его возрасту смирению: любовь Жана-Луи поднимала его в представлении Ива до уровня взрослых. Семнадцатилетнему юноше, влюбленному в девушку, нет уже больше дела до того, что происходит у тех, кто еще не стал мужчиной. В глазах Ива стихи, которые он сочинял, были частью таинства детства. Вовсе не считая себя «не по возрасту развитым», он продолжал в своем творчестве свои детские грезы наяву и полагал, что, не будучи ребенком, невозможно проникнуть в эту непонятную игру.

Между тем в день их возвращения из Бордо он понял, что напрасно начал утрачивать доверие к своему старшему брату. Это понимание пришло в, казалось бы, наименее подходящих для этого обстоятельствах: на лангонском вокзале, когда семья Фронтенак, прибыв поездом из База, тщетно пыталась пересесть в экспресс. Бланш суетилась на перроне вместе с детьми, тащившими корзину с кошкой, клетки с птицами, банку с лягушкой-древесницей, коробки с «сувенирами» вроде сосновых шишек, клейких от смолы стружек. Семья уже с ужасом думала, что придется разделиться. И тут к госпоже Фронтенак подошел начальник станции, чтобы сообщить ей, взяв руку под козырек, что он распорядился прицепить еще один вагон второго класса. В результате Фронтенаки оказались все вместе в одном и том же купе. Их трясло, как это обычно бывает, когда едешь в хвостовом вагоне, но они, запыхавшиеся, были счастливы, спрашивали друг друга, как там кошка, лягушка, зонты. А когда поезд тронулся после остановки в Кадиллаке, Жан-Луи спросил Ива, переписал ли он свои стихотворения на чистовик. Разумеется, Ив переписал их в красивую новую тетрадь, но изменить почерк он, конечно, был не в силах.

– Давай тогда их мне; сегодня вечером я их возьму у тебя и займусь ими сам; у меня нет талантов, но зато почерк – очень разборчивый… Зачем? Балда, ты что, не понимаешь? Но только, пожалуйста, не воображай, что все пойдет как по маслу. У нас с тобой есть один незначительный шанс: надо, чтобы тебя поняли профессионалы. Мы пошлем рукопись в «Меркюр де Франс»…

Пока Ив, побледнев, лишь повторял в растерянности: «Да, вот это было бы здорово…», Жан-Луи еще раз попросил его не слишком обольщаться.

– Видишь ли… Они, наверное, получают кучи стихотворений каждый день. Может быть, они даже просто бросают их в мусорные корзины, не читая. Поэтому как минимум надо, чтобы тебя прочитали… а потом, чтобы это попало на глаза человеку, способному понимать. Рассчитывать на это не следует ни в коем случае: один шанс из тысячи; это все равно как если бы мы бросили в море бутылку. Обещай мне, что после того, как мы отправим рукопись, ты думать обо всем этом забудешь.

Ив повторял: «Конечно, конечно, никто даже и читать не станет…» Но глаза его блестели надеждой. Он забеспокоился: а где найти такой большой конверт? Сколько нужно наклеить марок? Жан-Луи пожал плечами: пошлем заказным письмом; впрочем, все это он брал на себя.

В Ботиране в купе вошли люди с многочисленными корзинами. Пришлось потесниться. Ив узнал одного из своих товарищей, правда, не очень близкого, сельского жителя, живущего в пансионе и имевшего хорошие оценки по гимнастике. Они обменялись приветствиями. Каждый из них смотрел на мать другого. Ив мысленно спрашивал себя, как бы он относился к этой толстой, потеющей женщине, если бы он был ее сыном.


VI

Если бы Жан-Луи оставался с Ивом во время тяжких недель, предшествовавших распределению премий, он предостерег бы его от глупого ожидания ответа. Однако, как только они вернулись домой, Жан-Луи тут же принял решение, которое восхитило всю семью, но вызвало сильнейшее раздражение у младшего брата. Поскольку он решил сдавать экзамен сразу и по философии, и по точным наукам, он попросил определить его в пансион, чтобы не тратить времени на езду туда-сюда. Ив теперь называл его не иначе как Муцием Сцеволой. Он заявлял, что к величию души относится с превеликим презрением. Предоставленный самому себе, он думал теперь только о своей рукописи. Каждый вечер, когда приходила почта, он просил у матери ключ от почтового ящика и стремительно сбегал вниз по лестнице. При каждом разочаровании он утешал себя ожиданием следующего дня. Он придумывал всякие объяснения: рукопись еще не успели прочитать, а к тому же рецензент, даже восторженный, должен получить еще одобрение самого господина Валета, директора «Меркюра».

Каштаны отцвели. В отцветающей сирени было полно майских жуков. Фронтенаки получали из Респида столько спаржи, что не знали, что с ней делать. Надежда Ива с каждым днем исчезала, словно вода в усыхающей речке. Он ожесточался. Ненавидел домашних за то, что они не замечали нимб вокруг его чела. Каждый непроизвольно сбивал с него спесь: «Да у тебя еще молоко на губах не обсохло». Иву стало казаться, что он потерял мать: ее слова отдаляли его от нее – так курица бьет клювом выросшего цыпленка, который продолжает бегать за ней. Он думал, что, если попытается что-то ей объяснить, она не поймет. Прочитав его стихи, она обзовет его дураком или сумасшедшим. Ив и не подозревал, что эта бедная женщина знала свое дитя гораздо лучше, чем он мог себе представить. Не зная, чем именно, она чувствовала тем не менее, что он отличается от всех остальных, как щенок, единственный в помете имеющий рыжее пятно. Домашние вовсе не презирали его; это просто он сам стал верить в свое убожество и в свою никчемность. Ему были отвратительны собственные узкие плечи, слабые руки. А при этом нелепое искушение заставило его залезть на стол в гостиной и закричать: «Я король! Я король!»

«Такой у него сейчас возраст, это пройдет…» – повторяла госпожа Арно-Мике жаловавшейся ей Бланш. Ив не причесывался, старался как можно меньше мыться. Раз «Меркюр» молчит, раз Жан-Луи покинул его и никто никогда не узнает, какой замечательный поэт родился однажды в Бордо, он еще больше увеличит собственное отчаяние, усилив свое уродство: он заключит гений в тощем и грязном теле.

Как-то раз июньским утром, перечитывая в школьном омнибусе последнее написанное им стихотворение, он заметил, что сосед заглядывает в тетрадь через его плечо. Это был один из старшеклассников, философ по имени Бино, соперник Жана-Луи, выглядевший старше, чем он. Бино уже начал бриться, и его еще детские щеки были все в порезах. Ив притворился, что ничего не видит, но отодвинул немного руку и перевернул страницу только тогда, когда удостоверился, что сосед закончил расшифровывать последнюю строчку. Внезапно тот, безо всякого стыда, спросил его: «Где ты взял это?» И, поскольку Ив не отвечал, спросил еще раз:

– Нет, правда, это чье?

– Угадай.

– Рембо? Хотя что я… ты же наверняка его не знаешь.

– А кто такой Рембо?

– Я расскажу тебе, если ты скажешь, откуда ты списал это стихотворение.

Наконец! Все сильнее удаляющегося от него Жана-Луи сменит другой. И он станет свидетелем его славы и его гения. С пылающими щеками Ив произнес:

– Это я написал.

Тот спросил: «Правда?» Естественно, он не поверил. А когда все-таки поверил, то устыдился, что его заинтересовал текст этого ребенка. Разве может что-то занимательное написать такой мальчик? Бино вяло заметил:

– Ты показал бы мне, что написал…

Но когда Ив открыл портфель, удержал его:

– Нет, в ближайшие дни у меня слишком много работы; если вечером в воскресенье ты окажешься на улице Сен-Жене, позвони в дом 182…

Ив не понял, что тот предложил просто занести тетрадь. Читать кому-либо вслух свои стихотворения… Просто мечта! Жан-Луи никогда не просил его. А этому незнакомцу он будет читать их, несмотря на свою застенчивость; этот юноша из старшего класса станет почтительно слушать его, а во время чтения проникнется восхищением.

Бино больше никогда не садился в омнибусе рядом с Ивом. Но мальчик не обижался: приближались экзамены, и выпускники, едва выдавалась свободная минута, раскрывали книгу.

Ив пропустил два воскресенья, а потом решился нанести визит. Июль сушил несчастный город. Вода уже не текла вдоль тротуаров. На головах у запряженных в фиакры лошадей были соломенные шляпы с двумя отверстиями для ушей. Первые электрические трамваи тащили прицепы, забитые неряшливо одетыми людьми, из-за расшнурованных корсетов женщины казались горбатыми. Головы велосипедистов, похожие на головы животных, касались руля. Ив обернулся, глядя на проехавший мимо дребезжащий железом автомобиль госпожи Эскаррагель.

Под номером 182 на улице Сен-Жене находился одноэтажный домик Ив называл такие «хибарками». Когда мальчик звонил, его мысли витали далеко от Бино. Звук колокольчика вернул его к действительности. Было уже поздно спасаться бегством; он услышал, как хлопнула дверь, как кто-то совещается вполголоса. Наконец появилась женщина в халате; она была желтая и худая, с недоверием в поблескивавших глазах. Казалось, все ее существо перешло в эти густые волосы, которыми, вероятно, она гордилась; только они были живыми, роскошными на этом увядшем теле, скорее всего, пожираемом изнутри какой-нибудь фибромой. Ив спросил, дома ли Жак Бино. Школьная фуражка, которую он держал в руке, должно быть, успокоила женщину. Она провела его в коридор, открыла дверь направо.

Это была гостиная, но превращенная в швейную мастерскую: на столе валялись бумажные выкройки, перед окном стояла раскрытая швейная машинка; наверное, из-за Ива женщина прервала свою работу. На камине красовалась австрийская терракотовая «Саломея», раскрашенная во все цвета радуги. Гипсовый Пьеро, пытающийся сохранить равновесие, стоя на полумесяце, посылал воздушный поцелуй. Ив услышал в соседней комнате возню и чей-то раздраженный голос, скорее всего Бино. Сам того не желая, Ив вторгся в обитель одного из тех тружеников, которых называют «скромными», но которые на самом деле сгорают от гордыни, которые «спасают лицо» и не позволяют никакому чужаку проникать за кулисы их многотрудной жизни. Ну конечно, Бино предложил ему лишь оставить рукопись и больше ничего… И действительно, именно это юноша сказал ему, когда появился, без пиджака, в расстегнутой рубашке. У него была невероятно длинная шея, усеянная мелкими фурункулами. Ив принес ему стихи? Напрасное беспокойство.

– Экзамены через две недели… у меня ни одной свободной минуты, ты же сам понимаешь…

– Ты мне сказал… я думал…

– Я думал, что ты занесешь мне тетрадь в то же воскресенье– Ну раз уж ты пришел, то давай, оставь.

– Нет, – возразил мальчик, – нет! Я не хочу мешать тебе.

У него теперь было только одно желание: покинуть эту хибару, уйти от этого запаха, от этого ужасного парня. А тот теперь пытался удержать Ива, наверное, из-за своего товарища, Жана-Луи; но мальчик уже был на улице и быстро шел по ней, несмотря на удушливый зной, пьяный от злости и отчаяния. Однако ему исполнилось всего пятнадцать лет, и когда он дошел до Интендантской улицы, то зашел в кондитерскую Ламанона, где на время утешился мороженым с клубникой. Горе, не соответствующее поводу – этому неудачному визиту, поджидало за дверью, чтобы накинуться на него с новой силой. Каждый человек отличается своей манерой страдать, складывающейся и закрепляющейся в подростковом возрасте. Переживания Ива в тот вечер были мучительны, и он даже и не мечтал, что они когда-либо кончатся. Он не знал, что для него наступил момент наслаждения лучезарными днями, неделями света и радости и что надежда должна осенить его жизнь, столь же обманчиво неизменную, как и небо летних каникул.


VII

А для Ксавье Фронтенака наступил самый спокойный период его жизни. Угрызения совести больше не терзали его: Жозефа наконец получила все свои сто тысяч франков, и больше ничто не мешало Ксавье «откладывать» деньги для племянников. Но он по-прежнему жил в постоянном страхе, как бы семья не узнала о существовании Жозефы. Его опасения даже усиливались по мере того, как маленькие Фронтенаки росли и достигали того возраста, когда его поведение могло шокировать их или, напротив, послужить им дурным примером. Но зато, повзрослев, они скоро сами смогут заниматься своими владениями. Ксавье решил, что он продаст свою контору и переедет в Париж. Он объяснял Жозефе, что столица будет для них более надежным пристанищем. Первые автомобили уже начинали сокращать расстояние, и теперь ему казалось, что Ангулем гораздо ближе к Бордо, чем в недавнем прошлом. В Париже они смогут бывать вместе где угодно, ходить в театр, не боясь, что их узнают.

Ксавье уже заключил соглашение о продаже конторы, и, хотя он должен был уступить ее только через два года, он уже получил за нее такой задаток, который намного превосходил то, на что он надеялся. Он был доволен, поэтому вспомнил когда-то данное Жозефе обещание попутешествовать с ней по Швейцарии. Когда он намекнул ей об этом, она проявила так мало радости, что он даже был разочарован. На самом же деле это казалось бедной женщине слишком прекрасным, и она просто не верила своему счастью. Если бы речь шла о поездке в Люшон на неделю, как в 1896 году… но поехать в Париж, отправиться путешествовать по Швейцарии… Она пожимала плечами и продолжала шить. Однако когда она увидела, как Ксавье читает путеводители, железнодорожные справочники, чертит маршруты, это невероятное счастье стало казаться ей более реальным. Она уже больше не могла сомневаться в том, что Ксавье принял решение. Однажды вечером он пришел домой с билетами на весь маршрут. До сих пор она никому не говорила об этом путешествии. А теперь наконец решила написать своей замужней дочери, которая жила в Ниоре: «Мне впору спрашивать себя, во сне ли я вижу это или наяву, но билеты уже здесь, в зеркальном шкафу. Они выписаны на имя господина и госпожи Ксавье Фронтенак: это семейные билеты Милая моя, хотя это и не соответствует действительности, у меня даже дрогнуло сердце. Господин и госпожа Фронтенак! Я спросила его, будет ли он так же записывать и в гостиницах; он ответил, что по-другому просто нельзя. У него от этого испортилось настроение; ты же знаешь, какой он… Он сказал мне, что был в Швейцарии уже три раза и все видел, за исключением гор, потому что все время шел дождь. Но я не посмела ответить ему, что для меня это не имеет значения, поскольку для меня самое большое удовольствие в том, чтобы переезжать из гостиницы в гостиницу в качестве жены Ксавье, а по утрам достаточно будет только позвонить – и завтрак…»

Господин и госпожа Фронтенак… Написанные на билете, эти слова не произвели на Ксавье никакого впечатления, но он не предусмотрел того, что вопрос возникнет также в гостиницах. Жозефе было бы лучше не указывать ему на эту проблему, которая заранее испортила ему все удовольствие. Он упрекал себя за то, что сам создал себе столько затруднений: усталость, расходы, а тут еще Жозефа, которая будет разыгрывать из себя даму (не говоря уже о том, что местные газеты, возможно, напечатают в рубрике «Среди наших гостей»: господин и госпожа Фронтенак). Ну да ладно, билеты уже куплены или, как говорится, вино откупорено.

А между тем, днем 2 августа, накануне отъезда, в тот самый час, когда в Ангулеме Жозефа заканчивала отделку вечернего платья, призванного ослепить швейцарские отели, в Виши у госпожи Арно-Мике случилось одно из ее обычных головокружений. На этот раз оно оказалось особенно сильным и внезапным; она не смогла удержать руку своей дочери госпожи Коссад и ударилась головой о мостовую. Когда ее принесли в гостиницу, она уже хрипела. Утром следующего дня Бланш Фронтенак в Буриде заканчивала прогулку по парку, собираясь укрыться от жары в помещении: дышалось уже тяжело, цикады, то одна, то другая, заходились от радости. Она увидела Даниэль, бежавшую ей навстречу с телеграммой в руке: «Матери очень плохо…»

Под вечер маленький разносчик телеграмм позвонил в дверь Ксавье Фронтенака. Жозефа, почти никогда не приходившая к нему домой, в этот день помогала ему упаковывать чемодан и, не сообщая ему, уже уложила туда три платья. Увидев в руках у Ксавье голубую бумажку, она поняла, что они никогда не уедут.

– Ах! Черт!

Голос Ксавье прозвучал, помимо его воли, почти весело, ведь сквозь строчки телеграммы: «Меня вызвали Виши матери очень плохо. Прошу Вас приехать первым поездом Буриде присмотреть за детьми…» – он читал, что ни в одной швейцарской гостинице не будет записано: «Господин и госпожа Ксавье Фронтенак», и он не потратит тысячу пятьсот франков. Он передал телеграмму Жозефе, и той, привыкшей за пятнадцать лет служить искупительной жертвой на алтарях божества по имени Фронтенак, сразу стало ясно, что все потеряно. Она сказала для очистки совести:

– Тебе сообщили слишком поздно, билеты куплены, мы уже находимся в дороге. Пошли телеграмму с границы, что ты сожалеешь… Дети – уже не дети (она много слышала о них от него и хорошо их знала). Жану-Луи уже вот-вот будет восемнадцать, а Жозе…

Ксавье, разъяренный, прервал ее:

– Нет, да что это с тобой? Ты что, с ума сошла? Ты считаешь меня способным не ответить на просьбу моей невестки? Они – прежде всего, я тебе сколько раз повторял? Послушай, милая, сейчас придется отказаться, поедем в другой раз. Надень свою пелерину, становится уже прохладно…

Она послушным жестом накинула свою каштановую обшитую тесьмой пелерину. Воротник а-ля Медичи забавно обрамлял ее обрюзгшее лицо, на котором лишь гордо выдающийся нос, «плутоватый» нос, мог пробудить воспоминание о ее прошлом. У нее не было подбородка; ее шляпа, сидевшая на уложенной тугой желтой косе, представляла собой прекрасную имитацию клумбы. Сразу было видно, что у нее длинные, до поясницы, волосы. Она ломала все свои гребни. «Ты везде теряешь свои заколки».

Несмотря на свою обычную покорность, бедная женщина, застегивая пелерину, теперь не выдержала и проворчала, что «ей в конце концов все это надоест». Ксавье язвительно попросил ее повторить то, что она сказала, и она повторила неуверенным голосом. Ксавье Фронтенак, скрупулезно, чуть ли не маниакально деликатный со своими родственниками и такой же скрупулезный в делах, с Жозефой мог вести себя откровенно грубо.

– Теперь, когда ты накопила свои денежки, – сказал он, – ты можешь бросить меня… Но ты не такая дура, чтобы потерять все… Тебе придется продать свою мебель, – зло добавил он, – разве что… не нужно забывать, что счета выписаны на мое имя, как и квартплата тоже…

– Она не моя, мебель?

Он попал в самое больное ее место. Она обожала свою большую кровать, купленную в Бордо у Левейе; дерево на ней было украшено золотыми накладками, большую часть панно занимали факел и колчан. Жозефа долгое время видела в факеле кулек с выходящими из него волосами, а в колчане – другой кулек, содержащий гусиные перья. Эти странные символы не беспокоили ее и не удивляли. Ночная тумбочка, похожая на богатый ковчежец, по словам Жозефы, была слишком красива для своего содержимого. Но больше всего она любила зеркальный шкаф. На фронтоне его были изображены все те же кульки да еще ленты; Жозефа уверяла, что «рисунок настолько тонкий», что на розах можно сосчитать лепестки. Зеркало обрамляли две доходившие до середины колонны с каннелюрами, витыми снизу. Внутри более светлое дерево «подчеркивало» стопки панталончиков, отороченных кружевами «шириной в ладонь», нижних юбок, ночных рубашек с накрахмаленными фестонами и миленьких лифчиков, составлявших предмет особой гордости Жозефы, «страсть как любившей белье».

– Она не моя, мебель?

Жозефа зарыдала. Он обнял ее:

– Ну, конечно же, твоя, глупышка!

– По сути-то, – продолжала она, сморкаясь, – это глупо, что я плачу, я же никогда не верила, что мы поедем. Я думала, что случится землетрясение.

– Ну вот видишь: а достаточно было старушке Арно-Мике отдать концы.

Он говорил почти игривым тоном, радуясь возможности доехать в деревню и опять увидеть детей брата.

– Бедняжка госпожа Мишель теперь будет совсем одна…

Жозефа всегда с неизменным преклонением думала о Бланш, которую она привыкла ставить очень высоко. Ксавье после паузы ответил:

– Если мать у нее умрет, она станет очень богатой… И ей уже не будет никакого резона брать хоть один сантим из фронтенаковских денег.

Он, потирая руки, обошел вокруг стола.

– Отнеси билеты в агентство. Я напишу им записку, они не будут возражать, это мои клиенты. А деньги, которые они отдадут, оставь себе… Это как раз пойдет на оплату задолженности по квартире, – добавил он радостно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю