Текст книги "Пешка в воскресенье"
Автор книги: Франсиско Умбраль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Если даже среди изгоев общества наталкиваешься на унылое однообразие (жизнь – это серийное производство, поэтому она и есть жизнь), где же тогда искать спасение, на каком перекрестке, разве что в снегу?
Может быть секс? Пьяный сброд, тусующийся вокруг, плохо освещен. И без того тусклый свет, который пламя отбрасывает на памятник, рассеивается вялым мрамором. Но, несомненно, что это те же самые пьянчуги с их характерными носами и плоскими затертыми остротами.
Ханс пришел сюда, не только не забыв о своем мотоцикле, но и привел с собой случайную миниатюрную подружку, чтобы переспать с ней позже. Оргия пьяни на могиле знаменитости возбуждает отсутствующее у Грока поэтическое воображение. И он решает заняться Беатрис. Беа курит и нюхает кокаин, запивая алкоголем из своей фляжки.
– Хочешь, прогуляемся по кладбищу? – Спрашивает у нее Грок.
– Хочу.
И он снова встает позади кресла-каталки Беа, покуривающей косячок, скрученный в виде рожка, и везет ее мимо могильных плит и вертикальных стел с барельефами, склепов и надгробных ниш. Получается прекрасная ночная прогулка, торжественная, очищающая и умиротворяющая. Иногда они, несмотря на темноту, пытаются прочитать надпись на памятнике, и помпезность надгробной риторики доставляет им удовольствие: «Малютка Кунегульда Перес и Перес, вознесшаяся к Отцу Небесному в день…» В конце концов они выбираются на небольшую прогалину – пустующее место посреди кладбища («супермаркета мертвых», как выразился один писатель), и Грок, придвинув кресло к стене какого-то склепа, опускается перед Беа на колени:
– Функционируешь?
– Функционирую.
Беатрис не функционирует без подготовки, но под воздействием алкоголя, наркотика и ухаживания ее половой инстинкт просыпается (единственное, что в ней просыпается ниже пояса), и Грок, задрав мини-юбку мертвой кокетки и спустив узкие изящные трусики, поддерживая умную куклу своей правой рукой, благополучно трахает инвалидку – через силу, из неудобного положения, гладя левой рукой ее волосы и малайские щеки. Это все равно, что насиловать птицу, лишенную крыльев, мертвую великаншу, манекен, безжизненный, но обладающий сексуальностью.
– Берта, Беатрис, любовь, любовь…
Инвалидка чувствует оргазм больше не от стараний старика, а под влиянием всего, что ей удалось выпить и выкурить, но их языки снова и снова свиваются в одно целое и они вместе и одновременно испытывают первозданное исступление и счастье от спаривания, как на празднестве в честь какого-нибудь Диониса.
– Спасибо, Беатрис, ты очень красивая.
– Спасибо, незнакомец, я – развалина.
* * *
Пьянчуги спят, укрывшись в мемориальном комплексе, претендующем на барочность. Один из них (маленький человечек, с которым у Грока еще с первого костра вроде бы сложились товарищеские отношения), по пьянке впав в детство, прикорнул подобно могильщику на каменных крыльях Святого Михаила Архангела, выполненного в стиле Переса Комендадора[12]12
Перес Комендадор – крупный испанский скульптор XX века.
[Закрыть], и прижимает к ширинке, застегнутой не до конца, пустую бутылку, скрестив на ней свои ручонки как ребенок.
Грок и Беа молча продолжают прогулку, осматривая близлежащий участок кладбища Альмудена, счастливые и внутренне связанные друг с другом на свой лад, возможно, на лучший из всех существующих ладов. Он сзади подталкивает кресло-каталку молодой женщины. Иногда они обмениваются впечатлениями по поводу захоронений, склепов, умерших, ночного покоя (похоже, что нового снегопада не будет) и бренности всего живого. В любом случае снег, выпавший с вечера, опушив крылья некоторых ангелов, добавил реальности их оперению.
Гумерсиндо Синде Ордас,
от его любящей жены, которая не забудет его никогда;
которая всегда будет помнить о нем…
– Ордас и никогда звучит как какофония, – говорит Беа. Хорошо еще, что «всегда» немного спрятано. Вдовы имеют обыкновение находиться не в ладах с синтаксисом.
Так что Беа улавливает это, у нее есть вкус. Грок чувствует, что все больше и больше влюбляется в паралитичку, оказавшуюся еще и кладезем премудрости:
– Беатрис…
– Что?
Периодически Грок останавливает кресло и целует Беа в ее черную с пробивающейся сединой гриву коротко остриженных волос. «Время вплело свои нити в твои волосы». Пространство украсило своей белизной твой возраст.
– Ничего.
Дорога назад выходит более медленной и обретает романтический уклон. Ночь красная и тихая. Время синее и чистое, а жизнь – ночная и воспламеняющаяся. Беа иногда сжимает руку Болеслао, толкающего кресло. Родилась любовь. Но родилась мертвая любовь. Мир это нечто пьяное, вращающееся в сторону рассвета. Это пьяный корабль, потерявший связь с землей. Беа (птица без крыльев, мертвая великанша, кукла с живым половым органом и безжизненно висящими ногами) любит Грока.
– Но тебя ведь зовут Грок.
– Да.
– С каких пор?
– С сегодняшнего вечера.
Беа смеется своим уличным пройдошистым смешком. Пьяным женским смехом, в котором сквозят белый зрачок безумия и миллиграмм кокаина, как в изображениях ангелов Уильяма Блейка, прелесть которых покойный А. так хорошо сумел объяснить Гроку/ Болеслао. Пьяницы расходятся, холод усиливается, легкий снежок уступает место пронизывающему ветру, костер из щепочек, державшийся на виски и джине, гаснет на латинских литерах надгробной плиты знаменитости.
Это что за издевательство такое, с меня хватит, куда ты пропала, блядь, я вот сейчас намылю шею этому чучелу, а ну домой, твою и его сраную мать… этого подлеца…
– Сеньора…
– Нет здесь тебе никакой сеньоры и ни черта лысого!
Пожилая мужеподобная компаньонша, присматривающая за Беа, возникает откуда-то, пробудившись от сиесты, вызванной выпитым вином, и ее возмущает сам побег и то, что в жизни инвалидки появился мужчина.
От женщины разит алкоголем. Она берется за кресло-каталку и увозит Беа. Ханс куда-то исчез вместе со своим маленьким мотоциклом и крошечной любовницей. Остался только человечек с вытянутым профилем, забывшийся небесным сном между опушенными снегом крыльями ангела.
Грок садится на первую попавшуюся могилу, тщательно расправив под собой пальто, чтобы не подхватить колит от заледеневшего на декабрьском холоде мрамора. Ему нужно оглядеться и подумать.
Смутный силуэт любительницы поддать, толкающей перед собой кресло Беа, едва различим на пересеченной местности в ночной мгле. Понятно, что мужеподобная компаньонка (у которой на лбу написано, кто она) удовлетворяет, как могла бы и любая другая, сексуальные потребности Беа. Ясно, что они живут вместе и что Беа, неземная Беа, полностью от нее зависит.
Грок смотрит на них издали, как на еще одну уходящую от него любовь, как на еще одну потерянную возможность зацепиться за ускользающий от него реальный мир: работа; увольнение на пенсию; юная Флавия; жалкие незамужние любовницы; подружка Хосе Лопеса, получающая от наркотика большее удовольствие, чем от секса; А., который умирает; Ханс, запропастившийся со своей маленькой потаскушкой (рядом с Хансом все уменьшается в размерах); Клара, похожая на херувима, играющего с острым топором между ног; Беа, бескрылая и отчаявшаяся птица, которую увозит лесбиянка, и – возвращение к повседневной рутине.
Человечек с удлиненным профилем проснулся (наверняка, потому что замерз) и, потягиваясь (хотя ему почти нечего потягивать), с удовлетворенным и самодовольным видом прохаживается по огромной надгробной плите. Своими высокими каблуками коротышки и подошвами ботинок он наступает на костер, вернее, на то, что осталось от костра, и вдруг начинает ногами расшвыривать – золу. Возможно, что он приходит сюда каждую ночь и, заботясь о том, чтобы их не обнаружили и не положили конец их сборищам, не хочет оставлять следов.
Грок просто наблюдает за происходящим из темноты. Но человечек спускается по трем ступенькам мемориала и направляется к нему.
– Вы никчемная рухлядь, трухлявый гриб, дерьмо, и, кроме того, мне кажется, что вы стукач и дубина стоеросовая. Я не доверяю вам еще с первого костра. Почему бы вам вместо того, чтобы за мной шпионить, не убраться отсюда куда подальше?
Крохотный человечек, хорошо выспавшийся после попойки, но чувствующий с похмелья раздражение, мешающее ему рассуждать спокойно, загородил дорогу Гроку, демонстрируя всю низкорослую стать своей персоны.
– Я, да-нет, вы увидите…
Появился Ханс с мотоциклом. Извини, я был занят там с одной мерзкой шлюшкой. Ты тоже не терял времени зря с инвалидкой. У тебя еще есть дела. Давай, садись.
Грок садится, обхватывает Ханса, и они уезжают, салютуя из выхлопной трубы. Бахвалистый человечек, оставшись в полном одиночестве, смотрит им вслед и не знает, что делать. Потом он решительно снимает обувь, которая ему за все это время до боли надавила ноги, пьет из своей секретной фляжки (похоже, что она есть у всех) и снова ложится спать между опушенными снегом крыльями барочного апокрифического ангела Переса Комендадора.
* * *
Вечером (после сиесты и предваряющего ее обеда в компании каменщиков) Болеслао иногда устраивал для себя прогулку, отправляясь пешком в Ретиро по Лагаска или по Клаудио Коэльо. По тротуарам обеих этих улиц, культурных, длинных, прямых и узких, можно было идти ни о чем не думая или думая только о своем.
От наплыва молодежи и пожилых людей Ретиро весной превращался в человеческий улей. Сумасшедшему столпотворению обыкновенно способствовала и какая-нибудь огромная выставка абстрактного искусства одной из иностранных знаменитостей вроде Генри Мура.
Болеслао помнил Ретиро в годы диктатуры: влюбленных, разбегающихся от бранящихся лишь для проформы сторожей; пенсионеров, перебрасывающихся в карты на деревянной скамейке с развернутой на ней, как скатерть, газетой; рубеновских[13]13
Дарио, Рубен (1867–1916), никарагуанский поэт, основоположник испано-американского модернизма, оказавший значительное влияние на испано-американскую поэзию. Был послом Никарагуа в Мадриде.
[Закрыть] лебедей, разыгрывающих свой ни для кого не предназначенный спектакль на маленьком озере возле Хрустального Дворца. Этот особый замкнутый мир очень нравился Болеслао и казался ему романтическим, но, по сути, был модернистским, вернее, – самым настоящим Модернизмом.
Тем, что от него осталось.
Позже, с приходом демократии, Ретиро, сохранявшийся еще со времен Барохи[14]14
Бароха и Несси, Пио (1872–1956), испанский писатель, представитель «Поколения 1898 года».
[Закрыть] как огромный роскошный парк, посещаемый только детьми, стариками и совсем молоденькими солдатами, превратился в Гайд Парк мадридской молодежи, стал вновь обретенным раем их «мовиды»[15]15
Мовида (movida madrileña) – движение в культурной жизни постфранкистской Испании, символизировавшее «культурное возрождение Мадрида с приходом демократии». Всплеск в художественном творчестве во всем многообразии его проявлений – в кинематографе, живописи, фотографии, музыке, высокой моде и т. д.
[Закрыть], и группы гитаристов выступали прямо на траве, а влюбленные парочки занимались любовью под каждой столетней пихтой.
Наконец, Ретиро наводнили стихийные атлеты; бегуны, предпочитающие быстрый (или какой угодно другой) бег; мужчины в свитерах; очаровательные девушки (в каждой из них Болеслао видел Флавию) в коротких шортах и на роликовых коньках, проскальзывающие то в одну, то в другую сторону, сверкая ягодицами, похожими на половинки смуглой луны под джинсовой тканью.
Болеслао был рад, что ему удалось застать этот новый Ретиро, гораздо более оживленный и демократичный чем прежний, который он знал в течение всей своей жизни (на протяжении сорока лет) и в котором теперь оказался бы еще одним пенсионером среди пенсионеров. Солдаты и сухопутные моряки из Морского министерства, так же как и няни с детьми, естественно, продолжали приходить в Ретиро. Но их почти не было заметно на фоне яростных музыкантов, спортсменов на уик-энд, подростков и посетителей грандиозных выставок.
На большом пруду меланхоличных гребцов, сидевших в лодках на приличном расстоянии от своих подружек и размеренно налегавших на весла, сменили своры юных особ, которые всегда заканчивали тем, что сталкивали кого-нибудь в воду. Но у Болеслао в парке были свои излюбленные места, куда он приходил постоянно: его как магнитом тянуло к холму с кошками и к площадке для катания на коньках. У кошачьего холма, недалеко от входа с О’Доннел, Болеслао мог простаивать часами, бросая еду животным (так же как во дворе своего дома, где он скармливал кошкам мясо, купленное как бы для себя). Ему нравилось наблюдать, как они вскарабкиваются наверх и спускаются, куда-то пропадают и возвращаются, едят и вновь отходят, воруя без какой-либо необходимости приглянувшийся кусок и унося его, чтобы съесть в сторонке. Кошка – это вор, потому что у нее воровская душа, и она должна немедленно спрятать то, что стащила, чтобы съесть в свое удовольствие. Кошка ни за что не уподобится простодушной собаке, съедающей пищу там, где нашла.
Болеслао любил кошек, особенно уличных или парковых, с зеленоватой или с неправдоподобно голубой шерстью, обитающих в просторном лесу Ретиро. Ему нравились все без исключения обычные европейские кошки (самой прекрасной на его взгляд породы всего этого вида) с треугольной головой, остроконечными ушами, поджарым туловищем и бархатно-мягкими когтистыми лапами.
Многие животные уже знали Болеслао, и при его приближении, почувствовав его запах, спускались со своей зачуханной, по мнению молодежи, пирамиды (еще более египетские, чем всегда, с загоревшимися зеленым, красным, рубиновым, золотистым, серебряным, голубым, металлическим, каменным огоньком глазами) и ждали мяса или рыбы от своего друга. Друга?
Схватив добычу, кошки убегали, но воспоминания о том, как они спускались с вершин (как голодные фараоны с дерьмовой пирамиды), помогали Болеслао хоть чем-то заполнить вечер. Самый настойчивый кот подходил к ногам и начинал тереться, изгибаясь всем телом и хвостом, выделывая трогательнейшие восьмерки между щиколоток, выпрашивая дополнительной еды и заранее благодаря. И этой благодарности бездомной кошки для Болеслао, списавшего себя за борт, оказывалось достаточно, чтобы беззвучно расплакаться.
Так что Болеслао, среди других уроков, усваиваемых им с возрастом, открывал/обретал вновь способность плакать.
На катке подростки вычерчивали размашистые и неуверенные эллипсы, сплетали из выполняемых фигур легкий и точный узор, становясь прозрачными во время скольжения. При падении видимая плоть возвращалась их телам. Болеслао, так же как и еще несколько одиноких пожилых зрителей, любовался этим представлением, облокотившись на металлическое ограждение.
Апрельское солнце греет как шаль. В августе оно припекает так, что кажется несешь кого-то на своих плечах. Находиться на солнце осенью – все равно, что тащить мешок айвы на спине. Зимнее солнце (в Мадриде всегда солнечно), как холодный нож из золота, вбитый между лопаток. Однако никакое солнце не могло помешать Болеслао часами наблюдать за юными фигуристками, наслаждаясь изяществом получившихся элементов; сопереживая, когда они падали; улавливая дуновение от их движения, подмечая, как разлетается от скорости грива волос или парусит короткая юбка в море солнца и ветра, создаваемого самой девушкой.
На катке он постоянно, как уже говорилось, искал Флавию, потому что она была единственным подростком, которого он знал, и потому что как-то сказала ему, что катается в Ретиро.
– Но тогда я должен подарить тебе коньки, Флавия.
– Об этом ни-ни! Моя мама не разрешает, чтобы мужчины мне дарили подарки. А моя мама хорошо разбирается в мужчинах.
– Я не мужчина, Флавия. Я всего лишь сосед.
Девочке такой выход понравился. Но Болеслао отдавал себе отчет, в каком качестве он выступает, и что он вовсе не хочет быть серым незаметным соседом. Хотя, с другой стороны, он как раз и был таким соседом.
Среди катающихся в Ретиро ему ни разу не удалось встретить Флавию. Однако все были похожи на Флавию, были Флавией. Когда нам не хватает одной-единственной женщины, все женщины мира заменяют ее, пусть даже только визуально. Возможно, благодаря свойственному им чувству принадлежности к некоему сообществу, говорил себе по этому поводу Болеслао. Они самаритянки и никогда не оставляют тебя в полном одиночестве.
Если стоять, облокотившись на металлическую поперечину, переступая с одной ноги на другую, становилось тяжело, Болеслао садился неподалеку на скамейку, чтобы о чем-нибудь поразмышлять или наоборот, чтобы забыться, ни о чем не думая, или чтобы о чем-нибудь вспомнить, что-нибудь пожевать (впрочем, он никогда ничего с собой не носил в отличие от некоторых одиночек, которые едят в парках), или просто, чтобы отдохнуть, продолжая издали, как зачарованный, смотреть замечательный, всегда разный, невероятный, неправдоподобный и вместе с тем абсолютно реальный спектакль в исполнении фигуристок (его глаз без малейшего труда исключал/выбрасывал из поля зрения подростков противоположного пола).
В один из вечеров Болеслао, опустив голову, разглядывал песок, блестевший как золото в лучах заходящего солнца, когда вдруг заметил, что кто-то подходит к нему и поднял глаза, немного ослепшие от золотого блеска песчинок. Стройная фигуристка приближалась восхитительно неуклюже, так как ей приходилось на роликовых коньках идти по песку, что заставляло активнее и чаще демонстрировать изящество точеных коленок, которые открывала короткая, обычная для этого вида спорта юбка. Болеслао увидел безукоризненной формы коленки девушки, летящую белую юбку, белые короткие носки, ноги, грациозно обезображенные коньками, но выше он ничего не различал, потому что ему мешало весеннее солнце. Девушка остановилась перед ним.
Это была Флавия.
– Привет, сосед, никак не ждала встретить тебя здесь.
У Болеслао остановилось сердце, и какое-то время, глядя на себя как бы со стороны, он соображал, сколько может протянуть человек с остановившимся сердцем. Так как оно не возобновляло своей работы, решил жить дальше без него. Приставил козырьком ладонь к глазам, закрываясь от солнечного света, и увидел юное, с изумительно правильными чертами лицо Флавии, ее очень коротко остриженные, но густые каштановые волосы, отливающие на солнце медью, «найк», обтягивающий торчащие соски, еще без грудей (Флавии тогда было около четырнадцати), голые руки, на которых вечерние лучи делали заметным нежнейший светлый пушок.
– Привет, Флавия. Я часто прихожу сюда. Так же как и все, кто на пенсии.
Флавия ненадолго присела рядом, и Болеслао почувствовал себя неловко, потому что видел только ее силуэт, в то время как она, наоборот, под беспощадным, еще достаточно высоко стоявшим солнцем во всех подробностях могла разглядеть всю неприглядность одиночества и старости, уже изуродовавшей его внешность.
– Но я прихожу сюда почти каждый вечер, Болеслао.
– Послушай, не знаю, почему я так тебе сказал, но, на самом деле, я здесь почти не бываю. Я не люблю фигурного катания. И поэтому никогда тебя не видел.
– И я тоже не видела тебя, хотя, разумеется, мы не обращаем внимания на зрителей, так как заняты своим.
– Ты хорошо катаешься, Флавия?
От Флавии, сидящей совсем близко, веяло молодостью, миром чистого пота и неистового сердцебиения. Его сердце все еще не билось.
– Катаюсь так себе. Но я не хочу стать фигуристкой. Катаюсь для удовольствия и потому что мама считает, что это полезно для здоровья.
– Не хочешь стать фигуристкой. А кем же ты хочешь стать, Флавия?
Флавия расшнуровывала один из своих коньков, левый, скрестив широко разведенные в стороны ноги. Со скамейки напротив (к счастью там никого не оказалось) были бы видны ее трусы. Сняв белый носок, она принялась массировать ступню – маленькую, ладную, хрупкую, белоснежную, скроенную больше из кости, чем из телесной плоти. Это была стопа, утрачивающая детскую бесформенность и обретающая четкость линии. Ее вид привел Болеслао в радостное возбуждение (это было все равно что присутствовать при превращении одного вида живой материи в другой, высший, – превращении, происходящем не в течение миллионов лет, а в течение миллионов секунд, старивших Болеслао как годы).
– Я не знаю, кем хочу быть, и для меня это неважно. Вы, взрослые, всегда спрашиваете об этом. А я хочу закончить учебу и все. А там посмотрим.
– Хочешь, я помассирую тебе ступню, Флавия?
– Нет, уже все в порядке. Это была судорога. Когда катаешься на коньках, такое бывает часто. Поэтому я и пришла сюда. Поэтому и еще потому, конечно, что увидела тебя.
И Флавия, надев носок, начала зашнуровывать конек, высоко подняв согнутую в колене ногу, великолепная, залитая золотистым светом, приобретающим на коже молочный оттенок.
– Спасибо, Флавия.
– Спасибо, за что?
– За то, что подошла со мной поздороваться. Ты воспитанная девушка.
Трусики, вечно выставленные напоказ, чистейшая внутренняя поверхность бедер, охлажденных и обласканных весенним ветром. Всего этого Болеслао не мог видеть. Мир чистого пота, безоглядной храбрости, сердце раненой лани или голубки Сан Хуана. Флавия. Флавия…
И Флавия ушла туда, откуда пришла.
После этой встречи Болеслао наведывался в Ретиро несколько вечеров подряд – «в конце концов, это моя привычка» – и неизменно оказывался у железного ограждения катка, покормив сначала (немного второпях) кошек у входа с О’Доннел[16]16
О’Доннел, Леопольдо (1809–1867), участник испанской революции 1854–1856. Неоднократно возглавлял кабинет министров. Подготовил контрреволюционный переворот 1856.
[Закрыть]. Их холм одновременно находится (несуразности Мадрида) напротив конной статуи генерала Эспартеро[17]17
Эспартеро, Бальдомеро (1793–1879), лидер партии леволибералов. Глава правительства в 1854–1856.
[Закрыть], выполненной так, что широко раздвинутые голенастые ноги либерала обхватывают изгиб мощной лошадиной спины.
Болеслао никогда больше так и не увидел Флавии, хотя, как заключенный у своих решеток, подолгу простаивал у железного ограждения. Он как будто ослеп от старости. Он знал, что она находилась там, чувствовал ее присутствие, может быть, она видела его, и – ничего. А, возможно, что Флавия не вернулась. Причиной могла быть учеба, первые женихи, – все что угодно, любая мелочь, внезапно вынуждающая позабыть о коньках. Причем получается это само собой, раз и навсегда.
Но как-то вечером, почему-то особенно мучительным для Болеслао, он услышал обрывок разговора двух катавшихся вместе юношей, проскользнувших рядом.
– Смотри, вон там ухажер Флавии, павлин…
Да, он это действительно слышал. Ему это не показалось. Какое-то время он продолжал стоять, схватившись за железную поперечину, делая вид, что ничего не произошло. Если бы он ее отпустил, то свалился бы как подкошенный. Выходило, что он был предметом насмешек для этой катающейся на коньках ветреной молодежи, старый клоун, Грок (хотя, может быть, Грок тогда еще не родился в нем).
Еще одна дверь, которую захлопывала перед ним жизнь, еще одна облатка во рту преждевременного пенсионера, который по-прежнему хочет жить. Болеслао глубоко втянул в себя вечерний воздух. Пахло весной и набирающей силу молодостью, чем-то неуловимо похожим на дух, исходящий от цветущей акации и гениталий девочки-подростка. Разумеется, больше он не появлялся на катке.
* * *
Мотоцикл снова мчится по М-30, направляясь теперь в центр города. И Грок в своей потертой, обмахрившейся по краям одежде, прилипнув к спине Ханса, чувствует, что у него были – и еще есть – удачные (наполненные) день и ночь, круглые сутки (возможно, имеющие форму эллипса, – Гроку больше нравится эллипс, чем окружность). И он хочет, чтобы эта ночь не кончалась никогда. Ему выпал запоминающийся, переполненный событиями день, и нужно это использовать. Нужно прожить его до конца. Два полюса этого эллипса (одного дня и одной ночи) – похороны сбитой собаки Хосе Лопеса в Каса де Кампо и похороны А., обязывающие его оставаться на ногах до утра понедельника. Конечно, понедельник уже наступил, но мотоцикл продолжает тащить за собой след воскресенья.
Улица Хардинес. Около пяти часов утра. Молодежь возвращается с дискотек, агрессивная, в застежках-молниях, румянощекая, довольная и энергичная. Неизменно энергичная. Ханс использует как упор для мотоцикла узкий тротуар узкой улочки. Не слезая с двухколесной машины, они купили несколько бутербродов и закусывают ими. Грок правым плечом упирается в стену дома и, пока жует бутерброде ветчиной из хабали, рассматривает девушек, выходящих из дискотеки, еще ошалевших от музыки, в джинсовых миниюбках, с покрасневшими от фламенко ногами, и, несмотря на свой юный возраст, в макияже: почти детские лица в боевой раскраске, свидетельствующей о принадлежности к восхитительному и недолговечному племени, которое называют молодостью. За бутерброды заплатил Ханс, так как у Грока не осталось и одного дуро[18]18
Мелкая монета = 5 песетам.
[Закрыть]. Он же заплатил и за пиво.
У выхода из дискотеки торгуют жареной рыбой, бутербродами, поджаренной ветчиной из хабали и только что испеченными булочками. Пахнет мясом с дымком, толчеей и молодостью. Грок вдруг узнает одну из девушек. Это подружка Хосе Лопеса, облагодетельствовавшая его далеким, теперь уже почти забытым вечером, который кажется ему относящимся к другому дню, к другим временам и к другой жизни. Она тоже его узнает и подходит к мотоциклу. Он рассеянно представляет ее Хансу. Потом все трое жуют. Девушка (Грок не помнит ее имени, если вообще когда-нибудь его знал) голодна из-за наркотиков, оттого, что так поздно и оттого, что голодна. Она спрашивает у Ханса, не угостит ли он ее еще одним бутербродом, и Ханс не отказывает.
Кроме бутербродов девушка приносит в трех пластиковых стаканчиках убогое вино, продающееся по ночам.
– Не думала, что у тебя могут быть такие симпатичные друзья, ты, как тебя зовут?
Грок мгновенно соображает, что девушка переспит с Хансом. И он заранее ревнует, чувствуя извечную зависть.
– С Хансом тебе будет не так просто справиться как со мной.
Девушка, подружка Хосе Лопеса, о котором ничего не известно и который «так больше и не вернулся, выйдя за гвоздями», гладит своей маленькой, удлиненной готической формы ладонью германскую голову Ханса и берет гиганта за руки.
– Дай мне еще денег, Ханс, я снова пойду за провиантом.
Ханс дает ей денег, и она (с тонким, как лезвие ножа, великолепным еврейским профилем и гнилыми зубами) опять приносит бутерброды и вино. Ханс и девушка начинают есть и пить пополам, и это гастрономическое соитие всегда предвещает соитие сексуальное. Грок слезает с мотоцикла, с удовольствием прожевывая второй бутерброд с ветчиной из хабали, одним глотком допивает злополучное вино и выбрасывает стаканчик:
– Пойду устрою там грандиозное мочеиспускание.
И отходит в глубь улицы, в темень и сон Хардинес, в притихшее скопление пансионов, домов, населенных проститутками, домов свиданий, а так же мансард, в которых живут старушки-пенсионерки, выращивающие герани. Уходя, Грок плачет, и слезы попадают на его ветчину из хабали. Ветчина на вкус очень соленая из-за того что она из хабали или из-за слез. Грок скрывается в лабиринте второстепенных улиц.
– Эпизод с Хансом закончился, – громко произносит он.
Эпизод с Хансом закончился.
Грок идет по Мадриду, подняв воротник пальто. Знаменитый Грок чувствует холод в носу и во всем теле, удовлетворившем свои потребности плохим вином и хабали. Он не знает, куда идет. Он вообще никуда не идет, а просто гуляет. Он снова гуляет. Таков его удел: гулять в любое время суток.
Прогулка сжигает углеводы, улучшает работу сердца и всего организма, поддерживает человека в форме, – повторяет он самому себе. Все это постоянно слышишь от врачей. Однако врачи никогда ему не говорили о прогулках, совершаемых не потому, что надо сжечь углеводы, а потому, что некуда идти.
– Я бы пошел домой спать. Но должен продержаться до восьми, до похорон А. Соберутся известные художники.
* * *
Автомобиль Рено, старенький и легкомысленный, едет задом наперед по бульвару Прадо. Это зрелище заставляет Грока встряхнуться, и он даже понимает, где находится, – на бульваре Прадо, уснул на каменной скамье, напоминающей могилу (похоже на продолжение веселья среди надгробий, но без веселья).
Леон. Леон Колон. Это Леон Колон, он единственный, кто ночью пьяный ездит задом наперед по Мадриду. Писатель (не изданный и не прочитанный) Леон Колон. Грок сбрасывает с себя покрывало из газет, которые, возможно, носил, не подозревая об этом, в собственных карманах, и воспользовавшись тем, что в такую рань на проезжей части транспорта нет, бежит к машине, которая едет медленно и задом. Рено, да, старая, под хмельком и коричневая.
– Эй, Леон, это я..!
Леон останавливает машину, и Грок садится в нее.
– Ты ведь знаешь, что в это время мне нужно проехаться задним ходом. Это опасно, но не очень.
– Я составлю тебе компанию.
Они доезжают так до Сибелес, совершают на площади полный круг почета и поднимаются по безлюдной Гран Виа.
Леон Колон совсем маленький, миниатюрный, мягкий, знающий, писучий и веселый, несмотря на то, что неудачник. Понятно, что Грока объединяет с ним больше неудачливость, чем литература. Грок всегда говорил ему: «У тебя невыносимое имя, сплошная какофония; с таким именем ты никогда ничего не добьешься, придумай себе псевдоним, сделай что-нибудь». Гроку, понимающему вещи Леона Колона лишь наполовину (это всегда что-то среднее между структурализмом и плохо переведенным английским романом), абсолютно ясно, что у знаменитостей, фамилии которых он видит в газетах, знаменитые имена.
Имя оно либо есть, либо ты его придумываешь. Но Леон Колон, маленький, слабохарактерный и неутомимый, не умеет производить впечатление. Он не умеет настоять на своем. Впрочем, речь о какофонии, наполненной зоологическими и историческими отзвуками[19]19
Леон – означает в переводе лев; Колон – Колумб.
[Закрыть]. Но сейчас нужно следить за движением транспорта (очень скудным в такую рань) через ветровое стекло и зеркало заднего обзора, так как те, что едут сзади, подпирают, задавая скорость.
Леон Колон предпочитает бифитер, разбавленный бог знает чем, и, когда напивается, всегда ездит задним ходом, чтобы удивить своих любовниц (немногочисленных) и друзей, которых много, так как он приветлив, образован, словоохотлив и добр. С женой он, кажется, развелся много лет назад.
Воспользовавшись тем, что в это время нет полиции, Леон Колон, поднявшись задом наперед по Гран Виа, остановился, въехав на тротуар:
– Выпьем здесь по предпоследней, Болеслао?
– Теперь меня зовут Грок.
– По мне так пусть хоть Робин из Леса. Я давно тебя знаю, и мне известно кто ты. Я спрашиваю, как насчет предпоследней.
– У меня не осталось ни одного дуро, Колон.
– Об этом даже и не заикайся. Давай здесь, прежде чем они закроются.
Это тот же самый элегантный бар/дом терпимости в дурном стиле сороковых годов, куда Грок, когда еще не был Гроком, в три часа дня (в какие три часа и какого дня?) заходил с Хосе Лопесом.
Но уже закрыто. Колон направляется к старухе, у входа в закрытое заведение продающей (тем, кто живет или умирает ночью) дрянные бутерброды и что-то разлитое в пластиковые стаканчики. Леон, миниатюрнейший Леон, покупает два дрянных бутерброда и два стаканчика виски – для своего друга и для себя.
– Лучше, чем ничего.
– Это точно.
Они едят и пьют стоя. Мимо проходят последние припозднившиеся проститутки с Главного почтамта и самые ранние карманники, промышляющие в метро, до открытия которого остается, видимо, около часа.
– Теперь доедем задом до Фернана Гонсалеса, и ты останешься спать у меня, Болеслао.
– Нет, Колон. На Фернана Гонсалеса живут только недобитые фашисты, козлы, стукачи, франкисты и беглые. Или раньше жили. В общем, я тебе уже сказал, что беглые.