Текст книги "Казанова Великолепный"
Автор книги: Филипп Соллерс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Филипп Соллерс
Казанова Великолепный
Я позабавился вволю – что было, того не отнимешь.
Казанова
Мы воображаем, что знаем Казанову. Мы ошибаемся. Открываю энциклопедический словарь, читаю:
«Казанова де Сейнгальт (Джакомо), авантюрист, родившийся в Венеции (1725–1798); известен своими похождениями, романтическими (в частности, побегом из венецианской тюрьмы Пьомби) и галантными, о которых он рассказал в своих „Мемуарах“».
Казанова и вправду родился в Венеции в начале XVIII века, он неотделим от великого мифа этого города, но умер он в возрасте семидесяти трех лет вдали от него, в Дуксе (ныне Духцов) в Богемии. Почему?
«Мемуары» Казановы на самом деле называются «История моей жизни». Огромный том до отказа напичкан приключениями, связанными с карточной игрой, с путешествиями, с магией и сексом, но очень немногие знают, что «Мемуары» написаны были по-французски, потом их опубликовали на немецком, а потом заново перевели на французский в варианте, более «благонравном», чем оригинал. Лишь в начале шестидесятых годов XX века стало возможным наконец прочитать то, что Казанова в действительности написал собственной рукой (но в эту пору публикацией заинтересовалась лишь горстка специалистов и любителей). И только в 1993 году в трех томах, доступных для всех, вышел наконец этот главный труд Казановы, а также некоторые другие его произведения.
С этого и начнем: публикация оригинальной версии записок состоялась с опозданием на много лет, и первоначально им дали другое название. Почему?
Почему решили забыть, что Казанова был также писателем? И в какой мере это упорство в невежестве позволяет разоблачить двухвековое беспощадное вытеснение и происки цензуры?
Сейнгальт (Seingalt) – это псевдоним, который Казанова придумал и добавил к своему имени в 1760 году, во время пребывания в Цюрихе. Он называет себя шевалье де Сейнгальт, облагораживая таким образом свою подпись. Задумаемся над значением слова seing[2]2
Подпись (франц.).
[Закрыть] – похоже, Казанова хотел подчеркнуть, что подпись старинная, высокородная (alt). Не исключено, что Стендаль (который в своем «Дневнике» называет Казанову Novacasa[3]3
Новый дом (итал.).
[Закрыть]) вспомнил об этом поступке Казановы, когда выбирал себе литературный псевдоним. На французский «Казанова» переводится как Мэзоннёв, то есть «Новый дом» – стало быть, Жак Мэзоннёв. Излишне говорить, что перед нами антипод Жан-Жака Руссо. Век Казановы – это век Вольтера и Моцарта (но также и де Сада). Кстати сказать, Моцарт, Да Понте и Казанова встречались в Праге в 1787 году (Казанова приехал туда по-соседски, из Дукса) в связи с постановкой «Дон Жуана». Эту встречу никто никогда, по сути, не пытался представить себе. Почему?
До нас дошли два автографа Казановы. Изучение двух рукописных листков показывает, что это черновик взаимозаменяемых вариантов десятой сцены второго акта оперы. Автор, сделавший это открытие, пишет:
«Немногие из реальных, а не мифологических персонажей были в той же мере, что Казанова, людьми мгновения, сиюминутности. А также людьми „списка“… Мы имеем право предположить, что той богемской осенью 1787 года, слушая, как поют: Un catalogo gli е che ho fatt’io[4]4
Вот он, список, который я составил (итал.).
[Закрыть], – старый искатель приключений мог подумать о том, что пора ему составить свой собственный донжуанский список. А в таком случае „Дон Жуан“ немало содействовал созданию „Истории моей жизни“, которая (хотя, конечно, ее значение этим далеко не исчерпывается), несомненно, является бессмертным „catalogo“[5]5
Списком (итал.).
[Закрыть] Джакомо Казановы».
Итак, в сентябре 1787 года Моцарт находится в Праге в гостинице «У трех львов», Лоренцо Да Понте – в гостинице «Платензее». Оба заведения расположены так близко друг от друга, что композитор и его либреттист могут переговариваться через окно. Приезжает Казанова. В эту пору он собирается издать толстый фантастический роман.
Но истинный фантастический роман – это встреча названных трех человек. Казанова знаком с Да Понте еще со времени своего пребывания в Вене, тому два года, когда он был секретарем венецианского посла (Да Понте он не любит). Вполне вероятно, что он встретился с Моцартом. Существенно отметить, что все трое – франкмасоны.
Итак, однажды вечером на вилле «Бертрамка»[6]6
Вилла «Бертрамка» принадлежала знаменитой оперной певице Йозефине Душковой, и Моцарт подолгу гостил там в 1787 и 1791 гг. Ныне превращена в музей Моцарта и Душковых.
[Закрыть] Казанова рассказывает Моцарту о своем побеге из венецианской тюрьмы Пьомби. Составляют дружеский заговор: композитора запирают в его комнате; освободят его не раньше, чем он закончит увертюру к своей опере, она уже сложилась в его голове, но он все откладывал нотную запись.
Видим ли мы все это?
И видим ли мы, как потрясающе интересно то, что писать историю своей жизни Казанова начал летом 1789 года?
Итак, в музыке: Вивальди и Моцарт. В живописи: Фрагонар, Тьеполо, Гварди. Города: Венеция, Рим, Париж, Вена, Прага, Санкт-Петербург, Берлин, Лондон, Неаполь, Константинополь, Кёльн, Амстердам, Штутгарт, Мюнхен, Цюрих, Женева, Берн, Базель, Вена, снова Париж, Мадрид.
Мы в великой Европе эпохи Просвещения, той Европе, чья могучая и смутная сила вводила, да и сегодня вводит нас в соблазн.
Излишне говорить, что центр этой меняющейся геометрии – Венеция. Все исходит оттуда, все туда возвращается. Пусть Казанова умер в изгнании в Чехословакии. Но когда он пишет, это пишет венецианец.
По-французски.
Казанову не хотели признавать писателем (и скажем напрямик: одним из величайших писателей XVIII века). Из него сделали этакий театральный персонаж. О Казанове всячески стараются создать ложное представление. Режиссеры, ставившие о нем фильмы, изображали его как картонного паяца, любовную машину, более или менее дряхлую и смешную марионетку. Он преследует воображение людей и его тревожит. Охотно рассказывая о «галантных похождениях» Казановы, его лишают глубины. Короче говоря, ему завидуют, о нем говорят со смутной досадой, уязвленно-покровительственным тоном. Феллини дошел до такой глупости, что назвал Казанову глупцом. А следовало бы воспринять его наконец таким, каким он был: простым, прямым, отважным, просвещенным, обаятельным, веселым. Философом в действии.
Он позабавился вволю, наблюдая закулисье человеческой деятельности, он изучил нервную систему легковерия. Иногда он водил за нос кое-кого из своих партнеров, но, по его собственному признанию, то было их желание, а не его, и, будь на его месте другой, он надул бы их менее благородным образом. Казанова вовсе не приписывает себе непременно благородную роль, не приукрашивает себя, он точен в своих описаниях, он стремителен. Его так же занятно читать, как «Дон Кихота» Сервантеса. Короче, его «История» – шедевр, маршрут, проложенный человеком, идущим вперед, к своей правде.
Казанова обладал удивительным телом, он подчинялся ему, вслушивался в него, расточал его, обдумывал. По сути, именно это и ставит ему в вину неувядаемый дух ханжества.
В апреле 1798 года в Дуксе Казанова заболевает. Он прерывает редактуру своей рукописи. 27 мая его племянник Карло Анджолини приезжает в Дукс, чтобы ухаживать за больным, 4 июня Казанова умирает. Анджолини увозит рукопись в Дрезден.
В 1821 году семейство Анджолини продает рукопись лейпцигскому издателю Брокгаузу.
С 1822-го по 1828 год в свет выходит в немецком переводе первое «очищенное» издание «Истории».
С 1826-го по 1838-й появляется первое, «пересмотренное», французское издание (редакция Лафорга) – именно этот вариант читал Стендаль, и именно его можно и сейчас найти в издании «Плеяды».
В 1945 году чудом избежавшая гибели рукопись «Истории» перевезена из Лейпцига в Висбаден. И только в 1960 году выходит наконец подлинный текст (издательство «Брокгауз – Плон»), переизданный в трех томах в 1993-м в серии «Букен» («Старая книга») издательством «Робер Лаффон».
Как видим, Казанову надолго «забыли», хотя исподтишка грабили. Забыли, исказили, принарядили в соответствии с расхожими представлениями о «галантном веке». Не хотели, чтобы он делал Историю. Жизнь не положено смешивать с Историей, а тем более с сексуальной свободой и писательством. По счастью, вопреки всяческому обскурантизму, замечательные «казановисты», по большей части любители, способствовали многим уточнениям. Если не считать некоторых ошибок (чаще всего в датировках), все, что рассказывает Казанова, правда. Вот это-то, наверно, и есть самое потрясающее. Не забудем также, что сам текст, то есть то, что написано рукой Казановы, вошел в обиход всего лишь пять лет назад. В общем, все это еще только начало.
Я люблю представлять себе тайную перевозку рукописи по охваченной пламенем и расчлененной человеческим безумием Европе 1945 года под непрерывными бомбардировками. Повсюду властвует смерть, и кажется, что беспримерное одичание уничтожило саму идею цивилизации. Тысячи страниц, заполненные тонкими черными буквами и сложенные в ящики в кузове грузовиков, рассказывают о жизни, ставшей неправдоподобной.
Гром небесный не смог уничтожить эту рукопись. Не смогли этого сделать ни ханжество, ни цензура, ни художественный вымысел с его искажением правды, ни равнодушие, ни враждебность, ни реклама. Но мы, нынешние, что делаем с ней мы? Свободны ли мы настолько, чтобы ее прочитать?
Казанова. Человек будущего.
* * *
Жан Лафорг был в XIX веке профессором французского языка. Этот добросовестный и серьезный учитель – типичный продукт своего времени. Ему поручают стать рерайтером Казановы. И он берется за дело.
На глаза ему попадается следующая фраза о женщинах: «Мне всегда нравилось, как пахнет та, которую я любил, и чем сильнее она потела, тем это было приятнее».
Полминуты уходит у Лафорга на размышления. Нет, в XIX веке (впрочем, и теперь тоже) женщины не потеют.
Посему профессор исправляет неуместное выражение и пишет: «Что касается женщин, мне всегда был приятен запах тех, кого я любил».
Все-таки лучше, не правда ли?
Лафорг прочищает нос платком.
Вслед за обонянием – вкус. Казанова не скрывает своего, как он сам говорит, «чревоугодия»: ему нравится дичь, барабулька, печень угря, крабы, устрицы, сыры с плесенью, и все это под шампанское, бургундское, белое бордо.
Лафорг (тут в нем дают себя знать черты Лепорелло) находит такой аппетит варварским, чрезмерным, отдающим вырожденчеством и даже откровенным аристократизмом. Он сокращает описание, формулируя на буржуазный лад: «восхитительные трапезы».
Теперь осязание. На одной из страниц Казанова описывает, как он ночью крадется босиком, чтобы не производить шума. Босиком? Озябший Лафорг незамедлительно обувает своего героя в «легкие домашние туфли».
Вы уже поняли: домашние туфли – это целая программа. Тело, слишком плотское, слишком ощутимое, слишком выраженное, – вот где она, опасность. Обуйте героя картины Фрагонара «Щеколда» в домашние туфли – это будет уже совсем другая картина. Лафорг – специалист по фиговым листкам (у каждой эпохи свои «реставраторы»).
Но мирское ханжество (и в этом его прелесть) двулико.
Например, от слова «иезуит» его бросает в дрожь. Когда Казанова употребляет это слово с иронией, Лафорг добавляет туда сарказма. То же самое происходит, когда дело касается монархии. Как примирить тот факт, что Казанова не скрывает своей враждебности к Террору, с тем, что его приключения (конечно, смягченные цензурой) – в духе времени? Такой парадокс раздражает. Поэтому Лафорг оставит в неприкосновенности пассаж, где восхваляется Людовик XV («У Людовика XV была красивейшая в мире голова, сидевшая на его плечах столь же грациозно, сколь и величаво»): в конце концов, этому Людовику голову не отрубили. Зато лучше убрать диатрибу против французского народа, который истребляет свою знать, против того народа, которого Вольтер назвал «самым чудовищным из всех» и который похож «на хамелеона, принимающего любую окраску и способного на все дурное или хорошее, что его может заставить сделать какой-нибудь главарь».
Потливость женщин, запахи, пища, политические взгляды – за всем следит бдительное око. Если Казанова пишет «парижская чернь», в его уста вкладывают слова «добрый парижский народ». Но конечно, самое щекотливое дело – точность в описании сексуального влечения. Говоря об упавшей женщине, Лафорг пишет, что Казанова «целомудренной рукой исправил вызванный падением беспорядок». Да будут выражения галантными! Казанова куда более точен: по его словам, он подошел, чтобы «быстро оправить ее юбки, которые явили моему взору все ее тайные прелести». Как видим, никакой целомудренной руки, но зато приметливый взгляд.
Профессор Лафорг «боится брачных уз как огня». Уж не потому ли, что он не хочет шокировать свою мать, сестру или жену (и многочисленных приятельниц жены), он не воспроизводит фразу Казановы «Брак для меня страшнее смерти»? Тем более ни в коем случае не следует показывать двух значительных персонажей из «Истории моей жизни» – К.К. и М.М. (подружек одного из самых счастливых периодов в жизни Казановы, когда он обитал в своем венецианском «казино», домике свиданий) в такой, например, картинке: «Они принялись за дело с яростью двух тигриц, готовых, кажется, пожрать друг друга» (можно себе представить, как покраснел бы, читая эту фразу, Марсель Пруст). Так или иначе, ни под каким видом нельзя пропустить, например, такое: «Во всех исполняемых нами трио мы все втроем были одного пола». (Еще совсем недавно писавшая о Казанове милая молодая женщина задавалась вопросом, какой же пол тут имелся в виду, – право, объяснить ей это письменно я не берусь.)
По мнению Лафорга, после оргии Казанова непременно должен испытывать «отвращение». Ничуть не бывало. Тогда Лафорг сочиняет. И то сказать, в его эпоху плоть обязана была быть печальной, все книги – прочтены, а скука и меланхолия, сомнение и отчаяние – все больше охватывать умы.
Если Казанова пишет: «Уверенный в том, что в конце дня я в полной мере вкушу наслаждение, я отдался своей природной веселости» (уж таков он, Казанова), Лафорг исправляет автора и вкладывает в его уста такие слова: «Уверенный в своем счастии…» Слово «наслаждение» изгнано. Профессор считает невозможным описывать женщину, которая лежит на спине и занимается «рукоблудием». Нет, она будет «заниматься самообольщением» (пойми, если можешь). Во всяком случае, рука остается целомудренной. Профессор решается, однако, употребить слово «онанизм» (термин медицинский) там, где Казанова изобретает великолепный неологизм – «рукоублажение».
Ловкая женщина, рука которой умеет ее ублажать, не строит на свой счет никаких иллюзий – это легко проверить. Но, как видно, профессору Лафоргу не выпало случая в этом убедиться. Очень жаль.
Еще одно вмешательство цензуры: неприлично говорить, как Казанова, о «хищном нутре, которое у одной вызывает судороги, другую сводит с ума, третью делает ханжой». Казанова любит женщин и как любит, так и описывает, без всякого ханжества. Но Лафорг – он уже феминист, он почитает женщин, он их боится, он предтеча легионов стыдливых профессоров, в особенности философов – нового духовенства, которому предстоит заменить прежнее. Казанова – непослушный ученик в классе. Если он упомянет о подозрительном пятне на своих штанах, его быстренько отправят в уборную замыть пятно. От времени до времени в его сочинения будут вставлять моральные прописи (у него их нет). Иногда профессорская правка доходит до крайности. Вот, например, М.М., о которой Казанова говорит, что «эта монашенка, наделенная смелым умом, распутная и веселая, была восхитительна в каждом своем поступке». В один прекрасный день она написала своему Казанове любовное письмо. Вариант Лафорга: «Я посылаю тысячу поцелуев, которые тают в воздухе». На самом деле Казанова приводит другой текст (и насколько он лучше!): «Я целую воздух, представляя себе, что это ты». Мелочи? Не скажите. Любовь – наука мелочей.
«Моя жизнь – это моя плоть, моя плоть – моя жизнь», – говорит Казанова. Обычно литература, романы дают возможность вообразить жизнь, которой у автора не было, здесь наоборот: человек отдает себе отчет, как в день Страшного суда, что его жизнь была подобна книге, огромному роману.
«Вспоминая пережитые наслаждения, я наслаждаюсь ими снова, во второй раз, и смеюсь над горестями, которые мне пришлось пережить и которых я больше не чувствую. Частица вселенной, я обращаюсь к воздуху и воображаю, будто отдаю отчет в своем управлении, подобно метрдотелю, который отдает отчет хозяину, перед тем как уйти».
Великолепная формулировка: «Частица вселенной, я обращаюсь к воздуху…» И воздух слушает. Лицо по имени Казанова (которое прожило жизнь и которому предстоит умереть) смотрит на себя как на метрдотеля по отношению к самому себе. Он преданно сопровождал себя, обихаживал, служил себе. Как метрдотель, он может уйти из великого трактира жизни. Но уйти не значит у него исчезнуть. Жак – не фаталист. Его двойник – его секретарь. Тело уходит, дух судит. Дух – это повествование.
Таков Казанова – он устраивает себе праздник из каждого мгновения, он не знает длительных помех, ничто его не гнетет, его развлекают и занимают даже собственные болезни и неудачи; и, конечно, всегда и всюду неожиданно возникают женщины, вовлекаемые в его магнетическую круговерть. Он приходит, он уходит, и, главное, он спасается бегством. Нет сомнения, это величайший мастер побега (что такое «История моей жизни», написанная в захолустном уголке Богемии, как не высокого стиля побег от времени и пространства?).
Женщины, его союзницы, часто как бы волею случая связаны между собой узами родства или близости – это сестры, подруги или даже мать с дочерью. Протрем глаза и прочтем:
«Я никогда не мог понять, как это отец способен нежно любить свою прелестную дочь, не переспав с нею хотя бы раз. Эта моя непонятливость всегда убеждала меня и сегодня убеждает тем более, что мой дух и моя плоть – единая субстанция».
И богохульник настаивает:
«Инцест, вечный сюжет греческих трагедий, вызывает у меня не слезы, а смех».
Невероятно. Неужто Командор в «Дон Жуане» – просто кровосмесительный отец, который даже за гробом мучим яростью оттого, что другой, черт бы его подрал, совершил с его дочерью то, о чем мечтал он сам? А Иокаста, не знала ли она в глубине души, что Эдип – ее сын? А сам Эдип, в своих потемках, не испытывал ли двусмысленного смятения по отношению к собственной дочери Антигоне, которая была к тому же его единоутробной сестрой? Остановитесь, не то гореть вам в вечном огне. Надо понять смысл вызова Казановы, этого потрясающего требования инцеста (кстати, осуществленного на практике той знаменитой ночью в Неаполе и подробно описанного).
Всего этого вполне достаточно, чтобы смутить и шокировать любое общество, каким бы оно ни было. И возникает вопрос: как общество могло допустить, чтобы подобное признание было опубликовано? Нам не следовало бы читать подобные речи (тем более сегодня, в эпоху нового, усиленного давления моральных установок). Когда проходишься по XVIII веку, часто возникает ощущение, что человеческие особи в этом столетии словно бы отрезаны от человечества и, так сказать, свободны от него. Концентрация свободы в них столь велика, что они как бы постоянно нас опережают. Вслушайтесь в Моцарта – это сразу становится очевидным. То же ощущение свежего ветра при чтении Казановы. Если он прав и доказал это, девять десятых наших прописных истин рушится. Поэтому решили, что он просто хвастается. На самом деле все чистейшая правда.
«Мой дух и моя плоть – единая субстанция». Приключения Казановы, магнетизм, который они источают, несомненно, происходят от той самой «субстанции», которая составляет суть Казановы и которую не в силах объяснить никакая метафизика. Благодаря этой субстанции и благодаря неотъемлемому от нее презрению к рабству и смерти, стены раздвигаются, враги исчезают, счастливые случаи множатся, выход из тюрьмы становится возможным, игра оборачивается выигрышем, самоубийство откладывается, из побежденного безумия извлекается польза, и разум (во всяком случае, некий высший разум) торжествует победу.
Казанова – каббалист, он – маг, но вопреки расхожему мнению (которое не ведает сомнения) он во все это не верит и постоянно потешается над доверчивостью современной ему элиты. Он смеется над Калиостро и графом Сен-Жерменом. Его приключение с маркизой д’Юрфе (которая ждет от сексуального суперколдуна Казановы, что он преобразит ее в мужчину) – одна из самых ошеломительных историй, когда-либо случавшихся в жизни (или хотя бы рассказанных). Так что же, Казанова – шарлатан? Если угодно, да, когда приходится, но шарлатан, признающийся в своем шарлатанстве, чего не случалось ни до, ни после него, и при этом каждый раз уточняющий истинную – сексуальную – причину всех суеверий. По сути, он похож на Фрейда, но только с юмором. Фрейд – это итог века вытеснения; Казанова – повесть века освобождения, века, произведшего в конечном итоге единственную Революцию, о которой говорят до сих пор.
Встречался ли он со звездами своего времени? Запросто. С Вольтером? Читал ему Ариосто, и тот плакал. Руссо? Полное отсутствие обаяния, не умеет смеяться. Фридрих Прусский? Перепрыгивает с предмета на предмет, не слушает ответов собеседника. Екатерина Великая? С ней он путешествует, обсуждая вопрос о календаре. Кардинал Бернис? Это приятель по разгулу в Венеции, а позднее покровитель в Париже. Папа? В самом начале пути награждает Казанову тем же орденом, что и Моцарта.
Кстати, о Папе. Позиция Казановы удивительна. Свою «Историю» он начинает так:
«Воззрения стоиков, да и всех прочих сект на силу судьбы – химера воображения, попахивающая атеизмом. А я не только монотеист, я христианин, чья вера подкреплена философией, которая еще ни разу ничему не повредила».
Мало того, говорят, он умер, шепча: «Я жил как философ, умираю как христианин».
Провидение, утверждает Казанова, всегда внимало его молитвам (в частности, когда он бежал из Пьомби). «Отчаяние убивает, молитва рассеивает его; помолившись, человек преисполняется надежды и действует». Молящийся Казанова? Ну и зрелище! Видите, насколько о нем неправильно судят. Удивительное признание, во всяком случае, для человека, бросающего в лицо себе подобным фразу, которую поймут те, кто «от долгого пребывания в огне превратились в саламандр» (очевидная алхимическая аллюзия):
«Я позабавился вволю – что было, того не отнимешь».
Таков основной, позитивный, тон первой апологии необратимости времени.
Казанова жив – это мы удалились от него и, несомненно, зашли в роковой тупик. Однажды вечером в Париже он присутствует в Опере, в ложе рядом с ложей мадам де Помпадур. Хорошее общество потешается над изъянами в его французском, когда он, например, говорит, что не мерзнет дома, потому что его окна хорошо «запернуты». Он возбуждает любопытство, его спрашивают, откуда он. «Из Венеции». Мадам де Помпадур: «Вы в самом деле прибыли из тех краев?» А Казанова в ответ: «Венеция, мадам, не с краю, а на самом верху». Это дерзкое замечание (маркиза вспомнит о нем позднее, когда он совершит побег из Пьомби по крышам) производит впечатление на зрителей. В тот же вечер Париж открывает перед ним свои двери.
* * *
Вы произносите «Прага» – и перед вами мгновенно возникают клише XX века: средневековый город, мрачный, демонический, загнивающий, маятник времени здесь остановился, это город Голема и Кафки, «Процесса» и «Замка», абсурда и липкого заговора потемок. Пусть мы знаем, что Берлинская стена пала, что произошла «бархатная революция», все равно прежде всего мы вспоминаем о происшедших одно за другим вторжениях, немецком и русском, и о тяжелом сне «социализма» в тисках полиции и армии.
Поэтому искать Казанову в Праге кажется шуткой, провокацией, в лучшем случае пари, которое невозможно выиграть. И однако он там, где-то неподалеку. Рассказчик прибыл из Нью-Йорка, снова, в который раз, проехав через Венецию. Здесь он впервые. Впервые? Изумление его безмерно, ибо здесь, в Праге, это все еще Италия. Он спрашивает себя, не высадился ли он по ошибке в Неаполе? Город пылает разноцветьем – его перекрашивают, готовя для будущих туристов; замки и церкви – розовые, бледно-зеленые, охряные, белые, желтые – вибрируют на солнце. Барокко чувствует себя здесь как дома, и, кстати, иезуитская Контрреформация тоже (осторожно! профессор Лафорг вычеркнет слово «иезуитская»).
Если не считать безобразного тяжеловесного памятника Яну Гусу, воздвигнутого на центральной площади (его преспокойно можно было бы взорвать, как и зловещую статую Джордано Бруно на Кампо ди Фиоре в Риме), все остальное – светло, пропорционально, радостно, музыкально. Замок наверху? Очарование теснящихся строений (в особенности ночью). Лестницы, террасы? Видение симфонических партитур. Кстати, мелькающие там и сям красные афиши, словно подмигивая вам, оповещают о скорой премьере моцартовского «Дон Жуана».
Рассказчик ничего не говорит, он ходит, бродит, убеждается, что скоро начнутся многочисленные концерты (Бах, Вивальди и снова Моцарт), возвращается в гостиницу, ложится вздремнуть, опять выходит на улицу. Само собой, он пойдет на еврейское кладбище осмотреть в безмолвии его хаотические вертикальные надгробия, но отсюда его живо выдворит меркантильная суета посетителей. Он счел своим долгом посетить «Лорето»[7]7
Как гласит легенда, дом, где жила в Назарете Дева Мария с младенцем Иисусом, был в 1291 г. перенесен ангелами в Италию, в городок под названием Лорето, ставший местом паломничества. В XVI–XVII вв. копии Лоретского Святого Дома строились во многих городах Европы, в том числе и в Праге.
[Закрыть] (на сей раз он чувствует себя во Флоренции или в Пизе), не преминув кое-где сфотографироваться, в частности перед кафе «Кафка» и у закусочной «Казанова». Все это путается у него в голове, ему начинает казаться, что в нем самом рождается странный, но лучезарный и естественный сплав: он ищет Кафказанову.
Странно? Ничуть. Кафка, этот чародей безотрадной эпохи, делает рассказчику знак, указывает дорогу, то есть указывает тот поворот времени, который беззвучно, тайным языком твердит о воскресении и возрождении. Тсс! Говорить об этом, несомненно, еще слишком рано, даже если все прозрачно и само бросается в глаза. И все же будем осторожны: всеотрицающий дух, дух насмешки и отчаяния, быть может, и сейчас не дремлет, притаившись в уголке. И однако, сомнений нет, здесь цветет невинность. «Pentiti! No! Si! Si! No! No!»[8]8
Покайся! Нет! Да! Да! Нет! Нет! (итал.)
[Закрыть] Обойдем Командора стороной, но раскаиваться не станем, мы научились, как саламандра, жить в огне. Кое-кто оказался навеки прав, когда впервые в октябре 1787 года (ровно двести десять лет назад) воспел свободу, женщин, хорошее вино и все прочее. Кафка, навсегда застывший в изящной позе, – герой этой свободы, ставший пленником глухоты XIX века. Некто явился сюда в обличье каббалиста, чтобы ради свободы бросить вызов Террору. Мы с Жаком Казановой приглашаем Кафку на сегодняшнее вечернее представление. Будут музыканты, певицы – единственные представители человечества, которым a priori не грозит крушение, это очевидно.
На другой день спозаранку путешественник в нетерпении берет машину, чтобы ехать в Духцов к Казанове. Духцов – ведь это тот самый Дукс, где находится старинный замок Вальдштейн, в котором тринадцать лет подряд Казанова играл роль библиотекаря? Это в сторону Германии, по направлению к Дрездену? Совершенно верно. А слово «Духцов», случайно, не значит что-нибудь по-чешски? Конечно, отвечает шофер по-английски, это значит «the ghost’s village», деревня духа – духа в смысле привидения.
Звучит многообещающе.
Слово Dux, на латинском языке означающее проводник, вожатый, – впоследствии оно приобрело неприятный оттенок из-за связи с Duce (дуче), – таким образом обросло еще и привидениями. Казанова, как известно, был блестящим латинистом. Dux, Lux – он не мог не заметить этого сближения. Где вы теперь? В Дуксе, в замке, в Богемии. Отличный адрес, чтобы писать и закончить свой жизненный путь.
Накрапывает дождь. Машина катит по странно пустым деревням – здесь прошла коллективизация, стало быть, земля необитаема. Она очень красива. Буковые и березовые леса, а вскоре начинаются невысокие горы, и повсюду красота осеннего золота (стоит октябрь). Вдруг слева возникает монастырь в стиле барокко – он полуразрушен (коммунизм обязывает), но его реставрируют. Рассказчик постоял на влажном ветру, полюбовавшись левитацией каменных Богородиц и ангелами среди опадающей листвы. Ни души. Совершенное безмолвие. Уезжаем. И тут происходит первое событие этого достопамятного дня.
Поворот дороги. Уже издали справа виднеются старинные темно-красные укрепления. Наверняка военный городок, стратегический пункт, центр гарнизона. И да и нет. Это Терезин, Терезиенштадт, истинный город призраков. Страшное место нацистского варварства и коварства, место жуткой эксплуатации «собранного» здесь еврейского населения, место страданий, куда сгоняли, где сортировали, шантажировали, мучили, убивали. На громадном пустом пространстве – двадцать восемь тысяч расположенных рядами маленьких могил, и каждая обсажена красными розами. Похоже на детские могилы. Вдали главный форт. Огромный крест (в терновом венце), а дальше, за ним, звезда Давида, вокруг которой сотни букетов цветов (сюда, очевидно, приезжают со всех концов света). Рассказчик выходит из машины и идет по этой равнине мертвых. Впрочем, он вскоре каменеет перед… чем? Перед несказуемым. Ты уже не в обычном, исчисляемом времени, но в какой-то иной грозовой субстанции, которой нет нужды подыскивать имя (Клод Ланцман[9]9
Клод Ланцман (род. 1925) – французский кинематографист, снявший знаменитый документальный фильм «Шоа» (1985).
[Закрыть] в связи с «Шоа» называет это «внемемориальное»).
Терезин – некое предупреждение для путешественника: ты можешь говорить о воскресении, возрождении, празднике, о красках, о Моцарте, это вовсе не означает экзотического «возврата» в XVIII век. Ты здесь не для того, чтобы снимать декоративный костюмный фильм, иначе говоря, чтобы добавить еще одну нелепость ко всему тому, что говорилось (и говорится) о Казанове. Нет, тебе надо по возможности (но возможно ли это?) быть соразмерным смерти, которая здесь. Я невольно вспоминаю одного человека (в данном случае это был поэт-сюрреалист), который считал, что Казанова был лишен «чувства трагического». Да как раз наоборот: чувство времени, мгновения, отклик на каждую сиюминутность требуют острого ощущения негативного. Стефан Цвейг тоже находил Казанову легковесным: «Легкий, как бабочка-поденка, пустой, как мыльный пузырь». Это поверхностное суждение, порожденное псевдоглубокомыслием (весьма распространенным и в конечном счете клерикальным). Моцарт пронзителен и легок. Любовь, которая сильна как смерть, торжествует над смертью.
Надо быть внимательным и серьезным – вот и все.
Поездка продолжается, но, само собой, она происходит теперь в ином пространстве, не в том, что нанесено на географическую карту, словно ты пересек невидимую линию высокого напряжения. Шофер молчалив и бесстрастен (он, наверно, проезжал здесь сотни раз). После Терезина, города немого ужаса, машина катит на северо-запад, к Дуксу, Духцову, деревне-призраку.