Текст книги "Испорченные дети"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
– Ты рассчитываешь на меня, Валентин?
Я задала этот вопрос без всякого возмущения, нисколько не удивляясь, скорее из любопытства; мне стало даже весело.
– Конечно, – подтвердил он. – О, успокойся, я вовсе не собираюсь обращаться в суд. Это не в моем духе. Мы просто поговорим с Симоном. Но чтобы это принесло результаты... Ты же сама знаешь Симона! Мы должны поговорить с ним твердо, а главное, все вместе.
– И ты рассчитывал на меня?.. Но, Валентин, ты, очевидно, не подумал, как будет выглядеть мое появление на сцене по такому поводу после всего того, что произошло между мной и ими... На что это будет похоже!.. Если ты приехал сюда с единственной целью добиться моего участия в кампании, то мне очень жаль, что тебе пришлось зря потрудиться и проделать такой путь. Это бесполезно... Ты разочарован, ведь верно?
Я поняла, что Валентин все же не отказался от мысли меня убедить, ибо тут же заговорил еще пространнее о том, что завещание имело другие не известные мне последствия. Все Буссардели перессорились. Каждый из двадцати потомков бабушки заявил, что его обошли, и открыто высказал свои требования. Все вплоть до тети Эммы, которая целую неделю не разговаривала с сестрой Луизой, что та по своей сердечной доброте от меня скрыла. Причина раздора: когда тетя Эмма спросила сестру, какие из вещей, принадлежавших их матери, она хочет взять себе на память, тетя Луиза заявила, что ей было бы очень приятно иметь бабушкиного большого Лафонтена.
– Но это же огромная ценность! – закричала старшая сестра.
Луиза запротестовала: она выбрала Лафонтена вовсе не из этих соображений, а повинуясь голосу чувств – когда она была девочкой, мать учила ее читать по этой книге. Эмма ничего не желала слушать. Она предназначила для раздела между родственниками флакон с солями, бонбоньерку, словом, разные пустячки из бабушкиного обихода, но вовсе не ценные предметы... Отдать Лафонтена с иллюстрациями Удри и в старинном сафьяновом переплете? Но ведь ему цены нет!
Наша скромница, к великому удивлению сестры, твердо стояла, на своем. Не сомневаюсь, что ее упорное желание получить на память знаменитого баснописца объяснялось не столько приверженностью к милой бабушкиной теня, сколько воспоминаниями о крошке Луизетте, о пятилетней девочке. Ибо я отказываюсь верить, что в тете Луизе вдруг тоже заговорила таившаяся до времени алчность и что раздел наследства мог вызвать это чувство к жизни.
Тетя Луиза предложила в качестве наиболее веского аргумента, чтобы после оценки экспертами Лафонтена с нее вычли соответствующую сумму. Но бабушка оговорила в завещании, что вся библиотека переходит к старшему сыну. Эмма поэтому не желала терпеть нарушения воли их покойной матери, этого беззакония, ущемления прямых интересов Теодора, которому, как человеку несведущему и уж никак не библиофилу, плевать было на все библиотеки. Тете Луизе пришлось признать себя побежденной.
Надеясь избежать повторных случаев семейного неудовольствия, тетя Эмма, после того как родные получили все причитающееся им по завещанию, постановила поделить оставшиеся вещи на четыре части: так будет куда проще! И никто не посмеет возразить! Начала она со столовых сервизов. Право выбора предоставлялось старшим. Дядя Теодор взял себе севрский сервиз, тетя Эмма китайский, наш отец – из лиможского фарфора; самой младшей, тете Луизе, пришлось довольствоваться отвратительным сервизом поддельного датского фарфора, который появился на свет божий из глубины шкафов, хотя никто даже не подозревал о его существовании, кроме самой распределительницы фамильных сокровищ.
Точно так же поступили и со всем прочим. Мебель, картины, серебро; даже кружева, которые были совсем ни к чему мужчинам, – все было разделено на четыре части, разрознено. Такая же участь постигла статуэтки из саксонского фарфора, и ценная коллекция, после того как ее поделили между наследниками, перестала существовать, превратилась в простые безделушки. Были обнаружены старые фотографии, снятые еще в прошлом веке, – тусклые снимки, надклеенные на бристольский картон с закругленными уголками; дедушка в свое время привез из путешествия репродукции с различных произведений искусства, собранных в музеях. Точно так же поступили с этими фотографиями, не имеющими никакой ценности и ни для кого не представлявшими ни малейшего интереса; их разделили на четыре части, и каждый стал владельцем ненужной ему груды картонок.
Но было еще кое-что и похуже. Валентин, с обычным своим видом хранителя семейных тайн, сообщил мне, что когда вскрыли бабушкин секретер, содержимое его оказалось для родных сюрпризом. Дяде Теодору и папе пришлось унести целые пачки писем, написанных женским почерком, и взаперти разобрать их. Большинство из них они сожгли. Что они там открыли? И касались ли эти открытия самой бабуси или дедушки? Валентину, несмотря на все свои следовательские таланты, не удалось это точно установить. Но, так или иначе, все опять заговорили о папиной кормилице, которую бабушка некогда изгнала из дома. На семейном совете решили проверить, находится ли еще в живых самый младший сын этой женщины; бывали случаи, когда деловые люди продолжали выплачивать назначенное содержание подопечным, которых уже не было в живых. Разыскали этого человека. Он достойно старился где-то в деревенской глуши. И у него тоже было потомство.
И затем еще одно событие: после описи бриллиантов наши насмерть разругались с тетей Жюльеной.
– Да, невесело! – вздохнул Валентин, который на свой лад тоже был философом.– Бабуся скончалась, и вот все родные начали повсюду совать свой нос, спорят, ссорятся! Я перестал разговаривать с Симоном...
– Да успокойся, – сказала я. – Все образуется гораздо скорее, чем ты думаешь. Ты поругался с Симоном? Ручаюсь, через месяц вы помиритесь. Найдете общую почву для соглашения. Ведь мама осталась при вас. А что касается всех прочих... Это все равно как гроза, поверь мне. Сейчас вы все немного взбудоражены. Кончина бабуси все взбаламутила, сбила вас с толку. Вы и не подозревали, какое огромное место она занимала в вашей жизни, пусть даже ей было девяносто лет. Вы постигаете ее роль именно по тому зиянию, какое она после себя оставила. Но ваши ряды скоро сомкнутся. Снова возобновятся семейные обеды. Вам слишком бы их недоставало. Так что на сей счет я не беспокоюсь, Валентин. Наша семья – великая сила. Всякая семья сила.
4
Глядя вслед увозившей всех четверых моторке, я не могла отделаться от, вероятно, ложного ощущения, что они вовсе не поедут ни в Канн, ни в Монте-Карло, а дружно отправятся в Париж, чтобы тут же спешно собраться всем кланом на авеню Ван-Дейка после своей крамольной вылазки в мой лагерь.
Я смотрела, как удаляется катерок, хотя в сгустившемся мраке видела лишь огни на его корме. Я попыталась оставить их у себя обедать, извинившись, что не могу предложить ночлега, так как в доме было всего четыре комнаты и две из них занимали ребенок и няня. Впрочем, Валентин с женой, потерпев неудачу, не стали мешкать, а тетя Луиза, которая считала, что наносит мне визит тайком от семьи, должно быть, почувствовала, что на мысе Байю запахло порохом.
Не обращая внимания на трамонтану, на поздний час, я присела на краю мола, чтобы видеть, как уходит все дальше и дальше их катерок. Легкая, отнюдь не грозная зыбь, чуть покачивала суденышко. То и дело я теряла из виду белый и зеленый огонек, а красный огонек все время моргал. Расплывавшиеся, светящиеся точечки на гребне мрака – вот и все, что осталось мне от моих гостей. Они возвращались на материк, в тот странный мир, о котором они напрасно старались напомнить мне. Я знала, что они ограничатся этой попыткой и что их примеру никто не последует. Возможно даже, по молчаливому сговору тетя Луиза и Валентин сохранят в тайне свою совместную вылазку.
Самые разнообразные мысли закружились у меня в голове, как бывает после встречи, вновь приоткрывшей врата воспоминаний, откуда хлынули давно забытые ароматы. Передо мной возникали картины и застывали в неподвижности среди черного ветра. Я перебирала их в памяти, совсем так, как при разлуке с Нью-Йорком. Два этих мгновения перекликались. Но сейчас другие, а не я, уплыли по морю, а я осталась здесь, в гавани, давшей мне приют. И внезапно меня охватило восхищение перед быстротечностью столь несхожих событий – не прошло и года, а круг уже замыкался.
Четыре моих родича увозили с собой на катере Агнессу-девочку, окончательно освободиться от которой мне помогли лишь сами события. Ибо, возможно, если окинуть взглядом всю мою историю е начала и до конца, в моем лице выжила Агнесса тех лет, когда вырабатываются наши наиболее несомненные наследственные черты; возможно, я была лишь взрослым ребенком того ребенка.
Они увозили с собой также мою мать, ту, что в течение долгих лет твердила мне: "Боже, какая же ты дурнушка, бедная моя девочка" – и повторяла таким же категорическим тоном, что у меня "несносный характер". Чему я, пожалуй, даже верила, пока в один прекрасный день какая-то дама, пришедшая к маме с визитом, не сказала ей, а я случайно оказалась поблизости: "У вас очаровательная дочка; она будет прехорошенькая"; и вплоть до того дня, когда scool-girls из Беркли, а потом Норман не заявили мне, что они удивляются моему умению ладить со всеми, хотя родом я француженка... "Дурнушка", "несносный характер"... Кто может сказать, какое пагубное воздействие оказали на девочку эти слова, которые слишком часто повторялись в ее присутствии, которые она воспринимала слишком легко ранимой душой и которые двадцать, сто раз приходили ей впоследствии на память, все более я более отягчаемые зловещим смыслом, горечью, ядом...
Они увозили с собой мою мать, чьи загадки перестали быть загадками в свете моих загадок, мою мать – тоже жертву своей собственной матери, жившую полусиротой среди сводных братьев и сестер от первого брака. Мою мать, вышедшую замуж не по любви, мать, брезгливо сжимавшуюся от прикосновений мужа, которому она сумела дать почувствовать свою холодность, дабы сильнее его унизить и больнее покарать. Мою мать, которая возненавидела меня не потому, что я "дурнушка" и у меня "несносный характер", а потому, что я, ее дочь, находилась в таких же условиях, как некогда и она сама, и должна была поэтому претерпеть те же самые муки, какие выпали на ее долю... Моя доля твоя доля! Разве в этом не было своей логики справедливости?
Во всяком случае, это было в порядке вещей. Моя мать принадлежала к тому сонму матерей, которые отыгрываются на своих дочерях, а те в свою очередь отыгрываются на своих. Только этим и можно объяснить, что в тех семьях, где авторитет матери стоит слишком высоко, держатся самые устарелые взгляды и самые отсталые представления. Каким чудом удалось мне избежать этой закономерности? Бесспорно, прежде всего благодаря простейшей магии любви. Но если вот уже в течение двух месяцев не было никакого риска, что я продолжу эту традицию, то не являлось ли причиной этого также и то, произвела я на свет сына, а не дочь?
Огни моторки скрылись из виду. Они исчезли вдали, а может быть, слились с мигающими огоньками порта. Нить оборвалась. Я вновь становилась островитянкой и останусь ею навсегда. Этот островок, этот мол, где я сидела сейчас, представлял собою отныне символ всея моей жизни. Я чувствовала его, если так можно выразиться, всей спиной, как некую первобытную стихию, в состав которой входит почва и растительность, и те три километра, что отделяют мол от моего дома, и самый дом, и детская, которую я там устроила, и маленькое существо, которое спало в детской. Я поднялась. Мне не терпелось вернуться к себе. Спектакль окончился.
Он не окончился. Или, вернее, начался новый, которому суждено было длиться и который длятся и по сей день. Содержание его – это та ошибка, которую я допустила, решив, что я полностью освободилась. На самом же деле я повторила промах троянцев: я впустила врага в крепость и заперла его там. Я поверила, что ушла от буссарделевщины. Но на острове было двое Буссарделей: я и мой сын.
Ныне я не могу призвать разумным то, что я ужаснулась, увидев, какие пометы оставлял на мне коготь времени. И впрямь, годы текли в одиночестве, мне уже за тридцать, я старилась, и старилась по-буссарделевски. Проявилась фамильная склонность к полноте, она подстерегала меня; я веду с ней ежечасную, ежеминутную борьбу. После первых лет сидячей жизни вдруг появилось неожиданное, ошеломляющее, грозное сходство между мной и матерью. Когда я была маленькой, знакомые и родные обычно произносили классическую фразу: "На кого она похожа? На папу или на маму?" И каждый высказывал свое мнение, которое меня всегда огорчало – мне вовсе не хотелось походить ни на того, ни на другого. А теперь я прекрасно знала, в кого пошла.
Боролась я и с этим. Гимнастика, строгий режим, непрерывные заботы о поддержании себя в форме, кокетство, причем оно отнюдь не преследовало своей обычной цели, – и мне удалось отбить еще одну атаку нашей семьи против моей личности. Постепенно я восстановила прежние линии фигуры, талию, плечи, шею. Мне посчастливилось сохранить руки, черты лица. Но ноги!.. Я нередко оплакивала их. Длинные мои ноги, которые так нравились мне самой... Теперь я их прячу. Даже от себя; особенно от себя. Поверх купального костюма я непременно надеваю юбочку, а мои шорты доходят до колен... Не улыбайтесь, пожалуйста, мужчине этого не понять...
Но подлинная драма разыгрывалась не во мне, а рядом со мной.
Понятно, я гораздо больше тревожилась о своем ребенке, нежели о себе. Он рос, как росли все младенцы в нашей семье, которых мне доводилось видеть. Ровно ничто в нем не обнаруживало иного происхождения. Тщетно я ждала хоть самых ничтожных признаков. Их не было.
Очевидно, я не сумела уменьшить долю материнской крови.
Против этой опасности я борюсь иным оружием и с еще большей отвагой. И посейчас я веду ежедневную упорную борьбу. Я стала педагогом по необходимости или, вернее, со страха. Мне в этом помогает няня-англичанка, которую я оставила у нас; она научила мальчика читать по-английски, а я в то же время учила его французской грамоте. Местность, климат также облегчают мне задачу; я хочу, чтобы мой сын твердо стоял на реальной земле, а не на нереальной почве принципов, хочу внушить ему, что он одновременно и силен и слаб. Наконец, я вовсе не намереваюсь дать ему воспитание, прямо противоположное тому, какое дали мне, что было бы просто глупо... Мои воспоминания мне тоже подмога.
Вопреки всем этим стараниям не могу сказать, чтобы мальчик сильно отличался от других детей. В иные дни я строю себе иллюзии, в иные дни вижу все в черном цвете, но если быть откровенной, он скорее Буссардель. Не стоит передавать вам в подробностях десятки мелких открытий, которые я сделала на сей счет и которые лишь подтверждают мое мнение.
Вот как закончилась или, вернее, не закончилась история, в которой главную роль играет моя семья; история, в которой ни одно важное событие в моей жизни не обходилось без нее, все шло через нее, свершалось в ее недрах, где не звучит ни одно чужое имя, кроме наших фамильных имен, за исключением имени Нормана, но ему как раз и выпало играть среди нас роль чужеземца. И все это завершилось вот как: крошечный мальчик возрождает для меня нашу семью.
В год и два месяца, когда у него стали прорезаться зубки, он заболел у меня бронхитом, который перешел в воспаление легких. Легкие в таком возрасте!.. Я боялась его потерять. В часы самой жестокой тревоги, окончательно обессилев – ибо я не спала и все время его болезни меня лихорадило, – я ловила себя на том, что твержу: "Маленький Буссардель очень болен... Маленький Буссардель может умереть..."
Он выздоровел, болезнь прошла бесследно. В установленные сроки я вожу его к самым лучшим рентгенологам, и снимки говорят, что он полностью оправился. Однако в плохие дни я поддаюсь тревоге. Передо мной возникает грозный призрак нашего фамильного недуга, склонившийся над маленькой кроваткой... И когда мальчик дремлет или просто сидит у меня на коленях, положив свою тяжелую головенку мне на плечо движением, уже вошедшим у него в привычку, я тоскливо прижимаю его к себе и порой думаю, уж не родной ли он сын Ксавье.
* * *
С этими словами Агнесса Буссардель поднялась с места, сославшись на то, что ее срочно требуют домашние дела и, стоя, ждала моего ухода. Я удалился.
Я понимал, чего стоил ей этот многодневный рассказ; ей хотелось теперь побыть наедине с собой. Но я рассчитывал, что дня через два-три мы снова встретимся. Эта женщина, которая привлекала меня сначала своей тайной, окончательно покорила меня, лишившись тайны. Такое случается не каждый день. Я надеялся, что мы станем друзьями.
Последующие дни рассеяли мои иллюзии. Агнесса Буссардель сторонилась меня. Сын ее вернулся домой, но она мне его не показывала. Я послал ей огромный букет в римской амфоре, которую один рыбак, по его словам, выудил сетью из моря и которая показалась мне подлинной, я купил ее для Агнессы Буссардель... Она прислала мне через свою служанку записку со словами благодарности.
Я свято чтил ее одиночество. Я и сам приехал сюда, чтобы быть подальше от людей. Снова потекла привычная жизнь: прогулки, солнечные ванны, для которых я облюбовал себе меж двух утесов из рыжего песчаника небольшую бухточку, куда можно было попасть только с моря. Уединенный этот уголок граничил с частным пляжем, мимо которого я проходил по дорожке прямо в воду. Дом, который Ксавье успел перекрасить в красный цвет, стоял на другом конце залива, достаточно далеко от моего пляжа, так что я мог, не боясь показаться навязчивым, следовать выбранному мною маршруту.
По утрам, когда я приходил в свой уголок, я всякий раз видел на песчаном пляже Агнессу Буссардель. Растянувшись в полотняном шезлонге с книгой или с вязаньем в руках, она теперь была лишь примерной матерью, наблюдавшей за своим сыном. Он, совсем голенький, играл у берега в волнах или лазил по скалам.
По прошествии некоторого времени я решил, что достаточно доказал свою скромность, и однажды, проходя по тропинке, помахал ей рукой; она ответила мне тем же. Но наши отношения этим и ограничились.
Как-то раз говорил я с ее сынишкой. Он собирал на берегу моей бухточки морских ежей и, заметив, что я плыву мимо мыса, поздоровался со мной самым естественным образом, потом добавил, что плавает лучше меня. Я согласился, что это вполне возможно, и похвалил его за ловкость. Но любопытство оказалось сильнее. Я вскарабкался на утес, чтобы продолжить нашу беседу. У меня сложилось впечатление, что мать его слишком требовательна. Но зато она сумела воспитать своего сына свободным ребенком. На мои вопросы он отвечал независимым тоном и в свою очередь охотно спрашивал меня сам. И я подумал, что такое непосредственное соотношение между мыслью и словом наблюдается только у английских детей; однако то, как он без малейшего смущения расхаживал нагишом, а главное – гибкость мысли были совсем, не английские. У него выпадали молочные зубы, и разговор его казался еще забавнее потому, что слова со смешным пришепетыванием выходили из щербатого рта.
Но больше я его не видел. То ли мать посоветовала мальчику не ходить к этому господину, то ли он сам счел меня малоинтересным собеседником. Не знаю.
Как-то утром, когда я, лежа между морем и моими утесами, мужественно терпел солнечные лучи, меня вдруг вывел из полуоцепенения громкий крик. Я приподнялся. Крик повторился, и я сразу решил, что это голос Агнессы Буссардель. Что произошло? Несчастный случай? Не тонет ли мальчик? Отвесными стенками утеса я был отрезан от мира. Я вошел в воду. Несколько взмахов, и я доплыл до пляжа. Мальчик возился в воде у берега и не обращал никакого внимания на свою мать. Но она звала меня. И, увидев, бросилась ко мне. Я вышел на берег. Она пробежала уже немалое расстояние. Я поспешил ей навстречу. Бежала она, пожалуй, тяжело, но быстро, одной рукой придерживая костюм на груди, и протягивала мне какой-то предмет, который я на таком расстоянии не мог разглядеть. По своему обыкновению поверх купального костюма она надела коротенькую юбочку. Ее не очень длинные волосы развевались на ветру. Мне казалось, что я слышу, как под ее мощными шагами скрипит песок. Путь ей преградила лужа; она не заметила ее вовремя, угодила в нее ногой, и брызги воды взметнулись, заиграв на солнце.
Хотя я был почти обнажен, она, задыхаясь, бросилась ко мне на грудь и схватила меня за плечи. Я почувствовал, как она прижалась грудью к моему телу. Она не могла вымолвить ни слова, у нее перехватило дыхание. Она протянула мне ладонь, на которой лежало недоеденное яблоко, и что-то пробормотала.
Я разобрал только:
– Я должна... должна была с кем-то поделиться... А с вами в первую очередь.
По ее лицу струился пот. Все ее тело сотрясалось от рыданий. Она смеялась и плакала – вся облитая солнцем. Она твердила:
– Он ел яблоко... Потом позвал меня, чтобы показать какого-то зверька, какого-то рачка, которого хотел поймать. И сказал: "Подержи яблоко"... При молочных зубах ничего видно не было, но теперь, когда растут настоящие... Посмотрите!
Она поднесла яблоко к моим глазам. На белой мякоти, надкушенной ребенком, был виден след двух резцов, разделенных маленькой ложбинкой.
– У него такие же зубы! – крикнула она.
Запрокинув голову к раскаленному небу и в страстном порыве поднеся яблоко к губам, она поцеловала след, оставленный зубами ее сына, она впивала сок плода.