Текст книги "Испорченные дети"
Автор книги: Филипп Эриа
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Я испытывала, усваивала поочередно, одно за другим, все чувства, которые овладевают девушкой при приближении того, кому она будет принадлежать. Затрудняюсь сказать, стали ли они более приемлемыми для меня из-за этой постепенности или же, напротив, благодаря ей предстоящее испытание приобретало излишнюю утонченность.
Вскоре мы осмотрели всю виллу. Сад выходил непосредственно на отгороженный пляж, к которому спускались по особой лестнице.
Было только одиннадцать часов утра. Решили идти купаться, но я не сообразила захватить с собою купальный костюм. Старшая дочь Фарришей, довольно крупная девушка, одолжила мне свой. Поэтому я смогла переодеться в ее комнате.
Но, когда мы с ней вместе сошли на песчаный пляж, я, заметив Нормана, не могла отвести от него глаз. Он уже вошел в море, вода доходила ему до лодыжек. На нем были лишь узенькие желтые плавки, в которых я уже видела его, когда он приходил в наш бассейн в Беркли. И тело его я тоже уже знала: совсем такое же, как у большинства молодых американцев, которые почти все сложены прекрасно, но как бы следуя определенному стандарту, и у всех них мальчишеское начало преобладает над мужественностью; все они полностью лишены "сексапильности" и куда менее плотски, чем наши не особенно складные французские юноши.
И тем не менее, заметив Нормана, я затрепетала. Я радовалась, что он стоит ко мне спиной и не может видеть моего смятения. Ведь нас разделяла довольно узкая песчаная коса, метров десять шириной, не больше. Сердце мое замерло, и мне никак не удавалось отдышаться. Боясь подойти ближе, я сделала вид, будто в мою резиновую тапочку попала ракушка. Оттянув край тапочки, я засунула туда палец, подняла ногу и согнула ступню; и застыла на одной ноге в глупейшей позе, совсем как цапля. Я не могла оторвать глаз от этого обнаженного юноши, от его плеч, от его мускулов, словно вылепленных самим солнцем; после того, как я увидела в комнате две наши кровати, стоявшие рядом, этот силуэт приобрел в моих глазах какую-то новую выразительность.
Только тогда я поняла: целуясь с Норманом, я оставалась целомудренной, но утратила чистоту в Сан-Луис Обиспо и особенно здесь, в Лагуна Бич. Я бы очень удивилась, если бы меня сейчас стали убеждать, что я еще юная, неопытная девушка. Более того, я считала, что могла, не совершая подлога, подписываться: миссис Келлог.
Весь этот день прошел, словно сон, в оцепенении жары, ослепленный солнцем, оглушенный могучим ревом волн. Берег круто уходил в море, и купальщики сразу же оказывались на значительной глубине, их захлестывало, как в открытом море. Неумелые пловцы, как, например, миссис Фарриш, уходили подальше, метров на сто от нас, где остатки эстакады образовывали песчаную заводь, купаться там было вполне безопасно, А я за прошлое лето уже успела привыкнуть к суровому нраву Тихого океана.
Часов в пять начался прибой, и мужчины решили воспользоваться этим обстоятельством и затеяли спортивную игру, в которой я побоялась принять участие. Эта свирепая игра называлась surf-board, думаю, ее изобрели в Гонолулу; обычно женщины воздерживаются от этой опасной забавы.
Я тихонько сидела на песке вместе со своими новыми приятельницами и смотрела, как Нормая, Чарли Фарриш и один его товарищ, которого он привел с собой купаться, толкали, каждый перед собой, толстую доску. Когда они вышли из залива, то легли на доски животом и, работая руками, выплыли на импровизированных плотах в открытое море. Там они караулили – иной раз довольно долго, – когда подойдет попутная волна. Наконец, когда волна приближалась, они следили за ней, ждали, готовясь к состязанию; вот уже она совсем рядом, вот уже под ними. Тут юноши сразу выходили из состояния пассивного ожидания, улавливали ритм волны и неслись вслед за ней, как бежит вольтижер рядом с конем, прежде чем прыгнуть ему на спину. Потом, попав в такт движению, дав себя подбросить стремнине, они вскакивали обеими ногами на доску и, размахивая руками, как эквилибристы на проволоке, каким-то чудом скользили к берегу, стоя на волнах, одетые ветром, обутые водяными бурунчиками, похожие на неведомых богов морской стихии.
Я снова вошла в воду, чтобы приблизиться к Норману. Я мечтала быть с ним хотя бы в ту минуту, когда, попав в прибрежную зыбь, он бросит доску, чтобы немного отдышаться. Думаю, что в моей памяти надолго останется Норман на этом тихоокеанском берегу, в тот самый момент, когда, выпрямив торс, весь в струнках и в солнечных бликах, он откинул резким движением назад мокрые волосы, разбрызгивая вокруг пену, солнце и счастье.
– Чудесный спорт! – крикнул он.
Ярко блеснули его зубы, ровный ряд зубов с маленькой ложбинкой, разделявшей два передних резца.
Я понимала, что в эти минуты он бесконечно далек мыслью и от нашего совместного приключения, и от того неверного будущего, что мы сами себе уготовили. Я уже успела заметить у Нормана эту чисто американскую способность мыслить лишь настоящей минутой, не чувствуя за собой глубины задних планов. И напротив, для меня истинную цену часам и минутам здесь, как и везде, придавали самые разнообразные воспоминания, ассоциации и тревоги.
Когда Норман вновь выплыл в открытое море, я поплыла рядом с ним. Я тешила себя мыслью, что если меня накроет волной, мой спутник подхватит меня Свободной рукой и вытащит на поверхность. Я медлила среди волн, стараясь удержаться на месте, чтобы меня не прибило течением к берегу. И вдруг я услышала предостерегающий возглас Нормана. Его несло прямо на меня на гребне разбушевавшейся, подгоняемой океаном волны. И он был бессилен изменить ход своей доски.
– Ныряйте! – крикнул он.
Доска была от меня в двух метрах. Обезумев от страха, я повиновалась. Масса воды, разрезанная плотом, прошла надо мной, как смерч, с силой ударив меня по спине. Я была в полном смятении. Расслабив мышцы, я нырнула еще глубже. Как молния, мелькнула мысль: не задела ли меня доска, не раскроила ли мне черепа, не погибну ли я сейчас? Только инстинкт удерживал меня в воде. Нормана должно быть, отнесло уже далеко, а я все еще плыла под водой. И лишь потому вынырнула, что испугалась, не встревожило ли Нормана мое долгое отсутствие. Я всплыла. Поискала глазами Нормана. Он был метрах в двадцати позади меня, состязание окончилось, он обеими руками взялся за доску и поднял ее вверх. Заметив меня, он расхохотался и крикнул, стараясь перекричать грохот волн:
– Вам здорово повезло!
И, не прерывая своей забавы, от души наслаждаясь ею, он снова направил доску в открытое море.
Я доплыла до берега. Когда я вышла на пляж, колени мои дрожали. Всем своим существом я ощущала эту лавину воды, обрушенную на меня Норманом, смявшую меня, как ничтожную водоросль, и едва не лишившую жизни.
Я рухнула на песок рядом с сестрами Фарриш; они ничего не заметили. Я сняла резиновую шапочку, но все равно почти ничего не слышала, так как в уши набралась вода. Надеясь отдышаться, я легла на спину. Больше в море я не пошла.
В эту ночь я стала женщиной. Я была счастлива. Все распуталось. Все разрешилось в этом мирном американском жилище, под шум океана, в упоительном сознании, что никто не беспокоится обо мне, странно и даже разочаровывающе просто. Предвкушаемый мною душевный смерч не наступил, и мысли мои были ясны и несложны. Натянув одеяло до подбородка – мы оставили на ночь открытое окно, – я удивлялась тому, что на смену жаркому дню пришла такая свежая ночь, и старалась объяснить себе это явление: под какой мы находимся широтой? Особенно долго думала я почему-то над этим вопросом.
Признаюсь, думала я также и о моей матери. Если бы я вышла замуж в Париже, как того с таким нетерпением ждала мама в предшествующие годы, каких бы только она не разыгрывала сейчас сцен, причем самых многозначительных! Сколько бы выказала волнения! Сколько бы заставила меня выслушать речей, повинуясь традиции и лицемерию. Лежа в постели, я невольно улыбнулась при мысли, что прекрасно обошлась без ее забот.
Я была счастлива. И этого юноши, который лежал так близко от меня, что наши тела соприкасались, и этого юноши не знала моя семья. И я была уверена, что он тоже счастлив.
Мне не спалось. Я с удовольствием отдавалась на волю этих довольно обычных мыслей. С удовольствием ощущала в ушах биение крови. Ее шум сливался с грохотом океана, где снова и снова сворачивались в трубку волны и с размаху били о берег у подножия виллы.
Временами я забывалась, но настоящий сон все не приходил. В голове теснились образы и мысли: отлакированное солнцем тело среди вспененных гребней волн, наши ни о чем не догадывавшиеся хозяева, а в перспективе недели и месяцы жизни без помех... и мне чудилось теперь, что мое счастье направляет некто или нечто, некая всепримиряющая сила, кто-то живой; этот некто просто слово, но не поддающееся определению... быть может, всего-навсего слово "тихий".
2
Однако наша совместная жизнь приобрела свою подлинную окраску только тогда, когда горы, где нам предстояло жить, приобрели свою: в декабре в Биг Бэр выпал снег и все стало белым.
Несколько рядов стандартных бунгало, выстроенных на берегу озера и уже оборудованных, ждали любителей зимнего спорта. Теперь в обязанности Нормана входило в соответствии с сезоном обеспечивать сдачу внаем этих домиков и поддерживать порядок в лагере, воздвигнутом его собственными руками. По распоряжению своего патрона он выстроил для себя на краю дороги очаровательный домик, выделявшийся среди всех прочих. Это, в сущности, административное помещение служило одновременно рекламой лагеря, равно как и удобным жильем для зимовщика. А также для его молодой жены.
Наш низкий, одноэтажный домик, стоявший между огромных секвой, был сложен из горизонтально лежащих бревен. Единственной каменной деталью была труба из крупных кирпичей, шедшая по старинной моде по фасаду дома и подымавшаяся над крышей в виде квадратной башенки. В центре дома мы устроили living-room* {гостиная – англ.}, куда приходилось спускаться на две ступеньки. Справа – единственная спальня и ванная, а слева – кабинет и кухня. Пол был деревянный, некрашеный.
Мне захотелось обставить большую комнату по-своему. И я даже возымела смелость нарисовать эскизы. Норман стал внимательно их разглядывать.
– Очень мило,– заявил он.– У вас есть вкус.
Я была уже так захвачена своим чувством, что этот комплимент преисполнил меня гордостью. Я знала, что Норман, как и всё ему подобные, меблируя или украшая жилище, способен погрешить против вкуса, но не это было важно.
Впрочем, возвращая мне мои наброски, он добавил:
– Все это не совсем в стиле горного лагеря. И уж совсем не в стиле американском. Это может сбить людей с толку. Убранство нашего бунгало создаст у нанимателей ложные представления о сдаваемых помещениях.
Я не могла не признать разумность этого довода, предоставила действовать Норману и, таким образом, приобщилась к трапперскому стилю. Бревенчатые стены были украшены медвежьими головами, доставленными одним натуралистом из Невады, рядом висели перекрещенные лыжи и индейские шерстяные ковры, и хотя они были достаточно грубой подделкой, потомок чероки даже бровью не повел. Несколько университетских вымпелов, спортивные трофеи свидетельствовали о наклонностях и вкусах хозяина. Очаг, как и стоявшая напротив классическая кушетка, был таких солидных размеров, что шестеро человек, усевшись рядом, могли греться одновременно. Этот уголок занимал половину комнаты. Удивленная подобной диспропорцией, я указала на это Норману.
– Так и должно быть,– ответил он.
Мало-помалу я привыкла к этой обстановке. Впрочем, она не была мне совсем незнакомой. Она напоминала неоднократно виденные декорации американских фильмов и оперетт, и я постепенно свыклась с мыслью, что сама похожа на одну из их героинь.
Норман с огромным рвением приступил к новым своим обязанностям; подобно большинству американцев, которых мне доводилось наблюдать, он вообще относился к своей работе, к своему job, не без благоговения. А когда начинал действовать, то распространял это чувство на себя самого.
С точно такой же серьезностью, с какой он на моих глазах относился к университетским занятиям, затем к своим архитектурным проектам, он с головой ушел теперь в будничные дела и тщательно вел бухгалтерские книги. Он пропадал целыми утрами. Когда завтрак начинал подгорать, я бегом неслась в лагерь на берег озера и обнаруживала .Нормана, деловито хлопотавшего над какой-нибудь мелочью. Юный чародей не щадил ни глаз, ни, рук, занимаясь всякими пустяками. Вся ловкость и смекалка моего Быстроногого Оленя, моего "последнего из могикан" уходила на ничтожные поделки.
Утром он подымался беспощадно рано, с наступлением зимы вставал в темноте. Я пеняла ему на это, даже хныкала. Он неизменно отвечал:
– У меня много дел. А по утрам работа особенно спорится.
Я с сожалением покидала теплую постель, однако чувствовала себя счастливой, хлопоча в нашей кухоньке, пока Норман приводил себя в порядок в довольно примитивной ванной комнате. Как-то я сделала ему сюрприз, сварив крепкий кофе.
– О, зачем? – сказал он, увидев на кухонном столе чашку дымящегося кофе. – Я сам могу себя обслужить.
– Верно, Норман. Но вам ни за что не сварить такого кофе. А я в этих делах специалистка.
– Вот как? Какой-нибудь фокус? А я просто разогреваю вчерашний кофе. Вот мой фокус.
– Даже не говорите таких вещей, Норман! – вознегодовала я. Разогревать кофе? Но ведь его пить нельзя!
– Какие вы все европейцы странные, – заметил Норман.
И, отхлебывая горячий кофе небольшими глотками, он поднял глаза от чашки и посмотрел на меня. Я стояла возле полки под лампочкой, свисавшей с балки. Для него я, в пеньюаре, озябшая и еще сонная, представляла собой классический тип европейской женщины, причем безразлично какой – гречанки, норвежки, испанки.
Именно в такие минуты я особенно остро ощущала всю банальность и одновременно нелепость своего приключения. Что я, в сущности, делаю здесь, в этой хижине, убранной в псевдотрапперском стиле, среди снегов, в десяти днях пути от родной стран"; с этим юношей, по собственному его выражению, "на двести процентов американцем", в глазах которого я полубогиня, полукухарка?
Норман продолжал:
– Да, все-таки странные вы, европейцы. Мы, по вашему мнению, слишком ребячливы и практичны. А сами вы придаете бог знает какую важность ничего не стоящим пустякам.
– Значит, хорошая кухня, по-вашему, ничего не стоящий пустяк?
– Вы все это преувеличиваете насчёт хорошей кухни. – Не удержавшись, я нравоучительно заметила, что французы сумели превратить жизненную потребность в искусство, – что не такая уж мелочь.
– Искусство это, – произнес Норман безмятежным сном, – действует всего лишь в течение нескольких минут, пока глотаешь кусок.
Я невольно рассмеялась, но тут же замолкла. Ибо изрек он это с важным и загадочным видом, который в моих глазах придавал ему особую прелесть и приближал моего друга к его предкам. И каждый раз, когда у Нормана становилось такое лицо, я была уверена, что обязательно услышу от него какой-нибудь весьма глубокомысленный афоризм.
Я обошла стол и встала за его табуретом, положила обе руки ему на плечи и сквозь шерстяную рубашку почувствовала твердые мускулы; я приблизила свое лицо к его лицу и ощутила щекой его горячую после бритья щеку, его кожу без малейшего изъяна, прикосновение к которой имело надо мной почти, магическую власть.
И смутная тоска, но все же тоска сдавила мне горло... Я произнесла:
– О Норман, мне так бы хотелось... так бы хотелось...
Он легонько прижал ладонями мои руки к своим плечам.
– Да, дорогая? – спросил он более предупредительным тоном.– Чего бы вам хотелось?
Я и сама не знала точно, чего именно. Я предпочла бы стоять так, не шевелясь, не произнося ни слова. Какая-то цепенящая грусть овладела мною. Однако, когда участником разговора был Норман, приходилось уточнять.
– Мне хотелось бы,– сказала я, – чтобы вы поскорее, ну, скажем, завтра, повезли меня в горы. Мы наденем лыжи.
– Охотно, – отозвался он. – Но что мы там будет делать?
– Не знаю, Норман... Просто мне хочется посмотреть вместе с вами пейзаж, который так на вас похож... Только не смейтесь надо мной.
– Я вовсе не собираюсь смеяться.
Я добавила:
– Если хотите, мы можем поохотиться... Голод выгоняет зверей из нор... Пушных зверей.
– Ведь вы знаете,– сказал он,– сейчас сезон охоты на уток.
Как-то в январе уже к вечеру я подметала наше крылечко, погребенное под только что выпавшим снегом, как вдруг услышала голос Нормана: он звал меня в лагерь. Вслед за тем примчалась девочка из поселка и, не отдышавшись от бега, сообщила, что миссис Келлог зовут к озеру, потому что там произошел несчастный случай.
Я бросилась бежать, боясь самого худшего. Небольшая кучка людей, сбившихся у двери бунгало, где, как я знала, никто не живет, расступилась передо мной. В комнате я обнаружила Нормана: он был жив и здоров, но с него ручьями стекала вода и валил пар, как от взмыленного жеребенка; он сам рассказал мне о происшествии. Сын рыбака, жившего на северном берегу озера, решил продать нашим туристам мелкую форель, которую его отец с трудом добыл из-подо льда. Но снегоочиститель работал только на южнобережной дороге, так что мальчуган пошел прямо по льду. У нашего берега, там, где в озеро впадает ручей, лед треснул. Норман услышал крики ребенка, который пошел ко дну и уже почти совсем задохся; Норман бросился к нему на помощь. Ему пришлось нырнуть в эти грозившие смертью воды, и он вытащил искалеченное маленькое тельце; лицо мальчика уже посинело. Я узнала пострадавшего.
– Да это же Майк! – крикнула я.
На наше горе, среди туристов в эту неделю не оказалось врача. Я выставила вон зевак и попросила остаться одну миссис Потер; эта славная женщина держала у заправочной колонки небольшую бакалейную лавочку. Прежде всего я велела ей развести в печке сильный огонь; и пока я раздевала мальчугана, я уговорила Нормана скинуть с себя одежду, потому что от холода он уже начал стучать зубами; он закутался в одеяла и быстро согрелся.
Но, ворочая неподвижно лежавшего мальчика, я вдруг вскрикнула: обе ноги у него были сломаны. Сумею ли я привести ребенка в чувство, не дать развиться воспалению легких и вправить переломанные кости? На минуту я приуныла – слишком трудна была задача и слишком велика ответственность. Тут я подняла голову и посмотрела на Нормана. После ледяной ванны волосы над его лбом завились колечками; они были похожи на мокрые стружки, да и цвет у них был такой же; и из-под этой путаницы кудрей смотрел на меня, на мои хлопоты тот, кого я любила, смотрел с интересом, с верой, чуть ли не с восхищением. Должна признаться, что это-то и подбодрило меня.
Наконец Майк пришел в себя, я поставила ему горчичники, сделанные миссис Потер. Но переломов оказалось несколько. Надо было принять решение, и принять немедленно. Нечего было и думать предупреждать родителей: если посланный пойдет прямо по льду, с ним может случиться то же, что с Майком, а берегом озера, хоть путь и безопасен, по глубокому снегу придется идти не меньше четырех часов.
Норман, уже надевший сухое платье, за которым сбегали к нам домой, очевидно, благополучно перенес свое купание. Если он дивился, видя, как я вожусь с больным, то и я в свою! очередь восхищалась быстротой его реакции, его великолепной неуязвимостью.
– Вы в самом деле хорошо себя чувствуете? – спросила я.
– Великолепно.
– Тогда, Норман, вам придется отвезти меня и мальчика на форде в Викторвиль.
Потом я обратилась к своему маленькому пациенту, который, стиснув зубы, мужественно, как взрослый, старался преодолеть боль.
– Ты согласен?
– Да, – ответил он. И добавил с достоинством, которое не смогли сломить даже страдания: – Я верю вам, миссис Келлог.
– Спасибо, Майк.
И я прибавила не только для него, но и для Нормана:
– В Викторвиле есть рентгеновский кабинет и небольшая клиника. А миссис Потер не откажется туда позвонить и предупредить о нашем приезде.
– Конечно, миссис Келлог! – согласилась лавочница.– И я берусь также сообщить о несчастном случае его родителям.
– Вы хотите послать к ним человека? Не забывайте, что через два часа будет совсем темно.
– А световые сигналы? – весело воскликнула она. – Дайте только мне подняться на гору, вот на эту скалу у хижины, я возьму фонарь, и, уж поверьте, мы со стариком сумеем договориться.
– По-моему, она права,– подтвердил Майк.
– Еще бы! – подхватила миссис Потер. – Не забывайте, я и сама с гор, и предки мои были горцами!
Она засмеялась,– я не удивилась, я поняла, что ей просто необходима разрядка.
Норману, Майку и мне долго пришлось пробыть в пути. Вплоть до небольшого озера Болдуин мы катили, не боясь ухабов. Снегоочиститель, освобождая дорогу, не достигал земли и оставлял после себя ледяную трассу, такую же гладкую, как два вертикальных снеговых вала по обеим сторонам шоссе. Мы ехали, таким образом, как бы по алебастровой траншее, вбиравшей в себя предзакатный свет.
Я не села, как обычно, в кабинку рядом с Норманом. Позади его сиденья было свободное пространство, так как из грузовичка вынули скамейки и приспособили его для перевозки материалов; я велела внести туда тюфяк, наложила на ногу моего маленького пациента импровизированную шину, что немного облегчило его страдания. Усевшись подле мальчика прямо на полу, я крепко держала между колен керосиновую печку.
Когда мы миновали перевал, Норман остановил машину – уже давала себя чувствовать смена давления.
– Посмотрите, – сказал мне Норман.
Начиналось обычное чудо. Из одного мира мы попадали в другой. Внизу расстилалась пустыня, и казалось почти невероятным, что она лежит так глубоко под нами и так далеко от нас. Последние отблески заката заполняли все пространство рыжей пылью; клубами собирался туман; он густел на горизонте, становился на наших глазах плотной, непроницаемой завесой, а совсем вдали лиловатые горы вздымали свои вершины над этой жемчужной дымкой, омывавшей их, как море омывает острова. Ни звука. Ничто не шелохнется. На западе, там, где шла дорога на Кэджон, край небосклона еще пестрел яркими красками, смешавшимися в неподвижный, без единого облачка спектр. Мне почудилось, что день медлит, колеблется перейти в ночь, цепляется за эту минуту, достойную этой шири, достойную длиться бесконечно.
Быть может, никогда, даже в наиболее интимные минуты, я не была так близка к Норману. Никогда, быть может, я не была счастливее, чем на краю вот этой дороги, сидя, скорчившись, вот в этой машине, держа в одной руке ручку моего пациента и опершись другой на плечо моего друга, чтобы удобнее было глядеть в окошко. Норман протер стекло ладонью, и я осмотрелась. На сердце у меня теснилась грусть, которая у некоторых женщин служит свидетельством счастья, и подымается она из самых потаенных глубин, как первое предостережение. И я тоже переживала тогда минуты равновесия и умиротворенности, которые никогда не возвратятся.
Пора было, однако, ехать дальше. Мы уже привыкли к разности атмосферного давления, да и состояние Майка не позволяло нам мешкать здесь без толку.
Мы стали спускаться к пустыне. Недолговечные лупинусы, вербены, оранжевые маки – весенний ее убор – облетели, и только сухие стебельки покрывали сейчас спящую землю. А мы уже начали чувствовать тепло, веявшее из ее недр. Приближение ночи запаздывало здесь на целый час по сравнению с высокогорной долиной, откуда мы спускались. Мы променяли наши снега и секвои на гальку и кактусы, на юкку, которые только сумрак мешал нам различить отсюда.
Ехали мы теперь медленно: дорога, шедшая по непроезжей местности, стала труднее, ухабистее; шла она по самому краю обрыва. Еще несколько остановок – Норман методически тормозил машину на обычных местах,– и форд достиг равнины. Наконец, уже ночью мы прибыли в Викторвиль.
Когда мальчику сделали рентгеновский снимок, перевязали его и поместили в клинику, я позвонила миссис Потер, чтобы сообщить ей наши новости. Как я и предполагала, все семейство Майка в полном составе уже собралось у лавочницы. Я сообщила отцу все наиболее важные детали и наиболее существенные сведения; потом меня захотела поблагодарить мать Майка. Она раз двадцать называла меня honey, что в переводе – означает просто мед, но в подобных случаях и по-американски звучит совсем иначе, гораздо прочувствованнее.
После чего Норман объявил, что умирает с голоду. Для телефонного разговора с миссис Потер я зашла в кафетерий; Норман тут же занял столик и с апломбом заказал две порции окорока. Нам их принесли с пылу с жару, они блестели, как лакированные, были украшены каждая ломтиком ананаса, а на ломтике лежала еще ложка творога. Жесткий окорок сперва упорно не поддавался ножу, затем зубам; но все мне показалось чудесным.
Когда мы закончили трапезу, было уже более десяти. Я сказала, что слишком утомлена, чтобы возвращаться ночью в Биг Бэр, но усталость была лишь предлогом. Мне хотелось как можно дальше отодвинуть минуту возврата к нашей повседневной жизни. Мне хотелось продлить, растянуть отпущенные мне мгновения.
В отеле Андерсона нам дали комнату на третьем этаже. Я открыла окно и оперлась на подоконник. Окно выходило в сторону наших гор, неразличимых сейчас во мраке. У моих ног лежал обычный бульвар маленького американского городка, по обе стороны которого стояли двухэтажные домики, а вдоль главной аллеи тянулись электрические лампионы и дикие груши. Верхушки деревьев подымались к самому нашему окну; их легкая, освещенная снизу листва трепетала на расстоянии вы* тянутой руки.
Когда слуга вышел, Норман приблизился ко мне и обнял меня за талию. Он молчал. Я тоже. Я устало опустила голову к нему на плечо и слегка пододвинулась, чтобы лучше чувствовать его руку, руку, которая обнимала меня, прижимала к себе, сильную руку, которая спасла человеческую жизнь. Я подумала, что едва не потеряла своего друга, что жизнь его тоже была дважды в опасности – сначала в ледяной воде, а потом в бунгало, где промокшая одежда примерзла к его телу. Он был обязан своим спасением вот этому животному теплу, которое сейчас передается мне и приводит меня в волнение. Я вздрогнула у открытого окна.
Норман закрыл окна. Однако он не ошибся насчет моей дрожи, не приписал ее ночной прохладе. Норман, который в известном смысле проявлял излишнюю наивность, Норман, который меньше всего был распутен в любви, обладал, однако, непогрешимым физическим чутьем. Он легче улавливал взгляд, чем слово, и еще легче прикосновение, чем взгляд.
Итак, он понял меня. И повел к нашей постели. Прежде чем я успела опомниться, я уже лежала с ним рядом. И в объятиях Нормана я, которая с некоторых пор уже не так остро воспринимала его ласки, вновь обрела счастье, дарованное мне в наш первый вечер.
3
В Биг Бэр все пошло по-старому. Возможно, что Норман уже забыл несчастный случай с Майком и все сопутствовавшие ему обстоятельства, о которых я рассказала. Но я знала, что никогда не исчезнет в моей душе память о последних часах этого дня; снегопад, начавшийся через день на наших высотах, и тот был не в силах похоронить это воспоминание.
Однако воспоминание это не ввело меня в обман, тот вечер ничего не прибавил к жизни, которую мы вели с глазу на глаз и, однако же, порознь.
Я видела все слишком ясно.
Когда Бинни – младшей из двух сестер Фарриш – посоветовали после болезни пожить в горах вплоть до окончательного выздоровления и когда она попросила взять ее к нам погостить, я охотно согласилась на присутствие третьего лица.
– Вы будете у нас желанной гостьей, – сказала я Бинни, когда в Сан-Бернардино зашел разговор на эту тему.
И я не солгала ни ей, ни себе.
Семнадцатилетняя Бинни принадлежала к числу тех юных особ, которые, по-моему, водятся в Соединенных Штатах роями. Она шла через жизнь решительным шагом, с безмятежным челом, хотя вряд ли за ним скрывалось многое. В число ее добродетелей никак уж не входила способность удивляться чему бы то ни было; напротив, удивлялась я, видя, что она ко всему подготовлена. В ее распоряжении имелась целая система реакций, действовавших чисто автоматически; не было, кажется, такого обстоятельства или события, которое могло_бы застигнуть ее врасплох. Это свидетельствовало или о наличии весьма определенного мироощущения, или о полном отсутствии такового.
Проще всего было поместить Бинни в моей комнате, что сразу вернуло меня ко временам университета Беркли и нашего sorority. Норман спал на огромной кушетке, подложив под голову подушку и накинув на ноги ватное одеяло. Часто вечерами я задерживалась у него. Он ложился спать, а я устраивалась прямо на медвежьей шкуре, брошенной перед очагом. И прислонялась спиной к кушетке, так, чтобы Норман мог обнять меня за плечи.
Свет я тушила. Огромную комнату освещали только трепетные язычки пламени. Я смотрела, смотрела не отрываясь на багровое зарево, покуда у меня не начинали слезиться глаза; от нестерпимого жара меня всю размаривало, голова, ноги, руки – все тело наливалось тяжестью. Обуглившимся концом палки – я выбирала ее из дерева той породы, которое почти не горит, – я, как кочергой, ворошила уголья. Возможно, я рассчитывала приручить огонь. Возможно, надеялась, как надеялись некогда в старину, превратить его в доброго союзника, который защитит нас, меня и моего индейца, отгонит от нашего порога злых духов и убережет от грядущих бед.
Но пламя не обладало свойством разгонять меланхолию; она смело переступала через заколдованный круг и подбиралась к нам. Я хранила упорное молчание, опасаясь нарушить чары, равно как опасалась убедиться в том, что Норман уже заснул. Я чувствовала, как его рука все тяжелее опирается на мое плечо. Я не оборачивалась, стремясь продлить очарование, уверить себя самое, что он не мог оставить меня в одиночестве так быстро.
И это тоже были хорошие минуты.
Иной раз я сама начинала дремать, опьяненная жарой и грезами. Меня будил холод: в очаге догорали два-три последних полена, и Норман, погруженный в пучину сна, бессознательно убирал руку с моего плеча, чтобы спрятать ее под одеяло. Я подымалась с полу с затекшими членами, подкладывала в камин еще полена три и уходила от этого остывшего огня, от этого Норова, отторгнутого от меня сном, бросив на него прощальный взгляд, чувствуя, как щемит сердце.
Я шла в свою комнату, где Бинни – еще одна разновидность очеловеченного животного – была погружена в такой же крепкий сон. Открывая двери и зажигая свет, я всякий раз рисковала ее разбудить, услышать вопрос о том, который теперь час; но я не рисковала услышать шутки по поводу моего столь позднего возвращения. Уже давно я перестала надеяться, что у тех, среди кого я живу, может возникнуть даже тень задней мысли.