Текст книги "Регистратор"
Автор книги: Филипп Берман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Ночью Мите приснился сон, рассказ Тимофеича, Тимофеич якобы сказал ему, вот я тебе все время боялся рассказывать, а вот сейчас решился, потому что для этого, может быть, я и остался жить, и тут же Тимофеич замолк, а Митя стал припоминать, что Тимофеич рассказал его отцу, Тимофеич выехал из лагеря, тут же перед лагерем стоял бюст рабочего во весь рост с молотом и наковальней, все это было вылито из бронзы, перед образцово-показательным лагерем, в ко тором отсиживал свой срок Тимофей, затем шла высокая непроницаемая стена, с гэобразным загибом из колючей проволоки, по углам стояли вышки, внезапно ворота лагеря открылись, и на телеге въехал Тимофеич, кнут его просвистел над лошадьми, и они побежали, но делал он это для вида, чтоб для тех, кто наблюдал за ним, с охотой ли он выполняет эту свою лагерную работу, и он делал вид, что выполняет охотно, когда же телега вошла в тень, от большого охранного барака за территорией лагеря, хотя и было опасно у всех на виду, но тут Тимофеич тормознул, он будто бы знал, что Митя его ждет, кругом уже не было еды, но в лагере она была, хотя там только ели бронзовую пыль, как образцово-ударное предприятие, строящее социализм, вот только такая еда и была там, а Митя остановил его лошадей и про сил Тимофеича взять его, я хочу это видеть, мне надо, сказал Митя, ты и остался живым, чтобы мне это рассказать, и чтобы я это увидел. И они поехали. Сначала шла выжженная степь, увалы, сопки, и вот после последней сопки, Тимофеич засмеялся как-то дико и погнал лошадей, вот теперь смотри. И вот что Митя увидел, кругом по степи, насколько хватало глаз, ползли годовалые, как Вера, когда их арестовали, дети, сил у них не было, но они знали, что за сопками, есть забор, за колючей проволокой, и вот за этим забором, где стоит бронзовый человек, вот за этим забором, туда и надо ползти, там и есть хлеб, за колючей проволокой; Тимофеич сначала пронесся лихо, со свистом, рассекая кнутом пространство и странно никого не подавил, вот смотри, кричал он, какое раздолье, смотри и запоминай, я сделаю лишний круг, и вот над всем этим раздольем, в небе, поднятый на воздушных шарах, над Кремлем, хотя и было еще светло, в небе, подняли портрет Сталина, и он держал на руках ребенка, и портрет поддерживали прожекторные столбы света; ну вот, сказал Тимофеич, видал, вона как! портрет был из той же газеты «Правда», которую нашла Оля в своем почтовом ящике, только тысячекратно увеличенный и поднятый прожекторным светом, так это же день победы, подумал Митя, девятое мая, он вспомнил седого отца, вернувшегося с фронта, плачущую мать, свою жену Надю, Вовку, всех их держал Сталин на своих руках, и они плавали в небе, ну видал? спросил Тимофеич, я и сам не верил, вот за это меня и кормят здесь, что я это делаю, он внезапно остановил телегу, портрет Сталина пропал, в небе стоял только прожекторный свет и будто Бог слетал по этой дороге вниз, на землю, столб этого огня пропадал днем и светился ночью и в любом месте была дорога обратно, уже под самое утро, когда слышался Аврааму рассвет и подъем неба, он понял, что падал горящим камнем с неба Бог, он услышал поздний обвал пустоты, раскроившей вселенную надвое, что-то отпадало от того света, в котором он, Митя, жил: по этой дороге и пролетел Бог, он будто бы собирался разрушить город, в котором жил Митя, Соня, его сын, дочь, похороненный отец, все должно было вот сейчас, на его глазах сгореть, и тогда вышел Авраам, Митя же лихорадочно подсчитывал всех своих родственников и просил у Бога, что если бы хотя бы пятьдесят праведников найдется в этом городе, если бы только пятьдесят, то может ли Бог сохранить его? И Бог ответил ему, что да, если будет пятьдесят, то он сохранит его, но вот теперь из всей Митиной толпы друзей и родных, постепенно стали все расходиться и он кидался к ним, ловил их за рукав и умолял остаться, и они молча отводили его руки и уходили, первым ушел отец, он молча встал и пошел вдоль могил, где уже лежали его отец и мать, мимо места, в котором он уже однажды был, где лежал засыпанный землей, потом встала тетя Лиза, потом Мойтек, дочь тети Лизы Рива, и все шли вслед за Митиным отцом, тогда снова появился Авраам и он спросил Бога, если только сорок человек праведников было бы в Содоме, то оставил бы Бог город? и Бог тогда посмотрел на Авраама и ответил ему, что и тогда бы он оставил этот город, и так повторялось несколько раз, пока, между тем, все вставали и молча шли за Митиным отцом, к ним даже присоединился Тимофеич и за ним ползли его дети, которых он не успел вывезти в дальние степи, и Авраам все это видел, и видя все это, догнал уходящего Бога, да, теперь уже не оставалось надежды, но если бы хотя бы было десять праведников в этом городе, то оставил бы он его? и Бог повернулся и долго смотрел на Авраама и сказал ему, что, если бы было десять праведников, то и тогда бы Бог не сжег бы этот город; да там не было даже десяти праведников! изумился Митя, только Лот, жена, стоявшая среди выжженной земли и две его дочери, Лот всю ночь бегал, убеждая уйти всех, а кто же мы? спросил Митя, кто мы? он пробежал мимо синей Содомской площади, площадь была задумана, как центр вселенной, центр нового мира, центральную группу здании окружала краснокаменная звездчатая стена, в которую время от времени замуровывали наиболее выдающихся деятелей этой страны, а перед стеной была построена мраморная красная гробница основателем Содома, но как Лот ни убеждал их бежать, спасаться, никто не верил, над ним только смеялись, Митя только сейчас подумал, что центр вселенной, город Содом, начинался с кладбища, с кладбища начиналась вся эта страна, здесь же происходили парады, пиршества и произносились речи, до взрыва оставалось, может быть, полчаса, тут Тимофеич набрал полную телегу ползущих детей, так что тяжело было уже везти, а хотели попасть все дети, но не было места, тогда Митя сам вышел из телеги, и сказал, я побегу рядом; и вот, смотри, вот моя работа такая, я их набираю полную телегу и отвожу их далеко в степь и там сбрасываю, оттуда они уже никуда приползти не могут, вот это, как на духу, вот это я и делаю, каждый день, и за это меня и кормят, вот это я и делаю, вот всего другого нет, а вот это правда, и я знаю, для этого я и не сгнил в Магадане и остался жить, чтобы все тебе рассказать; а что делать сейчас? спросил Митя, а сейчас делать что же? сейчас я сделаю иначе, он выхватил из-под себя серый брезент и накрыл всех едва двигающихся, всю телегу им, я их повезу за колючую проволоку, пусть они хоть там поживут немного; и вот Митя побежал рядом, а Тимофеич повез всех в лагерь к бронзовому рабочему, который на наковальне варил суп для всего лагеря, и они скрылись за гэобразным забором из колючей проволоки, между прочим, у Мойтека на теле остались следы колючей проволоки, в которую его обматывали и катали по полу, пока он не сошел с ума, и пока он ни начинал кричать: да здравствует Сталин, потом, когда Олю выслали, на следующий день Мойте-ка выпустили, он уже пришел в себя, его перестали катать уже давно, и он под усиленным надзором поправлялся, он прибежал домой, с отрезанными на штанах пуговицами, держа их двумя руками и жил несколько месяцев у Ильи и у Сони, пока однажды они собрались с духом и под взглядами соседей, приехали и отвезли его в квартиру, которая стояла опечатанная, пустая и пыльная, ну вот, мы тебя привезли домой, сказала Соня, и соседи, преданные советские граждане, генеральские семьи, и семьи работников министерств и ведомств теперь каждый день слышали, как сумасшедший еврей Мойтек кричал: да здравствует Сталин, но и запретить нельзя было, и письмо написать в ЦК, и не улыбаться радостно тоже нельзя было, коль скоро они жили в этом доме, в этом городе, и в этой стране, Мойтек же гулял по двору, однажды он остановил генерала, готового уже нырнуть в подъезд и предложил ему вместе, чтобы звучало на всю улицу, вместе крикнуть, генерал было хотел вежливо отодвинуть его в сторону, но уже стеклась толпа, сверлившая генерала глазами: что же он будет делать? и остановившись, генерал снисходительно полуобернулся к Мойтеку и сказал насколько мог убедительно в лицо Мойтеку, что тот просил у него, добавив, правда, от себя, наш вождь и учитель, товарищ такой-то, да здравствует, Мойтек обернулся к толпе: в генерал не может, у него болит горло, он много сегодня кричал на учениях, и он тогда повернулся к толпе и дирижировал ею, и она кричала, чтобы показать, как бы надо было кричать генералу, и все боялись разойтись, каждый боялся сдвинуться с места, а неутомимый Мойтек все продолжал и продолжал дирижировать, и генерал тоже боялся сдвинуться с места и к концу, после длительной тренировки, кричал вполне громко. У Мити же стучало в голове: там даже не набралось и десяти праведников, после этого Митя начал искать улицу, где жила Надя, он долго плутал по Москве, потом спустился по улице Герцена к Манежу, город был пуст, будто уничтоженный нейтронной бомбой, пустые улицы, открытые двери, не было ни одного звука, осматривая здания и пустую с выбитыми стеклами гостиницу «Москва», он пошел выше к Синей площади в центре Содома, мостовая площади была выложена синей брусчаткой, и размер каждого камня был как раз в две детских ладошки, вот он и пришел к главному, что каждый камень здесь был не простым камнем, а главное было вот что, что камень, каждая брусчатка здесь была не просто так, а что-то означала, как памятник, стоявший на могиле его отца, вот он и ухватил главное, что означала эта брусчатка, потом он вошел в мраморную гробницу основателя этой страны, там была керосиновая лавка, подумал он, вместо основателя там продавали теперь керосин, а, может быть, и всегда, так было – разливали желтый керосин; потом, гуляя так, он нашел, наконец, то, что искал, это была москательная лавка, он купил там тонкий перочинный нож и спрятал его в карман, правда, сначала попробовал, как он складывается, наконец, долго плутая, он нашел, где живет Надя, он взбежал на четыре этажа вверх и своим ключом, которого у него уже не было, открыл дверь; Надя лежала голая на диване и читала книгу, здравствуй, сказал Митя. Опять ты, сказала Надя, когда же это кончится, господи. Ты моя жена, сказал Митя, он сел рядом с ней так, что касался теперь ее ноги, ты моя жена, повторял Митя, Надя села и подтянула к себе колени, обхватив их руками, поезд ушел, сказала Надя и перрон подмели, нет, не подмели, ответил Митя, не подмели, – подмели, Митенька, подмели, мне противно на тебя смотреть, вот тогда Митя встал и ударил ее по лицу, и каждый раз, когда он так делал, он говорил ей: ты моя жена, ты моя жена, таким образом, он сказал ей это три раза, а она тогда сильнее сжала ноги, и ударила его ногами, и он упал на пол, ради бога, уходи ты, ты мне противен, сказала Надя, ты это понимаешь, что ты мне противен? Но я тебя люблю, сказал Митя, это уже не имеет никакого значения, ответила Надя, понимаешь, теперь мне уже все равно, в это время раздался телефонный звонок, она встала, подошла к телефону, и пока она так стояла, Митя тоже поднялся и просто смотрел на нее, да, здесь, сказала Надя по телефону, и пока я не могу от него избавиться, ну что ты, приходить не надо, так, пожалуй, бог знает что может произойти, хорошо, я позвоню, и вот, когда она закончила, Митя подошел к ней сзади, чтобы обнять, и странно, она ничего ему не сказала, опустила его руки с груди ниже, и только подталкивала его руки к низу живота, тихонько вниз подталкивая, сама же все туже прижалась к нему спиной, желая вдавиться в него, и откинув свою голову, стараясь положить ее к нему на плечо, она тянулась вверх, Митя же, боясь, чтобы это не пропало, едва только сдвигал свои руки вниз, и Надя все подталкивала их книгу и сама тянулась вверх, и вот, когда он уже был там, она вырвалась, нет, это невозможно, сказала Надя, она закрыла лицо руками, и сжавшись, села на диван, это невозможно, пойми же! я не хочу тебя видеть, и, пожалуйста, не протягивай ко мне руки, только не протягивай ко мне руки, я тебя прошу, не надо! Тогда Митя и вынул свой блестящий ножичек, купленный в москательной лавке, хорошо, сказал Митя, теперь ты подойди ко мне, и мы все это закончим, хорошо, сказала Надя, она подошла к шкафу, вытащила свою ночную рубашку, сейчас мы это закончим, сказала она, сейчас, сама протянула к нему руки, и, закрыв глаза, шла ему навстречу, и он тоже, вытянув ей руки навстречу, шел к ней, в одной руке у него был раскрытый перочинный нож, только не протягивай ко мне руки, сказала она, я иду к тебе, я хочу тебя последний раз обнять, а потом, ты меня убьешь, и не целуй меня, пожалуйста, только не целуй, я хочу к тебе прижаться и все, влиться в тебя, в это время и приехала милиция и, хотя он два часа скрывался от нее за мусорными железными баками, во дворе, поджидая Надю, и поджидая, пока стемнеет, и только потом поднялся и позвонил в Надину дверь, милиция все-таки его нашла, когда Надя открыла дверь, стоял в дверях знакомый лейтенант, с которым Митя разговаривал об убийстве отца, Митя ему доказывал, что отца убил Володька, но у вас же нет доказательств, сказал лейтенант, потом у вашего отца была большая страховка, может быть, вы его и убили, тут Митя и кинулся на него, но Надя в рубашке, бросилась между ними, она вытолкнула лейтенанта за дверь, хотя Митя еще порывался ему сказать, что кто-то взломал отцовскую дверь, уже после смерти отца, дверь была прочно забита Митей двумя скрещивающимися досками, их сорвали и выломали прочную толстую филенку, но внутренняя дверь была закрыта, видимо, не успели, и вот, они с Надей теперь стояли за ней, прижавшись друг к другу, Надя все еще была в рубашке, ветер из раскрытого окна обдувал ее и рубашка спереди облепила ее ноги, грудь и живот, а сзади хлопала, будто белье, вывешенное на ветру, а Митя старался поймать ее и тоже прижать ее к ее спине, и самому там оказаться, потом он увидел свой ножичек, он валялся в раковине вместе с чашками для чая, он быстро подбежал, схватил ножик и выбросил его за окно, и он упал в куст сирени, возле Надиного подъезда, теперь пошли со мной, сказала Надя, только не протягивай ко мне руки, она сама взяла его за руку, и вытянув одну вперед, будто слепая, повела его в свою комнату, и он тоже, закрыв глаза, шел за ней, а что вы боитесь так за квартиру отца? у вас, что, брильянты, или золото там? сказал лейтенант, отец уже умер, ему-то все равно, а вы собираетесь делить наследство уже, его могила еще не остыла, сказал кто-то, я знаю, ваша национальность любит брильянты, ах ты тварь! крикнул Митя и задохнулся, ничего больше не кричалось, Надя спала, как ребенок, с раскрытыми губами, и он тогда наклонился над ней, открыл свои губы точно так же, и поцеловал ее, потом он спал долго, умиротворенный и к утру забыл все виденные им ночью сны.
По глинистой раскаленной растрескивающейся под ногами тропе, три женщины и впереди, крепкий старик, бежали к холмам. По том одна из них остановилась среди выжженной светом земли, потому что оглянулась, а трое продолжали бежать вперед, не оглядываясь, и жена Лота, крепкого старика, бежавшего впереди, так и осталась стоять навсегда, превратившись в соляной столб; сзади уже несколько часов горел Содом, после того, как двое пришельцев появились у него дома и вывели его семью за край города, сам же Лот безуспешно пытался убедить свою родню покинуть город, всю последнюю ночь, которая была дана ему, он ходил из дома в дом, но все имели скот, жен и детей, и, несмотря на вопль живых душ, шедший к Богу, они могли жить в этом городе, дышать и рожать детей, жить, ничего не желая больше того, что выпало им в жизни. Пришельцы пришли от Бога, предупредить Лота, потому что Лот был племянником Авраама, Лот вспомнил начало, смерть своего отца Арана, который умер, когда Фарра, отец Арана, жил, Фарра ушел из Ура в Ханаан, взяв Аврама, Сару и Лота, Аврам ушел из Ханаана и взял Лота и Сару, и теперь он, Лот, бежал с двумя дочерьми в землю, которую он не знал, знал он только, что это были холмы, указанные пришельцами, но изменил путь, и пришельцы согласились, и он ушел в близкие холмы, где были пещеры, сзади жгло спину, горела Синяя площадь и красный мрамор гробницы основателя, освещал впереди тропу, пришельцы торопили Лота, когда взошла заря, господи, сохрани нас, сказал Лот, сохрани наши души живыми, и это были слова Бога, потому что пришелец сказал ему: спасай душу свою и не оглядывайся назад, когда поставили его пришельцы вне города, Лот ушел в Сигор, а потом ушел в пещеры, это была новая земля, пустая безлюдная земля, и на ней жил только Лот и его две дочери; ночью к нему пришла старшая дочь и легла рядом с ним, рука ее скользнула сначала по груди его, поросшей черным и седым волосом, Лот же ночью ждал, когда это случится, он лежал неподвижно, но под рукой дочери тело его начинало жить, потом она проскользнула рукой к корню его и взяла его руками, корень вырос, став небольшим деревцем, за пещерами все еще горела земля, а в пещере распространился запах вина, выпитого перед сном Лотом и его дочерьми, и запах рождающейся человеческой жизни, он спал с дочерьми, и обе они приходили к нему ночью и брали его корень двумя руками и благодарно целовали его, и от них начиналась теперь новая жизнь, запах жизни бился теперь под грудью дочерей Лота, а его жизнь продлевалась их собственной молодостью, они смотрели теперь только вперед, и он спасал душу свою и не оглядывался, как сказал ему Бог, потому что в городе сгорели его дочери, зятья и их дети, с ним теперь были его две дочери, и он, теперь, был их частью, а они его, и они жили и ждали, когда придут их дети.
Митя думал, что то, что вместе сейчас сплеталось на многолетнем расстоянии, оказывается, было когда-то их общей жизнью; что-то еще говорило в нем, что оглядываться было нельзя, нельзя было вспоминать, видеть, что видел он: пустую песчаную землю, сожженные, погубленные ростки трав и деревьев; когда свет выхватывал их, они казались высеченными из камня, ни ветер, ни огонь были теперь им нипочем, а все, что виделось при вспышках, как бы посылало всем: вот, что с нами было, смотрите, да, это было, смотрите, с отцом, с Мойте-ком, с Тимофеичем, с Олей, и так без конца, когда вспыхивал свет: было, было, было; над городом вилось множество тонких струек-дымков, они все обволакивали: здания, дома, холмы, над всем городом они уходили тонко вверх, но где-то все-таки обрывались тонкой нитью, но что было странно, что и они были неподвижны, хотя до сих пор, все еще ввинчивались в небо, весь город как бы пылал прозрачными застывшими струями, город был как бы подвешен на нитях, которые могли каждое мгновенье оборваться, и он знал откуда-то, что оглядываться было нельзя, хотя и видел он все, находясь на многолетнем, казалось, безопасном расстоянии, оглядываться было нельзя: он и сам мог бы застыть на этой дороге навсегда, став продолжением города.
Вот теперь Митя пытался представить, когда же мать была счастлива? Неутомимый отец, полный в тридцать пять лет жизненных сил, широкоплечий, высокий, с длинными сильными руками (Митя помнил, как он любил поливать отцу из ведра, a тот, любил умываться так, любил мыть руки мощной струей, как отец тщательно мыл их, обглаживая ладонь ладонью, большие мощные пальцы рук, широкие длинные кисти, будто вновь они выходили во двор с ведром и на траве Митя поливал ему из ведра, потом он долго мыл шею, фыркал, счастливый, долго мыл лицо, а Митя, тоже счастливый, был рядом, с трудом поднимая ведро, гладко-лакированной струей воды, в которой отражался весь их дом с окнами, бельем, которое висело во дворе, сушились чьи-то простыни – все это отражалось в плоской широкой струе, которая бесконечно, казалось, текла из ведра, и новые картины их жизни, чисто-прозрачные, выливались теперь на мощные руки отца, пока он мылся, и как же было не назвать теперь все это счастьем? струя бесконечно вытекала, а отражение живой жизни было неизменно, хотя и подрагивало на поверхности водной рястяжливо-тягучей пленки, разрывалось, смещалось, но вновь, неизменно застыв, восстанавливалось; и как было от этого не ощутить всем счастья? ему, матери, сестре, всем, жившим рядом людям: от двора, деревьев, дома их, от сильнорукого отца Мити? так вот, неутомимый отец быстро снова усаживал его в седло, когда он падал, и они бегали новыми кругами по двору номер восемь, одной из самых известных в Москве московских улиц, а потому и самых известных в мире, во всем земном мире, где росли леса, розовые горы, травы, все это освещалось желтым теплым солнцем, утром и днем, когда все выходили во двор, ночью (когда все спали), звездами и луною, летали птицы, бабочки, ползли муравьи в ветвистой траве на буграх, росли шампиньоны (прямо в их городском дворе, будто двор был частью особого городского леса) и вновь росли леса, покрывая всю землю и заползая на горы, закрывая землю теплой для зимы шерстью и на всем земном шаре, кто-то крутил педали, и шар вместе с солнцем и со всеми звездами перекатывался в небе, подставляя свои разные бока солнцу, которое тоже кто-то подкручивал и пока все это начало так гладко и бесконечно перекатываться, кто-то очень долго бегал новыми кругами по булыжному двору, падал, снова садился в седло, снова падал, пока, наконец, все начало медленно катиться одно возле другого в синем небе;
к концу этого дня Митя уже начал ездить сам, все катилось само собою, и он был счастлив, и счастливый отец стоял и смотрел, сложив руки, двухлетний Митя крутил педали, катились колеса, булыжник вместе с ним, в полном теперь согласии катилась вместе с ним земля;
оглядываясь на город своего детства, он все искал место, куда бы лучше поставить ногу, осторожно нащупывал почву, пока не убеждался, что можно твердо стать, ничего не опасаясь.
А вспышки, освещали разное, то давали вариации прежнего, что уже виделось, но все иначе, однако наворачивалось, образовывалась ретроперспектива, и вперед, и назад, как раз из точки, куда он помещал себя; он обдумывал, например, вот еще что: что ни Митя (уж он-то конечно! всего-то было два года), ни отец, его отец, ни те, кто смотрел из окон, так вот, ни те, кто смотрел из окон, как неистово отец обучал маленького двухлетнего Митю, никто-никто, как бы он ни был мудр, а настоящих-то мудрецов просто не было, мудрецы редки, как цивилизации, не мог тогда предугадать, что ждало всех в сороковые-сорок первые, в сорок седьмые-пятидесятые, в шестьдесят-шестьдесят пятые, а уж теперь-то мы можем сказать (по индукции), в восьмидесятые-двухтысячные, правда, отец Мити ждал войны, он все повторял без конца, что война с немцами непременно будет, и когда они приехали перед войной в Винницу, он опять – ездили они туда каждое лето на два-три месяца, и у Мити до сих пор в глазах была огромная миска клубники со сметаной, которую тетя Лиза ставила на стол, миска была таких необъятных размеров, так она источала щедрость той земли и тети Лизы, когда она ее ставила на стол, что Митя начинал опасаться, что одолеть они ее с сестрой не смогут никогда, так и осталось в нем, что клубника в миске никогда не кончалась; оттуда, потом, привозилась в Москву вся тамошняя щедрота: яблоки разных сортов, варенье клубничное, вишневое – ведрами, а вишневое двух сортов, с косточками и без косточек, еще другой вид, в третий этот вид закладывался лавровый лист, и морковные бусы, потом они пропитывались соком, становились янтарными, мягко-янтарными; все это закупалось на деревенском рынке за копейки ведрами, еще и упрашивали, чтобы брали; персиковое, да грушевое варенье, да и смесевое варенье из яблок, да груш, варенье из слив, и когда Соня уезжала оттуда, так была обложена и обставлена тянущими внизу ведрами, что не продохнуть, вдруг оказывалось, да и унести все это, не было никакой возможности, хотя было и много родни, помощников; тогда она начинала понемногу оставлять, несколько ведер оставлялось у Лизы, а Лиза смеялась: ни трудилась, ничего, а заработала! но на самом деле варили все вместе, смотрели, как стекает струя, какой она густоты, обсуждались варианты, все хлопоты были радостными и общими у всех, снимали с варенья пенку и в блюдцах, пока оно варилось, подавали к чаю, и вот эти тазы, ведра, кастрюли, банки стеклянные, все как бы залито сверху, то красным, то янтарным, то вишневым прозрачным лаком, в густоте этого лака плавали сохраненные будто для двухтысячного года (одна банка так и простояла до сорок третьего года, закаменев, засахарившись, в кухонном шкафчике!), как их сорвали с дерева, ягоды: клубника, слива, вишня, и все искусство кроме особого вкуса, который получался, было еще в том, чтобы сохранить еще нетронутыми ягоды; потом везли еще украинского, в пять пальцев толщиной, сала: (куда все это изобилие делось сейчас?); потом изжаривали, вроде бы в дорогу, гуся, топленое масло от него сливалось в отдельную посуду; все это благополучно совершало путешествие до Москвы, и долго не иссякало и все напоминало им щедрую их землю, которая и сейчас еще, хотя они были далеко от нее, кормили всю их семью; эта двух-трехмесячная поездка в деревню незаметно кормила их потом весь год, кроме того, приезжали они оттуда румяные, крепко-плотные, счастливые. Соня повидалась со своими, прикосновение к месту своего рождения было таким благостным, так наполняло ее существо жизнью, что потом долго говорилось об этом, вспоминалось, а в действительности упрочняло невидимую основу жизни ее, а от нее уже передавалось всем: детям и Илье, она для всех была особым душевным центром существования – так вот, прощаясь с братом Яковом, тот тоже отправлял свою семью на Украину, но в другую деревню, к родителям жены, отец говорил Якову, что как бы этим летом не было войны, что он чувствует, что война быть должна, не может только сказать когда, а если быть, то летом, зимой воевать труднее; Яков на это смеялся, не знал, что уже через несколько месяцев погибнет, а отец Мити настойчиво ему доказывал, что будет;
действительно, ведь было много разных людей, которые видели, к чему все катится, все будто бы знали, что война будет, что немцам верить нельзя, знало об этом много простых людей, чем уж они распознавали, Богом ли, народным своим чутьем ли, которое как бы не накручивалось вокруг слов, речей, всегда чует сердцевину, и соглашаясь, поддакивая и поднимая тосты, в тишке у себя, в тишке своей души, все знает, и только не выбрехивает до поры до времени, притаивает, может, даже дерет глотку за то, но что знает-то настоящую правду-то, чувствует ее, это точно.
Так или иначе, но страна сорокового года летела к обрыву, к своему обрыву, к сорок первому году; но все это представляется все-таки телегой, хотя и с космическими скоростями, со своими тележными, год этот представляется телегой с главным тележным ящиком: главный тележный, отверженный Богом хромой, рябой и невзрачный семинарист, загнавший Россию до смерти, был Иосифом Сталиным, главный-то тележник сидел не спереди, как было положено, а сзади; тележные нещадно хлестали лошадей хлыстами, все направляли их к обрыву, а те, бедные, хоть и чуяли его, чуяли, что дальше пропасть, хоть и потягивали иногда в другую сторону, но после хлыстов подправлялись и все тянули обреченно к обрыву, и чем ближе были они, тем яснее зналось, что обрыв-то стал еще ближе, но тем нещаднее полосовали их хлыстами – и так, и так было плохо, поэтому они ходко, забыв про все свое чутье неслись, употребив к этому всю силу своей жизни и оттого было даже радостно-жутко, так что ездовым хотелось петь от счастья, летел из-под копыт снег, летела земля из-под копыт, будто уголек из-под отбойного молотка, и малейшее движение хлыстом подправляло движенье, и от власти, от счастья и скорости, и запаха послушных и трудившихся потных лошадей кружило голову; но главный тележный не зря сидел сзади: он, если видел, что чей-то хлыст только свистел по воздуху, то невзначай так перепоясывал нерадивого, что тот, то ли замертво, то ли так, еще полуживой, валился с телеги, и все неслись от него прочь, только тележные косили глазом на бездыханное переполосованное тело, оставшееся на дороге и нещадно хлестали хлыстами; а он еще подмечал, кто косил, и их тоже, при случае, прихватывал, поэтому за многие годы выхлестывал их так, что никто уже больше и глазом не моргал, – не косил: свалился, не свалился ли? кто? никто больше не косил глазом, знай себе, хлестал лошадей, а те несли громыхающую, разваливающуюся телегу к обрыву; и оборвавшись с него, когда тележные цеплялись за телегу, бросив вожжи, когда лошади неслись сами, без вожжей, на верную гибель, разогнанные тележными; когда некогда было управляться с хлыстами; когда обдуло объезженные спины лошадей; когда прихватывало морозцем и прилипала к железу кожа; когда они неслись и знали – теперь только одно было: если они сами вытянут! летя с чертовой высоты, если они сами не подогнут ноги! если сами вытянут, то останутся жить; если не упадут коленями, то останутся; не в ездовых было дело, про ездовых забылось: тележные сейчас были только лишним грузом: никто не управлял ими покуда, упав, они не подогнули ноги, а что есть сил тащили, все не давая ей опрокинуться, потому что тогда не удержишься и сам: всех утянет следом! и вытянули, вытянули самое опасное место, проскочили, пронесло, хоть еще клонило по сторонам, но пронесло! вот такая была обрывная судьба: сперва тянуло, потом проносило, а когда проносило, снова тянуло уже к другому новому обрыву —
да ведь любой человек знает всегда, что хорошо для всех будет казаться и что будет казаться плохо для всех, и знает, что на самом деле хорошо для всех, хотя и кажется плохо, и что плохо, хотя и кажется хорошо! но так наш все знающий человек приспособлив, так все знает хорошо, так все учитывает, так все научен учитывать все, так научен дорого (да что там дорого! жизнью, самым дорогим для него предметом), так научен дорого платить за все, что в тишке души своей носит, что попусту, – даже когда уж вроде все можно, уж все за то, что можно, – а все равно не выкладывает, все равно носит в себе невидимо, и все старается убедить себя, что ничего у него там нет, и себя, да и всех тоже, нет даже такого места у него, так убеждает себя, так старается, чтобы ему поверили, что нет у него своего тишка, – что и душу порой готов выбросить вместе с этим своим тишком! а все оттого, что в случае чего, в случае, когда он откроется, да не к месту, – придется сразу заплатить всем, всем, что есть у него;