Текст книги "Регистратор"
Автор книги: Филипп Берман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Так вот, когда румыны вошли, была радость, людям хотелось верить и они верили, передавали из дома в дом, что это были румыны, потому что, хотя родная советская власть и скрывала от своего верного народа, что их немцы уничтожают, особо их, евреев, но все равно, хотя она это и скрывала, но все равно просачивалось от бегущих польских евреев, от изгнанных немецких евреев, от собственного чутья и доползало сюда, до небольшого еврейского местечка под Винницей; правда, великие еврейские оптимисты-умники (а и тех и других у евреев всегда хватало) говорили, что немцы, в отличие от многих других народов, были народом цивилизованным, многие из евреев имели с немцами дела, и немцы были порядочными дельцами, людьми слова, так что ничего того, что распространялось ветром и бегущими толпами быть не могло.
Перед самой войной решили ехать на Украину, там была богатая земля, были яблоки, вишня, клубника мисками, отец возражал, но поддался на уговоры матери, и с Митей и Надей, вся семья уехала к тете Лизе, в Винницу. Война как раз и началась, когда вся семья, и отец, взявший отпуск, находились в Виннице, но началась паника, не было билетов, и вот-вот должны были войти немцы, вокзал был забит, поезда переполненные с трудом откатывали в будущую неизвестность, и Митя помнит, как его передавали из рук в руки над толпой, к вагонной двери (он потерялся), где была мать и сестра, немцы уже где-то были совсем рядом, это был последний поезд. Отец должен был приехать от Митиного деда Наума, он все старался его уговорить, сдвинуть с места, чтобы они уезжали вместе, он метался между Винницей и деревней, не зная что делать, но дед отказывался. Наконец, было решено оставить один только день, и если дед откажется, бежать самим. Между тем, дом Лизы был набит знакомыми, друзьями, родственниками, одни бежали, приходили прощаться, плакали, другие оставались, одни уговаривали как можно скорее уезжать, бежать, бросив все: дом, обстановку, одежду, все нажитое за долгие годы, бросить все-все и бежать, бежать, пока были силы, они убеждали, грохотала, накатывала война, самая жестокая, самая страшная, пришел мудрец Хаим, он шептал молитвы, покачивал головой, покачиваясь всем телом. Соня была рядом с ним, стараясь понять его молитвы, что он скажет, она прижимала к себе Митю и Надю и ее рука слышала, как билось их сердце, Хаиму было под девяносто, он видел, как сапоги топтали землю, траву, как лилась синяя вода и летали по небу люди, и об этом он медленно говорил между своими молитвами, и Соня, прижимая детей, слушала его, стараясь понять тайный смысл его слов и увидеть то, что видел он сам; но были и другие, которые говорили, что немцы никогда не были варварами, что они с ними торговали, а кое-что не договаривали, и только взгляд их говорил, ускользая, кто знает, что когда они придут, может быть, вернутся старые добрые времена. Лиза, Сонина сестра, в конце концов решила остаться, нет, не могла она оставить свой кирпичный дом, где они жили с Иосифом, который сами строили, достраивали и в нем у них родились их дети.
Лето сорок первого года, будто заранее кем-то было предусмотрено, жарким и щедрым, как настоящее лето, будто заранее кто-то знал, что это будет последнее мирное лето, а впереди всех ждали несчастья, скитания и смерти. Кто же это делал все, думала Соня и зачем? Она верила, что там, наверху был кто-то и не понимала, зачем это было там нужно. В это лето к тете Лизе приехала не только она, но гостила также ее дочка Тоня, вышедшая совсем недавно замуж и родившая только полгода назад дочку Леночку. Вторая дочка тети Лизы Рива жила с ней, 13 июня ей исполнилось шестнадцать лет. Леночка спала в коляске, в саду среди яблонь, и Тоня то и дело выбегала в сад, чтобы солнце не падало бы на нее, однако яблоня была уже большим и развесистым деревом и листья ее давали густую тень и несмотря на жаркий день, под яблоней было прохладно, следом за ней вышла Соня, она вышла за калитку, посмотрела вдоль улицы, и далеко в небе, над землей, несмотря на палящий солнечный день, увидела дальний жар огня, она вбежала в дом, Митя с Надей ели клубнику, которую тетя Лиза только что нарвала прямо с грядки; она помыла ее, залила сметаной, насыпала им сверху небольшую горочку сахара в каждую тарелку и постепенно сметана становилась розовой, клубника выстаивалась немного, чтобы пустить сок, потом она все перемешивала и давала им. Теперь Соне стало ясно вдруг, после вида этого красного зарева, которое стояло в ясный солнечный день, что надо было бежать как можно скорее. Внезапно она увидела Илью, как он шел вместе с другими в плотной многокилометровой человеческой ленте, пешком, потому что никто не давал в деревне подводу ни за какие деньги, она увидела пыльную степную дорогу, забитую людьми с узлами, повозками и телегами, и присмотревшись плотнее к своему видению, она увидела на этой дороге Илью, который с небольшим самодельным мешком за плечами, выделяясь своим ростом шел пешком по этой же дороге вместе с другими. Всю следующую ночь она не спала, она смотрела на детей и знала уже, что Илья не придет и она теперь знала только, что только ей надо решать теперь же, остаться здесь в этом доме с Лизой и Иосифом и ждать Илью и принять все что принесут с собой немцы, или уйти с детьми одной, уехать, убежать, спасая детей. Всю ночь плакала маленькая Леночка, как и все живое, предчувствуя несчастье. Весь следующий день она прождала, помогая упаковываться Тоне, Митю с Надей отправила к соседям, была суета, расставания, и всю следующую ночь Соня постоянно просыпалась, ей снился бесконечный сон, продолжающийся после того, как она просыпалась, вместе с детьми она шла по пустыне и песок, от солнца, жег ей ноги, и с двумя детьми на руках, утопая в песке она, с трудом вытягивая тяжелые ноги, шла по пустыне, когда же она просыпалась, она подбегала и смотрела на детей, как они спали, ложилась, и снова приходил этот же сон. Ночью она услышала скрип телеги, сразу проснулась и лежала теперь с открытыми глазами, несмотря на ночь светился по-беленный потолок. Соня молилась, она думала, что если только что суждено им, то было бы лучше мне, шептала Соня, за них, то пусть так и будет, и за Илью и за них, пусть будет мне во сто крат! а они, Митя и Надя пусть еще живут, господи, чтобы они еще увидели эту землю и этот свет, чтобы они узнали, что такое эта жизнь, но и она шепча так, чувствовала, что она еще только начинала жить, еще только что все начиналось и сразу же должно было оборваться, для кого же это было нужно? вот если до утра, за два эти часа Илья не придет, если он не появится, кто же тогда будет с ними, что будет впереди, как все будет, но и она верила, кто-то был там, она старалась вспомнить, как было у них с Ильей последний раз и не могла, она будто бы уже не могла ничего, песок уже не жег ступни, дети почти летели легко вместе с ней, как и говорил прорицатель Хаим, и паря так в воздухе, она осталась одна, она купалась одна, в реке, в синей воде, в небе еще плыл дневной жар солнца, в это время появился Илья, он будто бы ехал свататься за Лизу, в их дом, но проходя к Лизе обнял ее, прижал туго к двери, и его тугой ствол прижался к ее животу, если бы дверь открыть, то там стояла Лиза, и он повторял все время: все кончено, все кончено, завтра все сгорит, завтра тебя не будет, не будет наших детей, все умрет, остался только этот один день, одна ночь, завтра все пропадет, все-все пропадет, ты с ума сошел, сказала Соня во сне, она упиралась в него, душила своими руками и тут же думала, а как же будет Лиза, как Лиза, если она сама своими руками, вот сейчас его задушит, что будет с Митей, господи, что будет с Ильей, что будет с Лизой, как же она хотела сейчас вспомнить, как было с ним, где он, и увидела его, что он еще жил, он шел один по пыльной дороге; когда она проснулась, она была одна, без рубашки, было душно, вроде бы должна была быть гроза, господи. Она выбежала на улицу, шла война, слышался дальний гул, нет, нет, никогда, никогда, она оттолкнула, наконец тяжесть, она столкнула, наконец, тяжесть с себя, освободилась, и вот теперь проснулась, ощупывая себя всю, и побежала к закрытой двери, к окну, никого нигде не было.
На самом деле, Илья действительно сватался сначала за Лизу, Соня помнила их первый приезд с его отцом в их дом, но потом сватовство не состоялось, и никто не знал, что было и думать, кроме Сони и Ильи, которые все уже знали тогда о себе; когда он только приехал, Соня вдруг почувствовала необъяснимое волнение, это будто она должна была тогда свататься, а не Лиза, волнение сначала шло от того, что это был почти уже муж ее сестры, что, начиная с этого момента, сестра ее вступала в особые новые отношения с жизнью, что появился мужчина, который теперь уже станет жить в их доме и как бы станет частью теперь всех, он как бы становился теперь и ее частью, будто бы у нее появлялась особая близость с ним, вот что у нее было; когда они приехали, Соня, счастливая и торжественная, сидела за столом и от нее исходил свет; но главное было другое, она уже знала, что он станет ее, а не Лизиным мужем; все это вспомнив, она выбежала на улицу, во дворе стояла телега, действительно приехал уже ночью, только не Илья, а Иосиф, и тут же она увидела его, он сидел на пороге своего дома и курил и, обняв его, и плача, сидела Лиза.
По улице, несмотря на ночь, шли люди, кто как мог, катились подводы и стоял какой-то особый молчаливый шум движения, кто-то иногда покрикивал, подгонял, Соня подошла к калитке, снаружи, от дороги, отделяли дом, кроме забора, еще и кусты, и ей казалось, что люди только всплывали над кустами и исчезали, но кроме молчаливого поспешного движения повозок, лошадей и узлов, вместе с ними, над городом двигались будущие несчастья; одни из тех, кто шел мимо Сони должны были умереть уже через два дня от бомбежек, другие попасть в плен, третьих дорога вела в Бабий Яр; четвертые потерять своих детей; пятые остаться без ноги; шестые быть убитыми под Москвой; теперь и вместе с тем, что пронеслось перед ней она знала, что уже никогда не увидит Илью, теперь кончалась старая ее жизнь и наставала новая, ее еще не было, еще не было ничего, кроме горя, с этого и начиналась ее новая жизнь; Соня оглянулась, рядом плакала Лиза. Теперь, может, и не доживем увидеться больше? сказала Лиза, в доме горел свет, Тоня бегала по дому, собиралась, муж упрашивал не брать ничего, но она кричала, искала свои платья, сшитые специально ко дню рождения Ривы, туфли, блузки и постепенно набралось уже три чемодана. Рива была в мать, тетю Лизу, тоже очень красивая, с большими чисто еврейскими глазами, волосы она заплетала в косу, волосы были светлыми настолько, что их можно бы назвать даже русыми. Лиза была старше Сони на семь лет, Соня с восхищением всегда смотрела на Лизу, которая имела особую стать, шила всегда все у лучших портних и выписывала шляпы из Киева, и к ней нужно было иметь особый подход. Когда Соня выросла, то вся стать Лизы перешла к Соне, но в ней еще была и мягкость, особая походка, она не думала, как ступить, как поставить ногу, как повернуться, все это было в ней от рождения, как что носить, в ней светилось счастье новой жизни. Такое же отличие было между Ривой и Тоней, Тоня только была быстрее в движениях, в отличие от тети Лизы. И Рива скорее была похожа на Соню, чем на мать, потому что в ней тоже была Сонина мягкость и естественность движений. Тоня же походила на отца, Иосифа, быстрая, большая, даже громоздкая, нервная, в свою бабушку со стороны Иосифа – бабушку Сурку. Про бабушку Сурку рассказывали историю, как она когда-то мужественно сражалась с бандитом среди ночи, он тянул ее чемодан в окно, а она держала его с другой стороны, била вора палкой, и в конце концов отбила.
Теперь Илья уже не шел, а бежал, бежал, как мог, с отдышкой, с тяжестью. Он не дошел до Винницы, потому что там уже были немцы. Илья повернул обратно, скрываясь, лесами бежал обратно в местечко к отцу, к матери, чтобы, может быть, еще успеть уйти. Румыны как вошли, так и ушли, никого не тронув, и Илья видел, как евреи сходили с ума от счастья, что они остались живы. Но сразу же вошли немцы, всех евреев согнали в одно место, говорят, что шел косой дождь, их заставили рыть себе ров. Илья рыл вместе со всеми, среди криков, поспешно, и все шептал и шептал те же молитвы, что шептала Соня, сидя во дворе у Лизы, рассказывают, что в это время Лиза вместе с Ривой были запряжены в телегу для того, чтобы возить бочки с водой для немцев, немцы устраивали баню, рассказывают, что в это же время, некий Дремлюга показал немцам, где скрывались евреи Левины, Левиных нашли и расстреляли вместе с теми, кто их скрывал, скрывал их Иван Приходько, Дремлюга жил еще довольно долго, когда ушли немцы, когда кончилась война, все знали, что он показывал немцам, где скрывались евреи, но когда кто-то из евреев попытался начать против него дело, власти предложили ему молчать, если он дорожит своей жизнью, работой и жизнью своей семьи; в это время Соня бежала с Митей и Надей в бомбоубежище, которое было устроено в подвале домоуправления, и когда они бежали туда, отец Мити, Илья, рыл вместе со всеми ров и шептал молитвы, и все они теперь молились одним голосом, голосом уже умерших людей, и он уходил в небо, и Илья видел, как евреи сходили с ума, как они разговаривали перед тем, как упасть в яму, и шел, шел долгий дождь под крик немцев, Мойтек в Москве стоял всю ночь, ждал, когда откроется военкомат, чтобы уйти добровольцем, когда же открыли дверь военкомата, он крикнул: да здравствует Сталин, Илья заметил в стороне между всеми, кто рыл ров и уже сошел с ума, и немцами, кто-то появился, но немцы его не видели, он прошел быстрой походкой к их рву, коснулся рукой Ильи, когда шел мимо и исчез за деревьями, Илья не помнил больше ничего, он только старался быть рядом с матерью, рядом с отцом, который все твердил, что это не для них, что немцы умный и цивилизованный народ, это только не для них, и тогда перед Ильей встал кто-то, голос у всех исчез, из горла шел хрип, что повторял отец, Илья уже не слышал, он уже перестал слышать самого себя, но он слышал только одно: ты, или мать, или отец, или все, кто же? ты, или отец, или мать, или все? ты, или отец, или мать, или все, ты, или отец, или мать, или все, кто же, ты, или отец, или мать, или все, и под это беспрерывное повторение у него стучало: кто же, кто же: или все? и он так и упал в ров вместе с этим стуком, к которому присоединился механический равнопромежуточный стук, упал в ров, спасенный, засыпанный горячей смертью других евреев.
Мать однажды вечером, когда отец поздно не приходил с работы, тихий оказался вечер, Митя никуда не уходил, да идти было некуда, Надя с Вовкой жили отдельно, он знал, что если придет туда, что-то там собьется уже с той жизни, которой они жили без него; на столе тогда лежала белая скатерть, отчего так стало спокойно в доме, да и не только в доме, все вдруг кругом стало тихо: оттого Митя и оторвался от книги – вдруг оглянулся и тут же оказалась мать и долго смотрела на него, на Митю, таким пронзительным, уходящим за него взглядом, будто просвечивало его и стены их дома, и мать тогда сказала Мите: я знаю, где отец (уже давно кончилась война, уже все давно кончилось; его, Митина одна жизнь, тоже кончилась, когда он был когда-то с Надей; после их развода, после связи с этой сучкой Валентиной, все это уже прошло мимо, и вот они так сидели тихо, и вдруг мать тоже тихо это сказала), но не было в ее тоне ни сожаления, ни горечи, все либо перегорело давно, либо другое; что же другое, думал Митя, а другое было вот что: что мать все это видела раньше! мать это видела, и видела все, когда вдруг так становилось тихо кругом, далее она продолжала, что вот теперь она может и ему сказать об этом, потому что он должен знать, что вечно она жить не будет, и он должен был знать, вот, эта жизнь шла потоком, а вот что была и тайная жизнь, вот что она говорила тогда Мите, вот сейчас я все вижу, все знаю вперед, но я знаю, что потом я все это забуду и буду мучиться вспоминать, и не знаю, что буду вспоминать свою тайную жизнь, и что есть один человек, который всегда приходит, никто его не знает, кроме нее, и он ей говорил про Митю, что и он, Митя, тоже такой же, как и она, что с ним тоже это будет, поэтому она его и предупреждает, чтобы он, не дай Бог, не прогнал бы это, потому что это прекрасно! это было так чисто, так хорошо, такая цельная жизнь, что-то главное, одним словом, все иначе, поэтому, чтобы он, Митя, не пугался бы, и вот тут же, она и рассказала, что не боялась, что отца убьют, она все видела и знала, как он выходит из могилы, но что за это знание ее нужно было всегда платить чем-то, чем-то таким тягучим родным, за то, чтобы Илью вытащить из этого рва, словом, за все, а вот когда он был на фронте, она уже боялась, потому что не было сил, и еще: что бы ты ни видела, про тебя, про Митю, про Илью, всю эту чепуху, все это надо было бы отбросить, забыть, вот тогда это получалось, когда ты разошелся с Надей из-за этой сучки – Валентины, я же тебе говорила, Надя, у тебя всегда будет стоять перед глазами, будет стоять перед глазами твой сын, все это, да, повторяю, что все это, детские ботиночки, так говорила моя мама, киндерши шихэлэх, то есть все это игрушки детские, печальные, грустные, и я это тоже все видела, и твой конец с Валентиной, и ее подружку Алену, к которой ты тоже шлялся, я даже могу тебе сейчас, когда ты находишься на своих собственных развалинах, на развалинах своей собственной жизни, сказать, как ты познакомился с этой Валентиной снова, если не считать твоего страшного детства, как она пришла к вам в дом, вытащила тебя из твоего собственного дома, мерзавка, но я это уже знала, и так печально было все, я опять тогда вдруг, когда я забыла тебя, когда жизнь ваша развалилась с Надюшей, я одна как-то сидела, и вдруг стало тихо так, и снова о и пришел, я вспомнила себя, как я купалась в реке, и вдруг из воды вышел высокий рыжий человек, ну, что я тогда была? девочка, и рассказал мне всю-всю мою жизнь, и про Илью, про вас, господи, и про тебя с Валентиной, про Надюшу, и после этого стал приходить этот человек, тогда это было не часто, а потом, когда забрали Мойтека, я его увидела снова, я его просила, и он пришел, потом, когда началась война, и я увидела, что было с Ильей, и я тоже просила, и он мне сказал тогда, вот это не все могут, а вот ты можешь, и тут он мне сказал такое, отчего я это могу, я же видела все-все, когда я так вижу, все смешивается вместе, представь себе, что муж этой Валентины, твоей сучки, первый муж, когда ты лежал в больнице сам, после того, как привез ее из роддома, так вот этот муж приходил тогда и смотрел на вашего с Валентиной ребенка, на твою дочку, и тогда же остался у нее, и с ней спал, при только что родившемся ребенке, тут же он пришел с вином, конечно, вроде бы поздравить, и тут же и остался. С этого дня у них и началось, так вот, Валентина пришла к вам в дом вместе с Андрюшей, твоим же другом, когда вы справляли твой день рождения, таким высоким, угреватым, с большим носом мальчиком, у Валентины ведь был вывих на какие-нибудь несообразности, Андрюша ей нравился, потому что выглядел по-детски, хрупко, нежно, несмотря на большой свой нос, она же была со своим уже хорошим женским опытом, но увидев тебя, она как-то отдала предпочтение твоей громоздкости, сразу в ней проснулась самочка; но все это тоже из того потока, и чтобы это все ушло, надо вот что: надо отбросить, потому что есть главное, вот когда к этому главному возвращаешься, то все все это какая-то чушь, какая-то пустая жизнь, то есть я вижу не только это, но это мешает очень; и вот что еще, мы все как бы живем двойной жизнью, нет, не все, но все равно, ты понимаешь, что я говорю, вот одна жизнь пустая, а вот другая, вот другая, как тебе сказать, просыпается иногда где-то там, очень глубоко, и это так тягуче и так по-родному, да, там надо платить, и вот ты платишь – вот такой был тогда разговор, потом сразу после этих слов стал шум, с улицы, с Садового кольца пошел такой шум, будто все сразу застоявшиеся КРАЗы рванули к Каляевской, мимо дома, где жили артисты эстрады к Самотеке, он выглянул в окно, отец шел помолодевший из парикмахерской, какой же это был год? думал Митя, как растворялась их жизнь, когда этот раствор тягчел, когда испарялся, вытекая между пальцами в никуда? И вот мать сразу стала другой, будто все сразу забыла, ушла, захлопотала, заволновалась про отца, поставила чайник, взяла «Вечернюю Москву» в руки, но не читалось, так вот и вернулась к этой жизни. Но вот Митя уже не мог этого забыть ничего и сейчас все сплелось в очень ясную картину, Валентина все говорила ему, что у нее отрицательный резус, что он может совершенно быть спокоен, что все их несчастье, как раз в том и состоит, что при всей их горячей и нежной любви она никогда не сможет иметь от него сына, или дочь, потому что судьба подарила ей этот странный изгиб природы в виде отрицательного резуса. Песни эти про отрицательный резус, конечно, не вызывали у Мити никакого сомнения, так что Митя посчитал бы даже за что-то уж очень ничтожно-мелкое просто задуматься об этом, она даже говорила, что если бы кто-нибудь бы сказал бы ей, что она выбирала способ жизни с ним, с Митей, то если бы только была одна возможность, чтобы быть с ним, например, в тюрьме за какое-нибудь диссидентство, то она бы избрала бы быть с ним, лишь бы он, Митя, был бы там, где она, лишь бы их оставили вдвоем в покое, просто быть с ним, – такой привязанности и того самопожертвования, надо сказать, бедный Митя никогда не испытывал, и когда тот же длинноносый Андрюша посоветовал быть с ней поаккуратней, в смысле детей, он специально позвонил Мите, встретился с ним на Новослободской, и так, разговаривая, дошли до МИТа, где Андрюша учился, то Митя остановился, посмотрел на Андрюшу, повернулся и пошел к метро быстро и счастливо шагая, потому что он-то знал, что все это была чушь, все это было низменно, что ни Андрюша, ни кто другой, не мог просто знать об ее к нему отношении, об их совершенно других отношениях, однако когда вдруг пришло время рожать ребенка, тут, так сказать, и отрицательный резус не помог, оказалось, что был уже второй месяц ее беременности, то выяснилось, что никакого резуса никогда не было, вот тогда-то Митя и вспомнил про свое бодрое счастливое шагание и про их совершенно другие отношения, нет, не то чтобы он мог осмелиться что-либо запретить ей, или даже приказать делать аборт, хотя позже понял, что если бы послал бы ее к чертовой матери, то она бы тогда уж крутилась бы сама, но и к черту ее не послал, и ничего ей не запретил, и вот, пожалуй, по одной какой только причине: перед ним вот какая стала картина, что должен родиться ребенок, кто будет, сын, или дочь, он этого не знал, и что вот в его руках теперь решать, дать жить этому человечку, или не дать, от того, как он скажет, так и будет сейчас, будет этот некто, пока еще пустое для него, воображаемое существо в этой жизни, или никогда так и не появиться в ней, вот в его это было силах, дать, или не дать ему или ей эту жизнь, и ты вот сам Бог, сказал ему кто-то, ты сам должен это решать, кроме того, человек этот был связан как-то с ним самим, это был его человек, произошедший от него самого, и он, Митя, должен был сам себя начать вырубать сейчас, кромсать ланцетом хирурга, тут же всплыли картинки из его собственного детства; как он знал это, он не помнил, но помнил только, что знал, что мать делала аборт дома ночью, и что искромсанное тельце его брата, или сестры потом с трудом запихивалось в унитаз, спускалось в канализацию; вместе с соседкой, которая помогала ей, они возились полночи; и вот поэтому, сказала ему мать однажды, ты и есть другой, тогда же она ему сказала, что этот человечек, которого она выбросила, потом стоял всю жизнь перед ее глазами и рос вместе с ними, с ним, Митей и с Надей, и что когда ей плохо, он, вдруг появляется и смотрит на нее, вот тогда она его и видит, он уже сейчас живет, он вырос, и он носит черную бороду; и вот, начав вдаваться в эти размышления, что значило это запретить рождение, он сразу же понял, что это он не сможет никогда, и чего бы перед ним не стояло, что бы его ни ожидало впереди, он этого не сделает; но и все остальное теперь становилось тоже неприемлемым; между прочим, однажды, когда Митя шел по Ермолаевскому переулку, во дворе, между старыми домами, он увидел такого же по возрасту человека, который был им самим, тогда Мите было четырнадцать лет, тот мальчик был такой же, как и он, по росту и лицом, будто Митя увидел себя в зеркале, но он тогда так же и прошел мимо, как мимо зеркала, только увидев себя в нем и больше ничего, и так пусто было в нем самом, будто кто-то вынул его из Него самого и поставил рядом, пусто и тихо кругом, и так Митя прошел дальше, поднялся на четвертый этаж к другу, рассказал ему об этом на всякий случай, Саня выслушал его внимательно, и ничего не сказав в ответ, врубил Глена Миллера.
Надо было брать гроб, подставлять плечи; взяли, отнесли, нести недалеко, рядом с воротами, поставили гроб на специальный стол из досок, отошли – пауза, словно выдох после носки гроба, разошлись все в стороны, ждать чьей-то команды: широкоплечий низкий старик с седой бородой, с ясными голубыми глазами, улыбался и читал молитвы, похаживал приветливый между всеми, ясно-чистый-блаженный, ходил маленьким шажком, покачиваясь и улыбаясь ясными глазами и светлокожим лицом, приближая всех к высшему пониманию бытия, и слышалось только два исходящих, через почти канонические интервалы, только два слова: о-мейн, о-мейн, и оттого, как он вел протяжно эти два слова, как уходил ими ввысь и мгновенно кратко и безжизненно обрывал и снова светло шептал свои молитвы, оттого, как вдохновенно светился внутренним своим светом, как шептал, шагая и покачиваясь внутреннему древнему своему такту, чувствовалось, как вслед за умершей душой, за умершей, возносившейся ввысь, душой, которой он помогал силой своего возрождающегося вместе с молитвой духа, вслед за возносившейся в синь неба душой, все остальные души стремились следом, они приподнимались, подтягивались ввысь, томясь невозможностью взлета, земным притяжением тела и впервые, что потом забудется навсегда, до следующей молитвы, впервые, раздумывая о новом своем будущем состоянии и рвущейся вверх силе; – кладбище отделялось железобетонной стеной из плит – отстранение от громоподобного цветения жизни, на кладбище яркая зелень буйствовала, свежая земля – буграми с боков, а посредине могильная щель; вокруг стоящих группок толклось несколько нищих – отходили – подходили, протягивали руки, будто голуби слетались-разлетались на брошенный хлеб налету уносили с собой; блаженный приговаривал: уходите, уходите, уходите! вы еще свое получите! уходите! могильщики были рядом, загорелые, развалистого могучего вида, один из них сидел, счищая с лопаты глину, другой стоял, облокотившись спиной на кривую березу – росла в стороне от могилы, березы светились от солнца белым сиянием – руки сложил на груди, смотрел на похороны; могильщики рассчитывали получить с этой могилы полтинник сверху, по пятнадцать-двадцать рублей на каждого; седобородый подошел упругий, радостный, вместе со всеми, возвышенно-танцующим шажком – вы еще свое получите.
Когда подошли с гробом, велели положить, отстранили всех, немного постояли, все самые близкие стояли рядом беззвучно, потом взяли крышку, быстро застучали молотками, заколотили наглухо, удары молотков схлестывались между собой среди берез.
Сделали! Все в сторону. Заводи. Отпускай, Иван! Сдавай послабше – меня утянешь с ним! Сделали! Аминь! О-мейн! Теперь молитесь. Засыпай. Все будет в порядке, холмик обязательно сделаем. На него венки ложите, цветы. Быстро лопатами засыпать. Гроба не видно, земля осыпается. Быстрей! Теперь только холмик – и порядок! Все сделали. Аминь. Ложите цветы. Пусть земля ему будет пухом. Где венки? Укладывай бока, три венка с одной стороны, три с другой, Ложите цветы.
Березы светились белым сиянием, среди берез остались мать, Митя и Надя.
После кладбища должны были состояться поминки, и сквозь слезы, вытирая их рукой, Соня приглашала всех прийти к ним. Но еще до этого, все разбрелись по кладбищу, хотя бы постоять возле здесь же похороненных близких. Тимофеич, приятель отца, шмыгал носом, из красных глаз его текли слезы, и он все повторял: вот так, Митя, вот так, и все был где-то рядом с Митей, с Тимофеичем Илья все отводил душу, все вспоминали отчего и как могло такое получиться, что советская власть так скрутила людей, что ни продохнуть, ни вздохнуть, ни выдохнуть нельзя, и когда они уже выпивали не первую рюмку, Тимофеич, который все только обещался рассказать про свою жизнь, а так все крякал и приговаривал: запри дух, ни продохнуть, ни выдохнуть, тут начинал уже рассказывать про свою жизнь в лагерях, такое, отчего у Ильи, который живой лежал в могиле, а потом был в противотанковом батальоне и в заградотряде, был ранен, случайно был подобран и остался жив, текли из глаз слезы. И сейчас Тимофеич был рядом с Митей и все говорил ему, что теперь главный мужчина в семье он, Митя, что сестра отрезанный ломоть, у нее муж Александр, и хоть у него, Мити, тоже была раньше и есть сейчас семья, но он другое дело, он сын, и жизнь матери теперь только на нем. Памятники были поставлены густо, отовсюду глядели лица, лица, мужчины, женщины, дети, в костюмах, галстуках, серьезные, сосредоточенные.
Подошла Вера, дочка Мойтека, она ходила на могилу к отцу, высокая статная и рыжеволосая, после смерти Сталина они вернулись из ссылки, прижалась к Мите, обняла его, вот я тебя почти не знаю, но ты мне родной человек, Митя, теперь мы с тобой сравнялись, горько говорила она, мы не видим друг друга, но я чувствую к тебе такое тепло, вот здесь, вот здесь, шептала она, целуя его, не стесняясь ни своих слез, ни теплого, неожиданного чувства.
Когда забирали отца, Вере было шесть месяцев, отец работал в аппарате министерства тракторного машиностроения, министром тогда был Дыбец, который тоже был арестован и исчез, но сначала забрали начальника Мойтека, Владимира Соловья, тоже еврея, бывшего тогда заместителем Дыбца, высокого энергичного человека с чистыми глазами. Мойтека, как и Соловья взяли на работе, и в тот же день пришли с обыском к Оле. Обыск проводил лейтенант Иванов, Оля держала Веру на руках и Иванов даже был галантен, предлагал Оле стул, но она не могла сидеть, ходила по комнате вместе с Верой, которая проснулась от стука в дверь, но не плакала, потому что думала, что было утро. На полу стояли развороченные чемоданы, Иванов ходил следом за Олей, уговаривая успокоиться; наконец, когда она вышла на кухню, он пошел следом и, раздвинув руки, преградил ей дорогу в коридоре. Дайте мне вашего ребенка, сказал Иванов, нет-нет, говорила Оля, если вы хотите нас расстрелять, то только нас вместе, только вместе, уходите, не стоите здесь, только нас вместе, ну что вы, сказал Иванов, вы, евреи, очень нервные люди, мы ничего не сделаем с вашим ребенком, успокойтесь, пожалуйста, вы же видите, что я интеллигентный человек, да, сказала Оля, вы очень интеллигентные люди, очень, за что вы арестовали мужа? почему вы забираете всех по ночам, кто вы такие, что вы делаете с людьми? что вы делаете со всеми, господи, откуда вы? какая мать вас родила, господи? почему вы нас мучаете? Нам нужно вас обыскать, сказал Иванов сухо, и, пожалуйста, не устраивайте еврейских истерик. Тетя Оля положила Веру в коляску, дала ей тряпочного зайца, всю взрывчатку я уже положила под мавзолей, сказала она, интересно, кто же из вас это будет делать? Вы? Иванов позвонил на Лубянку, попросил прислать Пантюхину для обыска женщины, вышла маленькая неувязочка, присылать никого не обещали, все люди были по объектам, обычно всех обыскивали люди Иванова, либо он сам, евреи же всегда выпендривались, Иванов взял телефон и ушел на кухню, волоча по паркету черный шнур, который тянул за собой разбросанные по полу вещи, Оля, сложив руки на коленях, сидела на стуле рядом с Верой, теперь совершенно беззвучно, беззвучно покачиваясь, будто молясь, но никаких молитв она не знала, в это время хорошо одетые люди с Лубянки, скользили из комнаты в комнату, вытаскивали книги, письма, тетради, вытряхивали листки, один из них сидел в столовой и каллиграфическим старательным почерком медленно записывал все, что приносилось, когда принесли записную книжку Мойтека, он записал: первая страница начинается со слов: «Алтухова Сарра Григорьевна», он обмакнул ручку в чернильницу с фиолетовыми чернилами, собираясь писать дальше, но пока ничего нового никто не приносил, Вера сидела тихо в кроватке и играла с тряпочным зайцем, а тетя Оля сидела, покачиваясь на стуле и беззвучно что-то шептала. Простите, сказал писчик, сняв сначала каплю с пера и положив ручку на отдельный лист бумаги, чтобы ничего не испачкать. Ольга очнулась, она смотрела на писчика, что вы от меня хотите? спросила она. Здесь написано: «Алтухова», сказал писчик, что это такое? кто это писал? Кто такая Алтухова? анархистка? почему ваш муж написал это? Он в упор смотрел на Олю, он обмакнул перо в чернильницу и на отдельном листке каллиграфическим своим почерком записал: «Алтухова Сарра Григорьевна, по-видимому, связная арестованного гражданина Мойтека Абрамовича Гольденберга». На этот обыск писчик Антошкин шел с каким-то восторженным чувством, перед обыском их всех инструктировали, им было объявлено, что Мойтек Абрамович Гольденберг был агентом английской разведки, долгое время работал за границей, имеет обширную агентуру в Европе, поэтому как только Антошкин переступил порог, он проникся особым чувством собственной значимости и восторга, это он, Антошкин Сергей Михайлович, в прошлом малоквалифицированный рабочий с путиловского завода призван был теперь исполнять важную государственную работу, он тайком поглядывал на жену врага народа Мойтека Абрамовича Гольденберга, на его маленькую дочку, ничего, сказал Антошкин вслух, отвечая своим собственным мыслям, партия вас перевоспитает. А вы ее лично знали, спросил Антошкин. Да, ответила тетя Оля, она была с нами постоянно, когда мы были в Германии, и когда мы жили в Париже и в Лондоне. Вошел в комнату Иванов, ну вот, сказал он вежливо, через полчаса будет Пантюхина, она вас и обыщет, это вас устраивает? Да, это меня устраивает, ответила тетя Оля, теперь в глазах ее был живой блеск, даже странное для обыска веселье. Вас, евреев, не поймешь, сказал Иванов, не думайте, что я антисемит, со мной работают некоторые ваши соплеменники, они достойные советские коммунисты, но и у них это то же есть, вот вы только что готовы были умереть, бросались на меня, забыв обо всем, вели себя дерзко, несдержанно, вызывающе, Антошкин тоже порывался что-то вставить, но Иванов отмахнулся, обождите, Антошкин, а вот теперь вы изменились, у вас в глазах блеск, будто вы собрались на свидание с любимым человеком, даже некоторое веселье, а ведь вы должны понимать, что вас ждет как жену врага народа, в вашем положении, я уж не знаю, что вам и советовать, у вас маленькая дочка, вам нужно вести себя иначе, а вы веселитесь, играете глазами. Я вас презираю, сказала тетя Оля, кто вы такие? откуда вы взялись, откуда взялась ваша порода людей? Мы ведь тоже образованы, не слыша ее, говорил Иванов, мы читали книги, мы любим музыку, я, например, рисую, играю в теннис, говорю по-английски, не думайте, что только вы все это можете, я знаю, что вы в своих семьях любите детей, у евреев это пунктик, ваши дети не валяются в грязи, они растут отдельно, но у вас нет здравого смысла, a у нас есть, вы идете на огонь и сгораете, продолжая молиться своему богу, которого нет, хотя знаете, что через минуту вас не будет, но вам как будто это все равно, вас как будто не заботит ваша собственная жизнь, вы хотите быть особыми, у меня есть один старик, который все утверждает, он тоже из ваших, что разговаривает с богом, на нем уже кости остались, да кожа, а он все упирается, хитрит, изворачивается, притворяется святым, а вот сейчас вы ведь даже стали красивы, представьте себе, я бы мог бы даже в вас влюбиться, такая у вас сатанинская сущность, согласитесь, что в этом что-то есть. Вы мерзавец, сказала Оля, я вас презираю. Вошла Пантюхина, плотно сбитая, в военной форме, блондинка, ну, что, Иванов, сами никак не справитесь? а все называют вас мужчиной. Не подходите ко мне, сказала Оля, не подходите, она почувствовала тошноту, накатила слабость, и она без чувств сползла со стула на пол, теперь она лежала среди разбросанных вещей на полу; с ними, с интеллигентами, всегда так, сказала Пантюхина, чуть что обморок, она достала нашатырный спирт, деловито между тем ощупывая Олю и оголив ее грудь. Оля очнулась, Иванов поднял ее и посадил на стул, руки у нее дрожали и ей дали подписать протокол. Иванов вновь позвонил на Лубянку: что делать с женой вредителя, у нее дочка еще до шести месяцев, может, пока не брать? да, оставьте, сказали с другой стороны, никуда она пока не денется, пусть дочка подрастет; вот видите, сказал Оле Иванов, уходя, мы тоже гуманисты. Однако, через три месяца Олю вызвал все тот же следователь Иванов, повестка лежала в почтовом ящике, вместе с газетой «Правда», сначала она ее не заметила, она взяла газету, в надежде узнать, может быть, что-нибудь изменилось. На первой странице был портрет Сталина с ребенком на руках. Веру она отвезла к Соне, Илья вместе с Надей, сестрой Мити и Митей, ходили в зоопарк, на Красную Пресню, и он держал Веру на руках, показывая ей зверей, а Митя с Надей, держась за руки, шли рядом. Из газеты выпал листок бумаги, кто-то открыл в это время парадное, листок подхватил поток воздуха, и только побежав за ним, пока он неровно вихлял, плавал в воздухе, она поймала его на газоне, между двумя домами, где запрещалось даже ходить; соседи недружелюбно, с подозрением смотрели, как она бежала за листком по газону, все в доме уже знали об аресте мужа и почти никто не здоровался с ними, когда же она проходила мимо лавочки, где сидела дворничиха Степанида Даниловна, та даже приподнялась, стараясь заглянуть, что было в этой бумажке, потому что могло быть по-разному: либо пан, либо пропал. Но Оля даже не прочитала ее, только развернула и быстро вошла в подъезд, все три месяца она писала, ходатайствовала о свидании с Мойтеком, но ответ не приходил, пока доехала до четвертого этажа, сердце совсем опустилось в предчувствии еще более тяжелого, чем то, что уже произошло с ними. В бумажке писалось, что Олю вызывали к следователю Иванову. Иванов попросил ее написать заявление с просьбой об освобождении ее мужа, Мойтека Абрамовича Гольденберга, которое и явилось основанием для высылки Оли с дочкой Верой. Она пыталась оставить Веру с Соней, но они были высланы в Воркуту вместе, Оля и девятимесячная Вера.