Текст книги "Людское клеймо"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Инструктировал ли он Фауни о том, как ей следует себя вести? Если да, то слушала ли она его? Нужен ли был вообще инструктаж? И почему он решил привезти ее в Танглвуд? Просто захотел послушать музыку? Или захотел, чтобы она послушала и увидела живых музыкантов? Под эгидой Афродиты, в облике Пигмалиона бывший профессор античной словесности привез злостную нарушительницу всех канонов в благословенный танглвудский край, чтобы оживить ее как цивилизованную, культурную Галатею? Неужели Коулмен взялся ее образовывать, влиять на нее, спасать от трагической необычности? Неужели Танглвуд – первый шаг сбившихся с пути к чему-то относительно приемлемому? Зачем так скоро? Зачем вообще? Зачем, если все, что они вместе переживали и чем вместе были, родилось от подземных, тайных, грубых начал? Надо ли превращать этот союз в нечто более или менее нормальное, надо ли даже пытаться, надо ли выходить в свет подобием "четы"? Публичность может уменьшить накал – не этого ли они хотят? Не этого ли он хочет? Не пришла ли для них пора усмирения – или, может быть, их пребывание здесь имеет какой-нибудь иной смысл? Может быть, это шутка, показная выходка, намеренная провокация? Улыбаются ли они сейчас про себя, эти плотские бестии, или просто слушают музыку?
В антракте, когда на сцену покатили рояль для Второго фортепьянного концерта Прокофьева, они не встали размяться и походить – соответственно, и я остался на месте. Под навесом было чуточку прохладно, скорее по-осеннему, чем по-летнему, хотя солнце, ярко освещая громадную лужайку, от души грело тех, кто предпочитал наслаждаться музыкой, сидя снаружи, – главным образом молодые парочки, мамаш с детишками и семьи, расположившиеся на пикник и уже вынимавшие из корзин съестное. За три ряда от меня Коулмен, слегка наклонив голову к Фауни, что-то тихо и серьезно ей говорил – что именно, я, естественно, не знал.
Потому что мы вообще ни о чем не имеем понятия – разве не так? Всем известно… Почему происходящее происходит так, как оно происходит? Какова она, подоплека цепи событий с ее анархией, неясностью, казусами, разнобоем, поразительной беспорядочностью – со всем, что характеризует человеческие дела? Никому неизвестно, профессор Ру. Ваше "всем известно" – всего-навсего клише и первый шаг к банализации опыта, и невыносимей всего весомость и авторитетность, с какой люди пользуются подобными клише. Мы знаем лишь, что за пределами клише никто не знает ровно ничего. Мы не можем ничего знать. Что мы "знаем", того мы не знаем. Намерение? Мотив? Следствие? Смысл? Поразительно – сколько всего нам неизвестно. Еще поразительней – сколько всего нам якобы известно.
Слушатели начали возвращаться на места, а мне тем временем на манер мультфильма представилась некая смертельная болезнь, неведомо ни для кого делающая свое дело внутри каждого из нас без исключения: под бейсболками закупориваются мозговые сосуды, под седым перманентом растут злокачественные опухоли, органы дают осечки, атрофируются, отмирают, сотни миллионов зловредных клеток тайно тащат всех собравшихся к неминуемой катастрофе. Я не мог остановиться. Грандиозная казнь по имени Смерть, не щадящая никого. Оркестр, публика, дирижер, помощники, ласточки, вьюрки – вообразить количество в одном Танглвуде между нашим временем и, скажем, 4000 годом. Потом умножить на все мироздание. Бесконечная гибель. Что за идея! Что за маньяк это придумал? И однако же – какой чудесный сегодня день, не день, а подарок, безупречно ласковый день в массачусетском местечке, предназначенном для отдыха, в местечке, ласковей и приятней которого, кажется, не может быть на земле.
Но тут выходит Бронфман. Бронтозавр Бронфман! Мистер Фортиссимо! Выходит и начинает играть Прокофьева в таком темпе и с таким мощным задором, что все мои болезненные мысли летят с ринга кувырком. Он зримо массивен всюду, включая торс и плечи, – могучая природная сила под камуфлирующей фуфайкой, человек, явившийся сюда прямо из цирка, где выступает в качестве силача; фортепьяно для такого Гаргантюа – это просто смешно, это раз плюнуть. Ефим Бронфман похож не на того, кто собирается играть на рояле, а на того, кто должен его двигать. Я никогда раньше не видел такой атаки на инструмент. Когда этот небритый еврей из России кончил играть, создалось впечатление, что рояль теперь можно выбросить. Бронфман подминает его под себя. Не дает ему утаить ничего. Все, что там внутри есть, должно, лапки кверху, выйти наружу. И когда это произошло, когда все вплоть до последнего содрогания извлечено на свет божий, он встает и уходит, оставляя позади себя общее наше спасение. Весело махнув на прощание рукой, он скрылся из виду, и хотя он забрал с собой весь свой прометеев огонь, наши собственные жизни вдруг кажутся негасимыми. Никто не умирает, никто – пока Бронфману есть что сказать на эту тему!
Наступил второй антракт, и поскольку Фауни и Коулмен на этот раз встали, чтобы выйти из-под навеса, встал и я. Я подождал, пока они пройдут, не зная, как лучше обратиться к Коулмену и – поскольку я был нужен ему, казалось, не больше, чем кто-либо другой из присутствующих, – стоит ли обращаться вообще. Но я скучал по нему. Да и что я такого сделал? Эта тяга, эта потребность в друге проявилась сейчас точно так же, как в день нашего знакомства, и магнетизм Коулмена, обаяние, которое я никогда не умел вполне объяснить, вновь сделали свое дело: я не смог удержаться.
В шаркающей веренице, которая медленно двигалась вверх по слегка наклонному проходу к солнечной лужайке, меня от Коулмена и Фауни отделяло несколько человек; положив ладонь ей на спину, он опять что-то тихо ей говорил – вел ее и растолковывал что-то, чего она не знала. Выйдя из-под навеса, они пошли через лужайку – предположительно к главному входу и земляной площадке за ним, где стояли машины, – и я не сделал попытки за ними последовать. Посмотрев назад, я увидел под навесом высвеченные лампами восемь великолепных виолончелей, лежащих аккуратным рядком на боку. С какой стати и это привело мне на ум нашу неизбежную смерть? Попробуй пойми. Кладбище инструментов? А почему, скажем, не стайка веселых китов?
Я еще немного постоял на лужайке, грея на солнышке спину, затем пошел было к своему месту слушать Рахманинова – и тут увидел, как они возвращаются. Значит, всего-навсего хотели пройтись, возможно, Коулмен показывал ей красивый вид на юг, а теперь собираются отдать должное последнему номеру репетиционной программы – "Симфоническим танцам". Желая разузнать, что разузнается, я двинулся прямо к ним, хотя они по-прежнему выглядели полностью замкнутой в себе парой. Я махнул Коулмену рукой и, здороваясь, перегородил им путь.
– Мне показалось, что я видел вас в толпе, – сказал Коулмен, и я, хотя не поверил ему, отметил про себя: лучшей фразы, чтобы ни она, ни я, ни он сам не почувствовали неловкости, и придумать было нельзя. Без тени чего-либо помимо непринужденно-трезвого, истинно деканского шарма, внешне совершенно не раздосадованный моим внезапным появлением, Коулмен продолжал:
– Каков Бронфман, а? Я тут как раз говорю Фауни: он заставил этот рояль сбросить десяток лет минимум.
– Я и сам сейчас размышлял в подобном ключе.
– Это Фауни Фарли, – сказал он мне; потом ей: – Это Натан Цукерман. Вы виделись на ферме.
Рост – скорее мой, чем его. Худая, со строгими чертами. По глазам ничего не поймешь. Лицо не выражает ничего решительно. Чувственность? Нулевая. Нигде не видать. Вне доильного отсека все привлекательное втянуто внутрь. Умеет принять такой вид, что ее словно бы и нет. Повадка животного – то ли хищника, то ли потенциальной жертвы.
На ней, как и на Коулмене, были выцветшие джинсы и мокасины; в старой ковбойке, у которой она закатала рукава, я узнал предмет его гардероба.
– Мне вас недоставало, – сказал я ему. – Хотелось бы в один из вечеров пригласить вас обоих куда-нибудь поужинать.
– Хорошая мысль. Конечно. Давайте.
Внимание Фауни уже сместилось. Она смотрела в сторону – на кроны деревьев. Ветки качались на ветру, но она смотрела на них так, словно они вели с ней разговор. Вдруг я понял, что она чего-то полностью лишена, причем я отнюдь не имел в виду способность поддерживать легкую беседу. Что я имел в виду, я бы назвал, если б мог. Это был не ум. И не умение держаться. Не декорум, не благопристойность – такое она могла напустить на себя запросто. Не глубина – в ней не было недостатка. Не внутренний мир – чувствовалось, что внутри у Фауни куча всего. Не душевное здоровье – она была здорова и, на свой смиренно-высокомерный манер, наделена неким превосходством пережитых страданий. Тем не менее что-то в ней напрочь отсутствовало.
На среднем пальце ее правой руки я заметил кольцо с молочно-белым опалом. Несомненно, его подарок.
В отличие от Фауни, Коулмен был весь тут и целехонек – по крайней мере, таким казался. С полным правдоподобием. Я знал, что он никоим образом не намерен везти Фауни ужинать со мной или с кем бы то ни было еще.
– "Мадамаска-инн", – сказал я. – Посидеть снаружи. А?
Я в жизни не видел Коулмена более учтивым, чем когда он лживо ответил:
– Отличное место. Непременно надо. Но давайте лучше мы вас пригласим. Натан, мы в ближайшее время это обсудим. – Он внезапно заторопился, взял Фауни за руку и кивком показал на места под навесом: – Хочу, чтобы Фауни послушала Рахманинова.
И влюбленные ушли – "исчезли в бурной мгле", как сказано у Китса.
За какие-то две минуты так много всего произошло – или так много всего почудилось, ибо фактически не случилось ничего мало-мальски важного, – что я не вернулся на свое кресло, а принялся ходить, поначалу совсем как лунатик: бесцельно двинулся через лужайку, на которой там и сям сидели отдыхающие, полуобогнул концертный навес, затем повернул обратно и направился туда, откуда открывался роскошный вид на летние Беркширы, уступающий разве что видам Скалистых гор. Из-под навеса доносились звуки рахманиновских танцев, но мыслями я был далеко-далеко, точно упрятанный в складки этих зеленых холмов. Я сел на траву, изумленный, не в состоянии разобраться в своих впечатлениях. У него есть тайна. У этого человека, созданного, казалось бы, по самым убедительным, внушающим полное доверие эмоциональным чертежам, у этой силы, имеющей в качестве силы свою историю, у этого доброжелательно-хитрого, гладко-обаятельного, совершенно цельного внешне мужчины из мужчин есть тем не менее гигантская тайна. Как я к этому пришел? Почему – тайна? Потому что она чувствуется, когда он с Фауни. И когда он один, она тоже чувствуется – тайна и есть основа его магнетизма. Отсутствующая часть – вот что обольщает, вот что все время влекло меня к нему – загадочное нечто, которого он не показывает, которое принадлежит ему и никому больше. Он сотворил себя наподобие Луны, видимой только наполовину. И я не могу увидеть его полностью. Есть пробел – вот и все, что я могу сказать. Два пробела на двоих. Не только в ней имеется пустота, но и в нем, вопреки его облику твердо стоящего на ногах человека, а надо – так и упрямого, целеустремленного бойца, этакого профессора-великана, гневно хлопнувшего дверью, чтобы не нюхать их дерьма; где-то в нем тоже есть пробел, полость, вымарка, хотя что это может такое быть, я понятия не имею… Не знаю даже, есть ли в этой образной догадке, фиксирующей мое неведение о другом человеке, хоть капля смысла.
Лишь спустя примерно три месяца, когда я узнал тайну и начал эту книгу – книгу, которую вообще-то попросил меня написать он, хотя пишется она, конечно, не так, как он хотел, – мне стала ясна подоплека соглашения между ними: он ей все рассказал. Фауни, единственная из всех, знала, как Коулмен Силк стал тем, чем он стал. Откуда мне это известно? Да ниоткуда. Этого, как и всего прочего, я не знаю и знать не могу. Теперь, когда они мертвы, этого никто не может знать. К худу или к добру, я могу заниматься лишь тем, чем занимается всякий, кому кажется, что он знает. Я воображаю. Я вынужден воображать – такая у меня профессия. Только это я сейчас и делаю.
После того как Лес выписался из ветеранской больницы и примкнул к группе взаимной поддержки, чтобы не сходить с катушек и не надираться, Луи Борреро поставил ему стратегическую задачу – совершить паломничество к Стене. Если не к настоящей Стене в вашингтонском Мемориале ветеранов Вьетнама, то хотя бы к Передвижной стене, которая в ноябре должна прибыть в Питсфилд. Вашингтон исключался, потому что Лес поклялся туда ни ногой, так он ненавидел и презирал федеральную власть, особенно с девяносто второго, когда в Белом доме стал жить-поживать этот уклонист от призыва. Хотя везти Леса из Массачусетса в Вашингтон так и так значило бы перенапрячь человека, который едва вышел из больницы: слишком много переживаний, помноженных на слишком много часов автобуса.
Подготовку к Передвижной стене Луи запланировал для Леса такую же, как для всех до него, – китайский ресторан в сопровождении четырех-пяти ребят, и ездить туда столько раз, сколько понадобится, – два, три, семь, двенадцать, пятнадцать, если нужно, – пока он не сможет выдержать полный обед из всех блюд, от супа до десерта, причем без мокрой от пота рубашки, без такой дрожи в руках, что ложку до рта не донести, без выбегания каждые пять минут подышать, без того, чтобы тебя под конец вытошнило в уборной и ты отказывался выходить из запертой кабинки, – ну и без того, конечно, чтобы взбеситься по-серьезному и схватить за грудки китайца-официанта.
Луи Борреро с кем только не был связан, он уже двенадцать лет как покончил с наркотиками и принимал лекарства, и помогать ветеранам – это, он говорил, была его терапия. Хотя прошло тридцать лет и больше, все равно вьетнамских ветеранов, которым плохо, пруд пруди, вот он и разъезжал с утра до вечера по всему штату в своем фургончике, руководил группами поддержки для ветеранов и их семей, находил людям врачей, возил их на собрания "анонимных алкоголиков", выслушивал все их жалобы на домашние, душевные и денежные дела, давал советы по поводу проблем с Управлением по делам ветеранов и устраивал поездки к вашингтонской Стене.
Стена была для Луи как дочка родная. Он брал на себя все: заказывал автобусы, организовывал кормежку, мягко и по-товарищески брал под личную опеку всякого, кто боялся, что начнет рыдать и не кончит, или что станет плохо с животом, или что сердце не выдержит, лопнет. Сперва все дрейфили и говорили примерно одно и то же: "Дудки. Не могу я ехать к этой Стене. Подойти и увидеть фамилию такого-то? Нет уж. Езжай сам. Не заманишь". Лес, к примеру, ответил Луи так: "Думаешь, я не знаю, как вы в тот раз съездили? Думаешь, не знаю, какая вышла дрянь? За автобус двадцать пять долларов с носа. За ланч, сказали, включено, но все парни говорят, ланч был дерьмо – и двух долларов не стоил. И водила этот нью-йоркский ждать, видите ли, не хотел. Так ведь было, Лу? Хотел рано вернуться, чтобы смотаться в Атлантик-Сити! Да гори оно огнем! Всех бегом заставляет бежать, а под конец ему еще и на чай? Меня вычеркивай, Лу. Очень надо. Если при мне двое лбов обнимутся и начнут пускать слезы друг другу в камуфляж, я там все заблюю".
Но Луи знал, зачем нужна эта поездка. "Лес, ты не забыл, который год на дворе? Девятьсот девяносто восьмой. Конец, браток, веку двадцатому. Пора потихоньку чухаться. Понятно, что нельзя все сразу, и никто от тебя этого не требует. Но программа есть программа, дружище. Пора действовать. Стена – это потом. Мы начнем с малого. Начнем с китайского ресторана".
Но для Леса это вовсе не значило начать с малого; Лес, когда в Афине им с Фауни надо было взять что-нибудь на вынос, всегда ждал в машине, пока она покупала еду. Войти внутрь – он бы увидел там желтых и сразу захотел всех поубивать. "Но они же китайцы, – втолковывала ему Фауни, – не вьетнамцы". – "Да какая вшивая разница! Желтый гад – он и есть желтый гад! Больше знать ничего не хочу!"
Мало, можно подумать, он намучился от бессонницы за двадцать шесть лет: всю неделю перед походом в китайский ресторан не спал вообще. Раз пятьдесят, наверно, он звонил Луи, говорил, что не может идти, и чуть не половина звонков – в три ночи и позже. Но Луи слушал, который бы ни был час, давал ему выложить все, что на уме, соглашался даже, терпеливо так приговаривал: "Угу… угу… угу", но в конце всегда выруливал на свое: "У тебя, друг, одна будет задача: сесть и сидеть сколько получится. Вот и все. Что бы в тебе ни крутилось – ну, печаль там, злость, ненависть даже, ярость, – мы с тобой будем, а тебе только постараться подольше высидеть, и никуда не бежать, и ничего не делать". – "Но официант, официант, – гнул свое Лес, – как мне с ним-то, на хер, быть? Нет не могу я, Лу, – рехнусь там к чертовой матери". – "Официанта я на себя беру. Твое дело будет – сидеть". На всякое возражение Леса, вплоть до того, что он может убить официанта, Луи отвечал, что его задача будет – сидеть. Как будто есть разница, сидишь ты или не сидишь, если перед тобой твой злейший враг!
Их было пятеро у Луи в фургончике, когда они под вечер, всего через какие-то две недели после выписки Леса из больницы, отправились в Блэкуэлл. Луи Борреро, мама-папа-брат-вожак, лысый, чисто выбритый, опрятно одетый, наутюженный, в черной ветеранской кепке и с палкой, немножко похожий на пингвина из-за малого роста, покатых плеч и высоко начинающегося брюшка, а главное – из-за ходьбы вразвалку на плохо гнущихся ногах. Еще там были двое больших и неразговорчивых: Чет, маляр, разведенный по третьему разу, во Вьетнаме служил во флоте, бессловесный верзила с конским хвостиком, три жены одна за другой испугались его так, что чуть не повредились умом; и Росомаха, бывший стрелок, одна ступня оторвана миной, работает в фирме "Майдас маффлер"; Четвертый – Лес, пятый – Свифт, чудной, дистрофического вида, почти беззубый дерганый астматик, фамилия Свифт у него новая, законно поменял, как уволился на гражданку, – можно подумать, если ты уже не Джо Браун, не Билл Грин или кем там тебя призывали, то дома будешь каждое утро выскакивать из постели сам не свой от счастья. После Вьетнама Свифт страдал всеми кожными, дыхательными и нервными болезнями, какие есть, а теперь вот ему не дает покоя злоба на ветеранов войны в Заливе, да такая, что даже Лес ему по этой части в подметки не годится. Всю дорогу до Блэкуэлла, когда Леса начали уже мучить дрожь и тошнота, Свифт с лихвой возмещал молчание больших. Визгливый его голос не умолкал ни на минуту. "Проблема у них, оказывается, есть. На берег сойти. Песок их, видите ли, смущает. Обосраться. Вояки по выходным. Ни с того ни с сего вдруг им реальная задача. Вот в штаны и наложили – вечно в запасе, думать не думали, что призовут, и надо же – призвали. А делов-то там было раз плюнуть. Разве они знают, что такое война? Это – война? Четырехдневная наземная? Сколько они там наубивали на всех? Горе у них теперь: Саддам Хусейн живой остался. Один-единственный враг на всю ораву. Я не могу, держите меня. С этими ребятами все в полном порядке. Просто они хотят без маеты взять денежки. Сыпь у них, видите ли, – бедненькие! Знаете, сколько раз у меня была сыпь от оранжевого вещества? Я не доживу до шестидесяти, а эти беспокоятся из-за сыпи!"
Китайский ресторан стоит спиной к реке на северной окраине Блэкуэлла, на шоссе у бывшей бумажной фабрики. Приземистое длинное розовое здание из бетонных блоков с большим окном спереди, наполовину раскрашенное под кирпич – розовый кирпич. Раньше здесь играли в боулинг. В большом окне мигающие как попало неоновые буквы в китайском стиле складываются в надпись "Дворец гармонии".
Одной этой надписи Лесу хватило, чтобы заглох малейший проблеск надежды. Нет, не справиться. Ни сегодня, ни потом. Крыша съедет окончательно.
Монотонность, с какой он бубнил это про себя, – и великое усилие, какое он сделал, чтобы одолеть ужас. Кровавую реку перейти вброд – вот что значило для него миновать лыбящегося желтого гада у дверей, добраться до стола и сесть. И новый ужас – сводящий с ума ужас, от которого нет защиты, – из-за лыбящегося желтого гада с меню в руке. И прямая насмешка: желтый гад льет ему в стакан воду. Льет – ему! Ядовитым раствором всех его несчастий была для него эта вода. Бред, чистый бред – вот каково ему здесь было.
– Отлично, Лес, ты у нас молодец. Просто молодец, – сказал Луи. – Так держать. Пока очень хорошо. Теперь давай займемся меню. Больше ничего. Только меню. Открой меню, открой и, пожалуйста, посмотри на супы. От тебя сейчас требуется одно: заказать суп. Только и всего. Если трудно решить, мы сами за тебя выберем. У них тут замечательно готовят суп с пельменями.
– Сволочь официант, – сказал Лес.
– Он не официант, Лес. Его Генри зовут. Он хозяин. Лес, нам надо супом заняться. Генри тут за всем приглядывает. Следит, чтобы все шло гладко. Только этим и занят. Про остальные дела он знать ничего не знает. Не знает и не хочет. Ну, выбрал суп?
– А вы сами что будете?
Надо же – он это произнес. Лес. В самой гуще этой дикой драмы он, Лес, сумел отвлечься от бреда и спросить, что они собираются есть.
– С пельменями, – ответили все.
– Ладно. С пельменями.
– Отлично, – сказал Луи. – Теперь второе блюдо. Делимся или не делимся? Ты, Лес, целую порцию закажешь, или это будет многовато? Ну как, Лес, что выбираешь? Курицу, овощи, свинину? Может быть, ло мэйн? Ло мэйн с лапшой?
Он решил проверить – получится еще раз или нет.
– Что вы будете?
– Одни свинину, другие говядину…
– Все равно!
Все равно потому, что это происходит на другой планете – этот якобы заказ китайской еды. Этого нет на самом деле.
– Двойное соте из свинины? Лесу двойное соте из свинины. Отлично. Теперь, Лес, сосредоточься: Чет нальет тебе чаю. Не против? Хорошо.
Только чтоб сволочь официант не сунулся.
Потому что боковым зрением он уловил какое-то движение.
– Стойте, стойте! – крикнул Луи официанту. – Сэр, не подходите к нам, мы сами к вам подойдем и сделаем заказ, если вы не возражаете. Мы принесем вам заказ, а вы держитесь на расстоянии.
Но официант, похоже, не понял, и, когда он снова к ним двинулся, Луи неуклюже, но проворно вскочил на свои больные ноги.
– Сэр! Мы – вам – принесем – заказ. Мы – вам. Понятно? Отлично. – Луи сел на место. – Да, – кивнул он официанту. – Правильно. – Официант стоял как вкопанный в трех-четырех шагах. – Именно так, сэр. Полный порядок.
Во "Дворце гармонии" было сумрачно, стены длинного зала с рядами столов оживлялись искусственными растениями. Из столов лишь за несколькими сидели люди, причем все достаточно далеко, чтобы краткие инциденты в том конце, где обедало пятеро мужчин, не привлекали их внимания. Предосторожности ради Луи всегда просил Гёнри сажать его компанию отдельно. Им с Генри такое было не впервой.
– Видишь, Лес, мы это уладили. Меню тебе уже не нужно. Лес, отпусти меню. Правую руку разожми. Теперь левую. Хорошо. Чет, закрой меню.
Чет и Росомаха, двое больших, сидели за круглым столом по бокам от Леса. Луи поручил им быть сегодня военной полицией, и они знали, что делать, если Лес поведет себя как не надо. Луи расположился напротив Леса, Свифт – рядом с Луи. Ободряющим тоном отца, который учит сына кататься на велосипеде, Свифт говорил теперь Лесу:
– Помню, как я в первый раз сюда пришел. Был уверен, что в жизни не справлюсь. А у тебя здорово получается. В первый раз я Даже меню не мог прочесть. Буквы плавали. Я в окно хотел сигануть. Ребятам пришлось меня вывести, потому что я не мог спокойно сидеть. А ты, Лес, просто молодцом.
Если бы Лес мог обращать внимание на что-нибудь кроме дрожи у себя в руках, он бы заметил то, чего никогда раньше не видел: Свифт не дергался. Не дергался, не скулил и не ворчал. Потому-то Луи и взял его с собой: помогать человеку справляться с китайским обедом удавалось Свифту лучше всего на свете. Здесь, во "Дворце гармонии", Свифт яснее, чем где бы то ни было, вспоминал, что к чему. Здесь в нем с трудом угадывался человек, ползущий по жизни на четвереньках. Здесь в этом озлобленном, больном существе оживал крохотный, ощипанный кусочек того, что некогда звалось отвагой.
– Молодчина, Лес. Ты справляешься. Тебе в самый раз теперь немножко чайку, – говорил Свифт. – Чет, налей ему чайку.
– Ты, главное, дыши, – сказал Луи. – Вот так, вот так. Дыши, Лес. Если после супа трудно станет, мы уйдем. Но первое, как хочешь, надо одолеть. Если свинину уже не осилишь, ничего страшного. Но суп ты должен. Давай назначим пароль на случай, если срочно надо будет идти отсюда. На случай, если совсем станет невмоготу. Пусть пароль будет "чайный лист". Скажешь – и мы выметаемся. "Чайный лист". Но только если совсем нельзя будет терпеть.
На некотором отдалении возник официант с подносом, на котором стояло пять тарелок супа. Чет и Росомаха вскочили с мест, взяли у него суп и принесли на стол.
Лесу уже очень хочется сказать "чайный лист" и делать отсюда ноги. Почему, спрашивается, он до сих пор сидит? Уматывать. Уматывать.
Повторяя про себя: "Уматывать", он ухитряется прийти в какой-то транс и даже начинает есть суп, хоть и без всякого аппетита. Понемножку глотает бульон. "Уматывать" – это нейтрализует официанта и хозяина, но не может нейтрализовать двух женщин за столом у стены, которые лущат горох и кидают горошины в кастрюлю. До них с десяток шагов, но Лес чует запах дешевой туалетной воды, какой они напрыскали за каждым из четырех своих желтых ушей, – запах для его ноздрей такой же острый, как от сырой земли. Тот же потрясающий жизнеспасательный дар, что помогал ему улавливать немытый телесный дух снайпера, бесшумно крадущегося в темени вьетнамских джунглей, позволил ему засечь запах женщин – и он начинает сатанеть. Никто ему не говорил, что будут женщины за этим делом. Надолго они тут расселись? Две молодые. Две желтые гадины. Чего они тут сидят за этим делом? Уматывать. Но он не может шевельнуться, потому что внимание приковано к двум желтым женщинам.
– Почему тут женщины сидят за этим делом? – спрашивает Лес у Луи. – Перестанут они когда-нибудь или нет? Что, будут сидеть за этим делом до опупения? Весь вечер будут сидеть? Сидеть и сидеть – так, что ли? Почему, я спрашиваю? Может кто-нибудь объяснить – почему? Разберитесь с ними. Пусть перестанут.
– Успокойся, – говорит Луи.
– Дальше некуда успокаиваться. Я просто хочу знать – они что, без конца будут сидеть за этим делом? Почему с ними никто не разберется? Пусть перестанут! Что, способа разве нет?!
Его голос поднимался до крика, и остановить этот подъем было не легче, чем заставить женщин перестать.
– Лес, мы в ресторане. Они готовят фасоль.
– Горох, – говорит Лес. – Это у них – горох!
– Лес, у тебя супа полная тарелка, скоро принесут второе. Суп, потом второе, больше на свете ничего нет. Соте из свинины, и ты свободен. Поешь немного соте из свинины – и вольная птица.
– Я супом уже сыт по горло.
– Сыт? – встрепенулся Росомаха. – Что, больше не будешь? Точку на этом хочешь поставить?
Со всех сторон обложенный надвигающейся бедой – нельзя же без конца превращать пытку в обед, – Лес вполголоса выдавливает из себя:
– Заберите.
И тут официант делает движение – якобы забрать пустые тарелки.
– А ну!.. – рявкает Лес, и Луи опять на ногах, похожий теперь на циркового укротителя львов: Лес весь напружинился, готовый отразить атаку, а Луи палкой показывает официанту, что надо оставаться на месте.
– Не подходите, – говорит Луи официанту. – Где стоите, там и стойте. Мы сами вам принесем тарелки.
Женщины перестали лущить горох – Лесу не пришлось даже вставать, идти туда и втолковывать им доходчиво.
А Генри теперь уж точно включился. Этот ногастый, тощий, улыбчивый Генри, молодой такой, в джинсах, яркой рубашке и спортивных туфлях, который тут за хозяина и воду им наливал, пялится на Леса из дверей. Улыбается, но пялится. Источник угрозы. Загораживает выход. Его надо убрать.
– Все замечательно! – кричит Луи, обращаясь к Генри. – Еда вкуснейшая. Лучше не бывает. Почему мы сюда и ходим. – Потом официанту: – Как я говорю, так и делайте.
Опускает палку и садится обратно. Чет и Росомаха собирают пустые тарелки, несут и складывают официанту на поднос.
– Кто на очереди? – спрашивает Луи. – Кто еще расскажет про свой первый здешний обед?
Чет отрицательно качает головой, а Росомаха уже занялся приятным делом – уплетает суп Леса.
На этот раз, едва официант показался из кухни с новым подносом, Чет с Росомахой, не дожидаясь, пока косоглазый дубина забудет все на свете и опять попрет к столу, вскочили и двинулись ему навстречу.
И вот она перед ним. Еда. Пытка едой. Ло мэйн – говядина с креветками. My гу гай пан. Говядина с перцем. Соте из свинины. На ребрах. С рисом. Пытка рисом. Пытка паром. Пытка запахами. И все это для того, чтобы спасти его от гибели. Соединить Леса теперешнего с Лесом-юношей. Это его повторяющийся сон: неотравленный паренек на ферме.
– Выглядит отлично!
– На вкус еще лучше!
– Сам возьмешь, Лес, или пусть Чет тебе положит?
– Я не голодный.
– Не в этом дело, – говорит Луи. Чет уже начал наваливать Лесу на тарелку. – Пусть даже ты не голодный. Уговор-то какой был?
– Хорошенького понемножку, – говорит Лес. – Уматывать отсюда. Я серьезно, ребята. Правда надо уматывать. Все, хватит, больше не могу. А то за себя не ручаюсь. Хватит с меня. Ты сказал, можно будет уйти. Пора отсюда уматывать.
– Я пароля не слышу, Лес, – отвечает Луи. – Так что мы продолжаем.
Руки уже трясутся черт знает как. Он не может справиться с рисом. Все с вилки летит – такая дрожь.
И, Боже милосердный, откуда ни возьмись – официант с водой. Как из-под земли вырос, гад, заходит Лестеру со спины, новый уже, не тот. Полсекунды еще – и Лес с воплем "Ие-э-э!" вцепился бы ему в горло, кувшин с водой бомбой взорвался бы под ногами.
– Назад! – кричит Луи. – Не подходите!
Две желтые женщины начинают визжать.
– Не надо ему воды!
Орет прямо, вскочил на ноги и орет, палка над головой, женщины, наверно, думают, что Луи псих. Но они не знают, что такое псих, если думают, что Луи псих. Понятия не имеют.
За другими столами некоторые повставали с мест, Генри бегом к ним и тихо с ними говорит, пока все не садятся. Объясняет, что это вьетнамские ветераны и, когда бы они ни явились, он патриотическим долгом своим считает оказать им гостеприимство и час-другой мириться с их проблемами.
Теперь в ресторане полная тишина. Лес несколько раз заставляет себя взять что-то в рот, а другие тем временем съедают все подчистую – еда остается только у Леса.
– Ну что, кончил? – спрашивает Росомаха. – Больше не будешь?