Текст книги "Возмущение"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Ты только что уничтожил Шестнадцатый квартет фа мажор. – Произнеся это, Флассер остался сидеть у себя наверху, полностью одетый и в башмаках. К тому же он курил.
– Наплевать! Я пытаюсь хоть немного поспать.
Над изголовьем у одного из наших соседей зажглась голая лампочка. Оба они спрыгнули с коек и стояли сейчас в одних трусах, с любопытством ожидая дальнейшего развития событий.
– Такой сладенький маленький мальчик, – сказал Флассер. – Такой вежливенький. Такой чистенький. Такой образцовенький. Немного не в ладах с законом в том, что касается умышленной порчи чужого имущества, а в остальном с некоторой натяжкой может и хочет сойти за человека.
– А что плохого в том, чтобы походить на человека?
– Все плохо! – с ухмылкой ответил Флассер. – Люди, знаешь ли, страшно воняют.
– Да это ты воняешь! – заорал я на него. – Ты, Флассер! Ты не моешься, ты не меняешь нательного белья, ты даже не застилаешь постели. Какое у тебя право хоть в чем-нибудь упрекать кого бы то ни было? Ты или репетируешь в четыре утра, или запускаешь свою музыку на полную громкость.
– Да, Марк, в отличие от тебя, я не пай-мальчик.
Тут наконец вмешался один из наших соседей.
– Да брось ты! – сказал он мне. – Уж такое он говно. Просто не бери в голову.
– Но мне нужно высыпаться! – Я по-прежнему говорил на повышенных тонах, можно сказать, кричал. – Я не могу работать, если не высплюсь. Я не хочу свалиться с ног раньше времени!
– Свалиться с ног… – Теперь Флассер не только ухмылялся, но и посмеивался. – Это наверняка пошло бы тебе на пользу.
– Он сумасшедший! – рявкнул я. – Каждое его слово – это сущее безумие!
– Интересно, – возразил Флассер. – Он только что уничтожил квартет фа мажор Бетховена. А сумасшедший – я!
– Кончай, Берт, – буркнул один из наших соседей. – Заткнись и дай ему поспать.
– После того как этот варвар разбил вдребезги мою пластинку?
– Скажи ему, что купишь новую, – присоветовал сосед уже мне. – Скажи, что поедешь в центр и купишь ему новую. Давай же, говори, иначе он никому не даст заснуть!
– Я куплю тебе новую.
Абсурдная несправедливость происходящего угнетала меня сильнее всего остального.
– Благодарю, – ухмыльнулся Флассер. – Благодарю покорно. Славный ты парень, Марк, ничего не скажешь, действительно славный. И попрекнуть тебя нечем. Чистенький, гладенький, сладенький. А кончишь ты все равно как твой тезка Аврелий – это я тебе говорю!
Пластинку вместо разбитой я купил на деньги, заработанные пятничными и субботними вечерами в кабаке. Работа эта мне не нравилась. Времени она занимала куда меньше, чем помощь отцу в лавке, и все же изматывала меня сильнее – шум и гам изрядно подвыпивших людей, густой пивной дух и сигаретный дым – и в каком-то смысле была еще противнее самых отвратительных вещей, которыми мне время от времени приходилось заниматься в мясной. Сам я пива не пил, да и вообще в рот не брал спиртного. Я не курил, я не орал, я не горланил песен, срываясь на крик, лишь бы произвести впечатление на девиц, в отличие от множества завсегдатаев, приводивших в «Нью-Уиллард-хаус» своих подружек. Чуть ли не еженедельно в баре устраивали «булавочную помолвку»: студент колледжа (и член одного из братств) дарил студентке фирменную булавку своего братства в знак неформального обручения – ожидалось, что девица впредь будет накалывать ее себе на свитер или на блузку, – и это событие отмечали самым бурным образом. «Попалась на булавку» на младших курсах, обручилась на старших курсах и выскочила замуж по окончании – таким путем шли (вернее, пытались идти) девственницы Уайнсбурга в бытность мою девственником в его стенах.
На задворках гостиницы и соседних магазинов, выходивших фасадами на Мэйн-стрит, тянулся узкий булыжный проход, и студенты то и дело выскакивали туда из задних дверей гостиницы: одни – поблевать, другие – пообжиматься с подружкой и при случае справить ее руками удовольствие в темноте. Пресекая этот разврат, каждые полчаса по дорожке неторопливо проезжала полицейская машина с включенными фарами, что заставляло нацелившихся на блаженную эякуляцию парней спасаться паническим бегством обратно в кабак. За крайне редкими исключениями, студентки в нашем колледже были добродетельны (или выглядели таковыми), и всем им было прекрасно известно, как нужно вести себя, чтобы остаться порядочными девицами (а это означало, что они просто не умели вести себя непорядочно или, по меньшей мере, вести себя так, чтобы это признали непорядочным поведением остальные), поэтому, напившись, они, в отличие от парней, внимали не зову плоти, а совершенно иным позывам; проще говоря, не буйствовали, а раскисали – их тошнило. И даже те из них, кто бесстрашно выходил на мощеную дорожку пообжиматься, возвращались в бар с таким видом, словно просто поправляли прическу – и уж никак не более того. Время от времени мне попадалась на глаза привлекательная вроде бы девица, и, снуя туда-сюда меж столиками с гроздьями пивных кружек в обеих руках, я отчаянно выворачивал шею, чтобы рассмотреть ее повнимательнее. И почти всегда обнаруживал, что спутник ее – самый злобный и пьяный хулиган во всем зале. Но поскольку мне была нужна моя минимальная почасовая оплата плюс чаевые, я каждую пятницу и субботу приходил в кабак ровно в пять, чтобы приготовиться к вечернему наплыву посетителей, и работал до полуночи и даже позже (а потом еще прибирал помещение), изо всех сил стараясь держаться как заправский официант, хотя посетители нагло подзывали меня пальцами, а то и свистом (ради чего те же пальцы отправлялись в рот) и вообще держали за лакея, а вовсе не за коллегу и однокашника, которому необходимо заработать себе на хлеб насущный. И далеко не редко в самые первые недели мне слышалось, будто то от одного, то от другого столика грубияны окликают меня: «Еврей! Сюда!» Я же убеждал себя в том, что кричат: «Скорей! Сюда!», и продолжал неукоснительно выполнять служебные обязанности, руководствуясь жизненным уроком, преподанным мне отцом в мясной лавке: распори ей гузку, просунь руку; зацепи потроха и вытащи их наружу; и запах противный, и само занятие, да только куда ты денешься, иначе ее не выпотрошишь!
И, конечно же, после многочасовых трудов в кабаке пиво не оставляло меня и во сне: оно лилось из крана в ванной, текло из сливного бачка в туалете, наполняло мой стакан вместо молока, которым я запивал ланч в студенческом кафетерии. В моих снах озеро Эри, имеющее канадский (северный) и американский (южный) берега и являющееся десятым по величине естественным резервуаром пресной воды во всем мире, выходило на первое место как необъятный и бездонный пивной бассейн, который мне надлежало осушить, зачерпывая по кружке – по две и подавая их членам студенческих братств, грозно горланящих: «Еврей! Сюда!»
В конце концов я нашел свободную койку в комнате этажом ниже той, где Флассер доводил меня до сумасшествия, и, заполнив бумаги в деканате мужского отделения, перебрался туда – к старшекурснику с инженерно-технического факультета Элвину Эйерсу-младшему. Мой новый – и единственный – сосед оказался рослым немногословным категорически нееврейским парнем, который прилежно учился, предпочитал питаться в буфете своего братства и был обладателем автомобиля – черного четырехдверного седана марки «Лассаль» 1940 года выпуска, последнего, как с гордостью объяснил мне сосед, года, когда «Дженерал моторс» выпускала эту замечательную машину. Пока Элвин был маленьким, Эйерсы ездили на «лассале» всем семейством, а сейчас он парковал машину во дворе за домиком своего братства. В нашем колледже держать машины разрешалось только старшекурсникам, и Элвин свою именно что держал, каждую свободную минуту копаясь в ее внушительном моторе. Когда мы возвращались домой после ужина, я – поев макарон с сыром в безрадостном студенческом кафетерии вместе с остальными «независимыми», а он – полакомившись ростбифом, окороком, стейком или бараньими отбивными вместе с другими членами братства, то садились за письменный стол (наши столы стояли рядом, упираясь в одну и ту же голую стену) и порой не произносили ни единого слова в течение всего вечера. Закончив домашние задания, мы мылись под краном в выстроившихся рядком раковинах общей душевой в дальнем конце коридора, переодевались в пижамы, желали друг другу спокойной ночи и засыпали: я – на нижней койке двухъярусной кровати, а Элвин Эйерс-младший – на верхней.
Пребывание в одной комнате с Элвином изрядно смахивало на жизнь в полном одиночестве. Если он и говорил о чем-нибудь с неподдельным энтузиазмом, то только о достоинствах своего «лассаля» 1940 года выпуска, с удлиненной по сравнению с предыдущими моделями колесной базой и большим карбюратором, обеспечивающим соответственно большую мощность двигателя. Изъяснялся он тихим голосом, и речь его, в которой явно слышался говор уроженца Огайо, словно бы слегка потрескивала, пресекая тем самым мои попытки, прервав на пару минут занятия, о чем-нибудь поболтать. И хотя жизнь с ним в одной комнате ни в малейшей мере не избавляла меня от одиночества, я наконец-то оказался свободен от мерзопакостной гадины Флассера и мог спокойно зарабатывать отличные отметки; жертвы, на которые пошла наша семья, чтобы отправить меня сюда, буквально обязывали меня учиться на круглые пятерки.
Как младшекурсник кафедры права, специализирующийся на политологии, я слушал курс «Принципы государственного управления и история США вплоть до 1865 года», а также обязательные лекции по литературе, философии и психологии. Меня также включили в систему подготовки офицеров запаса, а значит, весьма высока была вероятность того, что по окончании колледжа я буду отправлен в Корею в звании лейтенанта. Война к этому времени длилась уже второй чудовищный год, семьсот пятьдесят тысяч китайских коммунистов и северокорейских солдат и офицеров регулярно предпринимали массированные наступления, а войска ООН, возглавляемые американцами, пусть и неся тяжелые потери, организовывали столь же массированные контрнаступления. Весь прошлый год линия фронта ползла то вниз, то вверх по Корейскому полуострову, а Сеул – столица Южной Кореи – переходил из рук в руки четыре раза подряд. В апреле 1951 года президент Трумэн отстранил от командования генерала Макартура после того, как тот пригрозил воздушными бомбардировками и военно-морской блокадой коммунистическому Китаю, а в сентябре, когда я поступил в Уайнсбург, преемник Макартура, генерал Риджуэй, увяз на начальной стадии в сложных переговорах о перемирии с коммунистической делегацией Северной Кореи; и казалось, будто война затянется на долгие годы и унесет еще десятки тысяч жизней с нашей стороны, не говоря уж о раненых и попавших в плен к противнику. Армии США еще никогда не доводилось вести столь страшной войны: китайская пехота накатывала на наши позиции вал за валом, вроде бы совершенно не чувствуя мощного ответного огня, и выкашивала наши ряды в штыковом бою, а то и голыми руками. Потери вооруженных сил США уже перевалили за сто тысяч – и всё из-за искусных в единоборствах китайцев, их излюбленной тактики ночного боя и чудовищной корейской зимы. Бросая в бой многотысячные соединения, китайцы в обеспечение взаимодействия отдельных частей не пользовались ни радиосвязью, ни рациями; их армия во многих отношениях еще не вышла на стадию, характерную для индустриального общества; они сигналили друг дружке горном; и, как рассказывали ветераны тамошних сражений, не было ничего страшнее этого внезапного пения горна в кромешной тьме: сразу же вслед за ним на наши позиции обрушивались вражеские полчища, прорывались и просачивались через линию укреплений и свистящими во мраке лезвиями приканчивали наших усталых продрогших солдат прямо в спальных мешках.
Разрыв между Трумэном и Макартуром привел прошлой весной к особым сенатским слушаниям в связи с отставкой генерала, и я следил за их ходом по газетам, как и за сводками с поля боя, которые проглатывал с особенной жадностью с тех самых пор, как осознал, чем для меня лично может обернуться затянувшийся конфликт, в котором перспектива окончательной победы одной из сторон даже не просматривается. Я ненавидел Макартура за его правый экстремизм; этот вояка грозил расширить боевые действия, развязав полномасштабную войну с Китаем, а может быть, и с Советским Союзом, что со всей неизбежностью означало бы применение ядерного оружия. За неделю до отставки, выступая перед обеими палатами Конгресса, Макартур призвал разбомбить китайские военные аэродромы в Маньчжурии и бросить в бой на корейском фронте китайских националистов из числа приверженцев Чан Кайши, а закончил он речь знаменитой тирадой, в которой назвал себя «обреченным на уход старым солдатом, который стремился исполнить свой долг именно так, как, просветив, повелел исполнить его сам Господь». После этой речи кое-кто из видных представителей Республиканской партии поспешил назвать тщеславного и кровожадного генерала, которому при всей его патрицианской подтянутости было уже хорошо за семьдесят, своим кандидатом на президентских выборах 1952 года. И, более чем предсказуемо, сенатор Джозеф Маккарти объявил уже состоявшееся меж тем увольнение в отставку Макартура демократом Трумэном «возможно, величайшей в истории победой коммунистов».
Один семестр занятий по подготовке офицеров запаса – или по «военному делу» (как программа была обозначена в каталоге) – был обязательным для всех студентов мужского пола. Но для того чтобы стать офицером запаса и в случае призыва в армию после выпуска отслужить два года младшим лейтенантом в Управлении военных сообщений, военному делу требовалось посвятить не менее четырех семестров. Того, кто ограничивался одним обязательным семестром, вполне могли по окончании колледжа призвать на срочную службу рядовым, чтобы после дополнительного курса молодого бойца сунуть ему в руки винтовку М-1 с примкнутым штыком и бросить в промозглую корейскую траншею – с трепетом дожидаться звучащего во тьме сигнального горна.
Военному делу необходимо было уделять полтора часа в неделю. В плане образования это представлялось мне непозволительной тратой времени. Наш инструктор (в чине капитана) выглядел недоумком даже по сравнению с остальными преподавателями, также не произведшими на меня особого впечатления, а изучаемый материал был откровенно бесполезен. «Упри в землю приклад винтовки, держа ее стволом вверх. Приставь приклад к правому башмаку держа и тот и другой ровно. Обхвати винтовку большим и четырьмя остальными пальцами правой руки…» Тем не менее я выполнял задания и старательно отвечал на вопросы, чтобы пройти все четыре семестра военной подготовки. Восемь двоюродных братьев (все, разумеется, старше меня) – семь с отцовской стороны и один с материнской – участвовали в сражениях Второй мировой; двое из них, рядовые пехоты, пали семь лет назад, в 1944-м: один – в битве при Анцио, другой – в великом сражении в Арденнах. Мне казалось, что мои шансы остаться в живых существенно возрастут, если меня призовут в офицерском звании, особенно если академические успехи (а я не сомневался в том, что окончу колледж лучшим на всем курсе и именно мне поручат произнести прощальную речь выпускника) откроют мне дорогу в Управление военных сообщений, подальше от зоны боевых действий – и доставят местечко в армейской разведке.
Я был преисполнен решимости вести себя правильно. Если я буду вести себя правильно, мне удастся оправдать жертвы, на которые пришлось пойти отцу, чтобы вместо Ньюарка я мог продолжать учебу в Огайо. Мне удастся оправдать возвращение матери на полную рабочую неделю в мясную лавку. Снедающее меня честолюбие зиждилось на желании освободиться из-под опеки сильного, пусть и флегматичного, отца, который внезапно свихнулся на мысли об опасностях, угрожающих его уже совершенно взрослому сыну. Учась на юридическом, я, однако же, отнюдь не собирался стать адвокатом или, допустим, прокурором. Я с трудом представлял себе, чем они занимаются. Мне хотелось учиться на круглые пятерки, нормально высыпаться и не враждовать с горячо любимым отцом, который, играючи управляясь с длинными и острыми как бритва разделочными ножами и тяжелыми топорами для рубки мяса, казался мне в детстве сказочным великаном и безусловным образцом для подражания. Каждый раз, когда я читал теперь о штыковой атаке против китайцев в Корее, перед моим мысленным взором возникали отцовские ножи и топоры. Я знал, какой убийственной силой обладает хорошо заточенное лезвие. И я знал, как выглядит кровь: запекшаяся на шее у преданных ритуальному закланию кур; сочившаяся из мякоти мне на руки, пока я отделял мясо от ребер; пропитывающая насквозь коричневые бумажные пакеты, проложенные изнутри пергаментом; застаивающаяся лужицами во вмятинах разделочного стола, оставленных мощными ударами топора. Мой отец носил передник, который завязывался на шее и на талии, и передник этот вечно был в крови – уже через час после открытия магазина оказывался замаран ею. Моя мама тоже часто бывала вся перепачкана кровью. Однажды, отрезая кусок говяжьей печени (которая, если не держать ее достаточно крепко, легко может выскользнуть у вас из рук), она сильно порезала себе ладонь; ее отвезли в больницу и наложили на руку двенадцать швов. Мне самому, при всей осторожности и внимательности, не раз случалось сильно порезаться; и тогда меня бинтовали, а отец бранил меня за непозволительную рассеянность при работе с режущими предметами. Я, можно сказать, был воспитан на крови – на крови, на ножах, на жире, на кремневом точиле, на электрических агрегатах для резки мяса, на пальцах и фалангах, которых лишились три брата моего отца, да и он сам, – но так к этому и не привык, так никогда этого и не полюбил. Дед по отцовской линии, умерший еще до моего появления на свет (именно в его честь меня и назвали Марком, и у него, кстати, тоже отсутствовала фаланга большого пальца на одной из рук), был кошерным мясником; и трое отцовских братьев – дядя Мози, дядя Шеки и дядя Арти – были кошерными мясниками, и все они держали лавки вроде нашей в разных районах Ньюарка. Кровь была на дощатой задней поверхности витрин-холодильников из стекла и фарфора, на весах, на точильных кругах, на рулонах вощеной бумаги, на металлических насадках шлангов, из которых мы поливали пол в морозильной камере; стоило зайти с визитом в лавку к дядюшкам и тетушкам, как прямо с порога мне в нос шибал крепкий запах крови. И этот запах крови, запах убоины, перед тем как ее приготовят в пищу, меня буквально преследовал. Но вот Эйба, сына и предполагаемого наследника дяди Мози, убили при Анцио, а Дэйва, сына и предполагаемого наследника дяди Шеки, – в Арденнах; и Месснеры, жившие до тех пор на крови, начали жить в крови, причем в собственной.
Все известное мне о деятельности юриста сводилось к тому, что она протекает на максимально возможной дистанции от работы мясником в вонючем переднике, заляпанном кровью – кровью, жиром, куриными потрохами (всем, что налипает вам на передник, потому что вы то и дело вытираете об него руки). Я радостно согласился поработать на пару с отцом, когда этого от меня ждали, и добросовестно перенял у него все уроки мясницкого ремесла, которые он сумел мне преподать. Но он так и не научил меня любить кровь или хотя бы оставаться к ней равнодушным.
Однажды вечером в дверь комнаты, которую я делил с Элвином и где мы оба в тот момент сидели за письменными столами, постучались двое членов еврейского братства. Они позвали меня для разговора в «Сову» – студенческий кафетерий, где вечно крутилось немало народу. Выйдя в коридор, я закрыл за собой дверь, чтобы не мешать Элвину, и сказал непрошеным гостям:
– Я не собираюсь присоединяться к какому бы то ни было братству.
– А никто и не требует, – возразил один из них.
Более крупный, чем его спутник, и на несколько дюймов выше меня самого, он с первого взгляда располагал к себе, спокойный, вежливый и надежный, напоминая в этом отношении тех умников и красавцев, которые в школе непременно возглавляют ученические советы и пользуются баснословным успехом у столь же продвинутых девиц – капитанов или мажореток из группы поддержки. Таким юнцам незнакомо чувство унижения, преследующее простых смертных с неотвязностью комара или мухи, жужжание которых словно бы обволакивает тебя со всех сторон сразу. Интересно, почему это природа распорядилась так, что внешностью (и повадками) этого парня обычно наделен лишь один из миллиона? В чем естественное предназначение таких людей, кроме как в том, чтобы напоминать всем прочим об их несовершенстве? Бог не обделил меня ни ростом, ни приятными чертами лица, но рядом с этим молодчиком я тут же ощутил себя чудовищной посредственностью. Разговаривая с ним, я поневоле избегал глядеть ему в лицо: уж больно он был хорош, больно значителен, от одного взгляда на него становилось стыдно за себя.
– Почему бы тебе как-нибудь вечером не поужинать с нами? – спросил он. – Скажем, завтра. Вечером у нас по распорядку дежурное блюдо – ростбиф. Хорошо покушаешь, познакомишься с братьями, и, поверь, без малейших обязательств с твоей стороны.
– Нет, – ответил я. – Я не верю в братства.
– Не веришь? Но что в них такого, чтобы верить или не верить? Группа одинаково настроенных парней завязывает товарищеские отношения. Мы сообща занимаемся спортом, устраиваем вечера танцев и дружеские пирушки, наконец, просто вместе питаемся. Иначе здесь помереть можно от одиночества. Тебе ведь известно, что среди тысячи двухсот студентов нашего кампуса евреев меньше сотни. Это крайне низкое в пропорциональном отношении представительство. А если ты не вступишь в наше братство, то единственным другим, куда тебя могут принять, окажется межконфессиональное, а у них там большие проблемы и с полезным времяпрепровождением, и с досугом. Да, кстати, позволь представиться: Сонни Котлер…
Имя как у простого смертного, поневоле подумал я. Интересно, как это может быть – при таких-то жгуче-черных глазах, с таким скульптурно раздвоенным подбородком и волнистой смоляной гривой? И с таким даром убеждения, помимо всего прочего?
– Я старшекурсник, – продолжил он, – и не хочу на тебя давить. Но наши братья обратили на тебя внимание, присмотрелись и решили, что такой, как ты, нам не помешает. Тебе ведь известно, что евреи начали поступать сюда в мало-мальски значимых количествах только перед самой войной, так что мы братство сравнительно новое и тем не менее переходящий кубок завоевывали чаще любого другого братства Уайнсбурга! У нас полно парней, которые отлично учатся, а затем поступают в университет, на медицинский и юридический. Вот и прикинь, а не присоединиться ли тебе к нам? И позвони мне в братство, если надумаешь зайти познакомиться. А захочешь заодно и поужинать – что ж, тем лучше.
На следующий вечер ко мне пожаловали двое представителей межконфессионального братства. Один – стройный белокурый юноша, в котором я не распознал гомика только потому, что, подобно большинству сверстников-гетеросексуалов, вообще не верил, что кто-то может быть голубым. Другой – коренастый приветливый негр, он-то и говорил за них обоих. Среди студентов насчитывалось всего трое представителей его расы, а на мужском отделении он вообще был единственным. На женском учились две юные негритянки, и входили они в небольшое межконфессиональное сестринство, в остальном почти полностью состоящее из евреек. Представителей – или представительниц – желтой и красной расы в колледже просто не было: повсюду, куда ни глянь, расхаживали белые христиане, кроме разве что меня, этого темнокожего крепыша и еще нескольких десятков человек. Что же касается гомосексуалистов, то я понятия не имел, сколько их среди нас. Я даже про Берта Флассера, спавшего прямо у меня над головой, не догадывался. Понял все про него много позже.
– Меня звать Билл Квинби, – сказал негр, – а это тоже Билл, Билл Арлингтон. Мы из Кси Дельты, то есть из межконфессионального братства.
– Прежде чем ты продолжишь, – перебил его я, – сообщаю, что не намерен вступать ни в какое братство. Я планирую остаться независимым.
Билл Квинби расхохотался.
– Большинство парней в нашем братстве не собирались никуда вступать. Большинство из наших не похожи на заурядную здешнюю публику. Речь, конечно, только про сильный пол. Наши парни против дискриминации и не похожи на тех, кому совесть позволяет состоять в братствах, отказывающих людям в приеме по расовым или религиозным причинам. Ты ведь и сам, сдается мне, против дискриминации. Разве я не прав?
– Парни, я ценю ваше внимание, но все равно не собираюсь вступать ни в какое братство.
– А можно полюбопытствовать почему?
– Мне нравится ни от кого не зависеть и посвящать все время учебе.
И вновь Билл Квинби расхохотался.
– Что ж, опять то же самое! Большинству наших нравится ни от кого не зависеть и посвящать все время учебе. Так почему бы не зайти познакомиться? Мы тебе не какое-нибудь там заурядное уайнсбургское братство. Скорее, неформальная группа. Я бы сказал, аутсайдеров. Мы меньшинство, предпочитающее держаться вместе, потому что нас не устраивают пристрастия и интересы большинства. И, на мой взгляд, ты почувствуешь себя у нас как дома.
Тут заговорил второй Билл и чуть ли не буквально повторил слова, сказанные мне накануне Сонни Котлером:
– Если ты ни с кем не сойдешься, тебя в этом кампусе ожидает страшное одиночество.
– Готов рискнуть, – возразил я ему. – Одиночество меня не страшит. У меня есть вечерний приработок, у меня есть учеба, и на одиночество просто не остается времени.
– Ты мне нравишься. – Квинби добродушно рассмеялся. – Мне по вкусу твоя прямота.
– И она присуща половине парней в вашем братстве, – поддразнил я его, и мы хохотнули все вместе.
Эти два Билла мне понравились. И даже мысль войти в братство, в котором есть негр, показалась достаточно соблазнительной. Особенно когда я представил себе, как приглашаю его домой, в Ньюарк – на торжественный семейный ужин Месснеров в День благодарения. Но тем не менее я ответил окончательным отказом:
– Должен сказать вам, что я категорически против всего, кроме учебы. Ничего другого я себе просто не могу позволить. Любое праздное времяпрепровождение отвлекает от ученья. – При этом я подумал, как думал частенько, особенно в те дни, когда сводки из Кореи звучали особенно неутешительно, о том, как бы мне перебраться из Управления военных сообщений в армейскую разведку, после того как я окончу колледж первым в выпуске. – Я приехал сюда учиться, тем и намерен заниматься. Но в любом случае спасибо.
В воскресенье утром, разговаривая по телефону с Нью-Джерси, как и каждую неделю, я с изумлением услышал, что родителям уже известно о визите ко мне Сонни Котлера. Опасаясь отцовского вмешательства в мою жизнь, о своих делах я рассказывал старикам крайне мало и скупо. Как правило, ограничивался сообщением о том, что жив-здоров и у меня все в порядке. Матери этого хватало, отец же неизбежно устраивал мне допрос с пристрастием:
– Ну, а вообще что происходит? Что ты вообще-то поделываешь?
– Учусь, папа. Учусь, а вечером в пятницу и субботу подрабатываю официантом в здешнем кабаке.
– А как ты развлекаешься?
– Честно говоря, никак. Мне не нужны развлечения. И у меня нет на них времени.
– А девица какая-нибудь в эту картину вписывается?
– Не то чтобы, – говорил я.
– Будь поосторожнее, – говорил он.
– Да уж как-нибудь!
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
– Допустим.
– Ты ведь не хочешь попасть в историю.
Здесь я обычно смеялся.
– Не хочу.
– Живешь сам по себе, и это уже достаточно скверно, – говорил отец.
– Мне нравится, – возражал я.
– А если ты ошибешься и никого не окажется поблизости, чтобы вразумить тебя добрым советом и наставить на путь истинный, что тогда?..
Я воспроизвел наш стандартный воскресный разговор, прерываемый лишь надсадным отцовским кашлем. На этот раз, однако же, едва успев дозвониться, я первым делом услышал:
– Значит, ты, как мы понимаем, уже познакомился с Котлером-младшим. Ты ведь знаешь, что это за птица? Здесь, в Ньюарке, живет его родная тетя. Она замужем за Спектором, которому принадлежит канцелярский магазин на Маркет-стрит. Значит, Спектор доводится ему дядей. Когда мы рассказали, где ты учишься, она сообщила, что ее девичья фамилия Котлер и что семья ее брата живет в Кливленде, а племянник учится в одном с тобой колледже и является председателем еврейского братства. И председателем Объединенного совета братств тоже. Еврей – и председатель Объединенного совета братств! Каково? Дональд. Его зовут Дональд Котлер. А у вас там его называют Сонни, не правда ли?
– Правда.
– И, значит, он пришел с тобой познакомиться. Это же замечательно! Он, насколько мне известно, отличный баскетболист и один из лучших студентов во всем колледже. И чего же он от тебя хотел?
– Хотел завербовать меня в свое братство.
– И что же ты?
– Я сказал, что братства меня не интересуют.
– Но его тетя говорит, что он замечательный мальчик. Круглый отличник вроде тебя самого. И, насколько мне известно, писаный красавец.
– Вот-вот, – устало ответил я. – Просто загляденье.
– Ну, и что эта твоя ирония должна значить?
– Послушай, папа, не надо присылать никого со мною знакомиться.
– Но ты ведь живешь как в пустыне! Сразу же по прибытии тебя подселили к трем еврейским мальчикам, а ты первым делом подыскал себе какого-то гоя и перебрался к нему.
– Элвин – замечательный сосед. Тихий, спокойный, опрятный, и он очень прилежно учится. О лучшем соседе по комнате я бы и мечтать не мог.
– Да ладно, я ничего не имею против. Но если уж к тебе зашел Котлер-младший…
– Папа, я не могу больше разговаривать…
– Но как мне узнать, что там у тебя, что с тобой происходит? Как узнать, чем ты занимаешься? Ты ведь можешь заняться черт знает чем!
– Я занимаюсь учебой, и только учебой, – твердо ответил я. – Хожу на лекции и практические занятия и готовлюсь к ним дома. И подрабатываю официантом, получая по восемнадцать долларов в неделю.
– Ну и что плохого в том, чтобы обзавестись друзьями из еврейской среды? Особенно в таком месте. Что плохого в том, чтобы столоваться вместе с ними, ходить в кино всей компанией…
– Послушай, я со всем этим сам разберусь!
– Это в восемнадцать-то лет?
– Папа, я вешаю трубку! Мама!
– Да, сыночек?
– Я вешаю трубку. Перезвоню в воскресенье, через неделю.
– Но как же этот Котлер…
Но я уже и на самом деле повесил трубку.
Девица, однако же, была, хотя в картину пока не вписывалась. Я положил на нее глаз. Подобно мне самому, она перевелась в Уайнсбург сразу на второй курс – бледная, стройная, с темно-рыжими волосами, пугающе-самоуверенная. Историю США мы слушали вместе, и порой она садилась рядом со мной, но, заранее страшась того, что она пошлет меня к черту, я не отваживался не то чтобы заговорить – хотя бы кивнуть ей. И вот как-то вечером я увидел ее в библиотеке. Я сидел за столом, отгороженным стеллажами от главного читального зала, а она – за одним из длинных столов как раз в главном. Читала, то и дело помечая что-то в блокноте. Две вещи меня буквально загипнотизировали. Во-первых, пробор, на который были расчесаны ее пышные волосы. Никогда еще меня так не волновал чей-либо пробор. Во-вторых, ее левая нога, закинутая на правую и ритмично покачивающаяся. Юбка на ней была довольно длинная (такие тогда носили), но все равно со своего места я видел, как движется под столом ее левая ляжка, положенная на правую. Должно быть, она проработала без перерыва часа два, и все это время я только и делал, что любовался пробором и глазел на колышущуюся ногу. И далеко не впервые задавался вопросом, какие ощущения должна испытывать девица, качая ногой подобным образом. Она всецело ушла в приготовление домашнего задания, а я, восемнадцатилетний юнец, – в желание запустить руку ей под юбку. Другое (хотя и связанное с первым) желание – сбегать в туалет и облегчить собственные страдания – блокировал страх, что кто-нибудь из библиотекарей, преподавателей или даже старшекурсников может поймать меня за постыдным занятием, что, разумеется, обернется исключением из колледжа и отправкой рядовым пехотинцем в Корею.