355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Профессор Желания » Текст книги (страница 8)
Профессор Желания
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:08

Текст книги "Профессор Желания"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Так, спустя всего десять лет взрослой жизни, я почувствовал, что исчерпал все свои возможности. Обдумывая свое прошлое над этой трогательной маленькой эмалированной кастрюлькой, я прихожу к выводу, что не только пережил неудачу с женитьбой, но что мне вообще не везет с женщинами, и я так устроен, что не могу ужиться ни с одной.

За салатом из огурцов и тушеной капусты («ничего, но, конечно, не сравнить с тем, что в лучшие времена подавали в «Королевском венгерском»!» Говоря это Баумгартену, я очень напоминаю себе своего отца!), я показываю ему старую фотографию Элен, сделанную на паспорт. Вряд ли на пограничном контроле когда-нибудь видели паспорт с фотографией более привлекательной и соблазнительной женщины. Я отклеил фотографию с ее международных водительских прав, которые случайно обнаружил недавно в папке со стенфордскими бумагами, среди конспектов моих лекций о Франсуа Мориаке. Я захватил эту фотографию Элен, идя на ужин, а потом все сидел в раздумье: вынимать ее из бумажника или нет и нужно ли ее вообще показывать. Дней десять назад я приносил фотографию Клингеру, чтобы показать ему, что, хотя я и был слеп в чем-то, но уж, по крайней мере, не во всем.

– Настоящая красавица, – говорит Баумгартен, когда я с волнением студента, подающего списанную работу, передаю ему фотографию через стол. И потом я ловлю каждое его слово.

– Настоящая пчелиная матка, – говорит он, – окруженная трутнями. – Он долго вглядывается в снимок. Слишком долго. – Можно позавидовать, – говорит он и совсем не из вежливости; то неподдельное чувство.

По крайней мере, думаю я, он не говорил ничего пренебрежительного ни о ней, ни обо мне… но я пока с неохотой делаю дальнейшие шаги и пытаюсь разобраться в том, что за человек Баумгартен, словно перспектива, что он может заменить мне Клингера, и моя готовность поддаться этому – могут отбросить меня назад, может быть, даже к тем временам, когда я начинал свой день, падая на колени. Конечно, мне не очень приятно сознавать свою не проходящую впечатлительность и то, как ненадежно я защищен своей терапией, или то, что в этот момент я разделяю взгляд Дебби Шонбрунн на Баумгартена как на источник скверны. Однако, я жду вечеров, которые мы проводим вместе, мне интересно слушать истории, которые он рассказывает. В то же время меня подчас охватывают сомнения, омрачающие мою дружбу с Баумгартеном, и чем крепче становится эта дружба, тем большие сомнения я испытываю.

История семьи Баумгартена довольно грустная. Его отец, булочник, умер сравнительно недавно в нужде и одиночестве в госпитале для ветеранов. Он бросил семью, когда Баумгартен был подростком, после долгих лет, оставивших в семье самые тяжелые воспоминания. Мать Баумгартена почти тридцать лет занималась шитьем перчаток где-то на чердаке вблизи Пенн-стейшн. Она боялась всего: своего босса, управляющего магазином, платформ в метро. Дома она боялась лестницы, ведущей в подвал, газовой плиты, даже молотка и гвоздей. Когда Ральф учился в колледже, она перенесла удар, превративший ее в инвалида, и с тех пор жила в еврейском доме для престарелых и инвалидов в Вудстоке. Каждое воскресное утро, когда ее навешает младший сын – с усмешкой на лице, газетой «Санди ньюс» под мышкой и с бумажным пакетом из магазина деликатесов в руке, – сестра пропускает его в комнату и бодрым голосом, чтобы привлечь внимание хрупкой маленькой женщины, как мешок сидящей в кресле и, наконец, освобожденной от всех страхов, которые ее поджидали в этом мире, восклицает:

– Угадайте, кто пришел и принес сладенького, Милдрид? Ваш профессор!

Помимо расходов, которые несет Баумгартен по содержанию матери, выплачивая все из своего университетского жалования, так как правительство не берет на себя этих забот, на него легла после смерти отца забота о старшей сестре, которая со своими тремя детьми и мужем, незадачливым владельцем небольшой химчистки, живет в Нью-Джерси. Этих троих детей Баумгартен называет не иначе как «чучелами», а сестру считает «потерянной». Выросшая в атмосфере материнских страхов и постоянно подавленного настроения отца, теперь, будучи примерно одного возраста со мной, она полностью находится во власти суеверий, совершенно запутавшись в них. Из-за того, как она выглядит, одевается и какие странные вещи говорит друзьям своих детей, ее называют в районе Парамус, где они живут, «цыганкой».

Слушая рассказы об этом клане, с которым так беспощадно обошлась судьба, я не перестаю удивляться тому, что Баумгартен, насколько я знаю, не написал ни единой строчки о несчастливой доле семьи, или о том, почему он не может бросить обломки крушений, несмотря на отвращение, которое вызывают в нем воспоминания о детстве в этом страшном районе. Нет, ни единой строчки в двух томах его стихов на эту тему. Первую книгу он нахально назвал «Анатомия Баумгартена». Ему тогда было двадцать четыре. Вторая тоже получила оригинальное название. Она названа строкой из эротической поэмы Донна: «Сзади, спереди, сверху, между, снизу». Должен признаться, если не Шонбрунну, то себе, что после недельного чтения на ночь произведений Баумгартена то любопытство, которое я на протяжении многих лет испытывал к устройству противоположного пола, было более чем удовлетворено. При том, что меня поразила узость темы – а скорее средства ее раскрытия, – я обнаруживаю в этой мешанине бесстыдной эротомании микроскопические признаки фетишизма и поразительное высокомерие героя, чья непоколебимая уверенность в собственном императиве не может не вызвать моего любопытства. Но в конце концов любопытство вызывает у меня и то, как он ест. Иногда мне так же трудно на это смотреть, как и отвести взгляд. Может быть, в нем говорит не поддающийся дрессировке зверь, когда он, как плотоядное животное, рвет зубами мясо с сокрушительной силой. Или он не ест, как все нормальные люди только потому, что хочет делать не так, как все? Где он впервые отведал мяса, в Куинзе или в пещере? Однажды вид его передних зубов, вгрызающихся в обваленную в сухарях телячью отбивную, побудил меня, придя домой, подойти к книжной полке, достать сборник рассказов Кафки и перечитать последний абзац рассказа «Голодный артист». Это рассказ о молодой пантере, которая должна заменить выступавшую ранее в интермедии пантеру, отказавшуюся принимать пищу, а поэтому издохшую от голода. «Служители принесли ее любимую еду, но она даже не пошевелилась. Ее прекрасное совершенное тело уносило свободу с собой. В лапах остался зажатым…»

Что же там было в этих сильных лапах? Тоже свобода? А может быть, скорее жадность той, что почти похоронила себя заживо? Это лапы благородной пантеры или умирающей от голода крысы?

– Как получилось, что ты никогда не писал о своей семье, Ральф? – спрашиваю я его.

– О них? – переспрашивает он, посмотрев снисходительным взглядом на меня.

– О них, – отвечаю я, – и о тебе…

– Зачем? Чтобы все обо всем знали? О, Кепеш! – моложе меня всего на пять лет, он тем не менее разговаривает со мной, как с ребенком и неразумным существом. – Уволь меня от темы еврейской семьи и ее тяжкого груда. Ты когда-нибудь встречал другого сына и другую дочь, и другую мать, и другого отца, сводящих друг друга с ума? Такую любовь, такую ненависть, такие трапезы? И не забудь еще человечность. И тщетное стремление к достоинству. О, и доброту. Невозможно писать на эту тему и не связать ее с добротой. Я слышал, что кто-то написал целую книгу о доброте в еврейской литературе. В любой день в печати может появиться работа какого-нибудь ирландского критика об оптимизме у Джойса, или Синга. Или статья о радушии в романе «Будьте, как дома», или статья на тему: «Добро в романе Фолкнера «Роза для Эмили».

– Я думал вызвать у тебя другие чувства.

Он улыбается.

– Оставь другим другие чувства, хорошо? Они к ним привыкли. Они их любят. Добродетель – не для меня: слишком скучно.

Это любимое слово Баумгартена, он всегда произносит его нараспев, по слогам.

– Послушай, – говорит он, – я не принимаю твоего Чехова, этого святого из святых. Почему он всегда добродетелен, а злодей кто-то другой? Ты специалист. Ответь.

– Странный подход к Чехову. К нему нельзя подходить, как к Селину или Жене. Или к тебе. К тому же, совсем не обязательно, что злодей – Баумгартен. Ты совсем не выглядишь таковым, когда рассказываешь мне о своих визитах в Парамус или в дом для престарелых. Скорее похож на Чехова. Раб своей семьи.

– Не преувеличивай. Кроме того, стоит ли вообще писать на эту тему. Разве не все уже давно писано-переписано об этом? Кому нужно, чтобы я нацарапал свое имя на Стене Плача? Я ценю те книги, свои в том числе, где писатель обвиняет сам себя. В противном случае, для чего вообще писать? Обвинять других? Пусть это делают более компетентные люди – литературные критики. О, эти благородные, средних лет, сыновья еврейского народа с их бунтами и искуплением. Читал их когда-нибудь на первой полосе «Санди таймз»? Это толстовское сострадание простым людям, забота о сохранении искры Божией. И все это, заметь, не стоит им ни цента, черт побери. Знаешь, всем этим глубоко страдающим носителям еврейской культуры необходимы евреи-неудачники, чтобы загладить свою вину перед обществом. Вроде меня. Видимость чувствительности к чужим страданиям помогает им обманывать своих жен и подруг. Каждый год я читаю в газетах о том, что они достойны похвалы. Добродетель, добродетель. Где вы видите эту самую добродетель? Это самый большой еврейский рэкет со времен, когда Мейер Ланский был еще в колыбели!

Он разошелся, и, не учитывая свой громкий голос, не без удовольствия обрушился на сластолюбие (как он утверждает, хорошо известное на Манхеттене) «уважаемого профессора», который раскритиковал вторую книгу его стихов в пространном обзоре в «Тайме». «Отсутствие культуры», «написано без сердца», а что еще хуже, «не имеет исторической перспективы»! Как будто у уважаемого профессора у самого есть исторические перспективы, когда он занимается любовью с ассистенткой! Нет, если вы настоящий писатель, вы должны видеть в процессе историческую перспективу!

Пока мы не допили чай со штруделями, он не прекратил своих рассуждений о ханжестве, добродетельных поступках и общей ску-чи-ще литературного мира, а также о гуманистических традициях (в значительной степени, применительно к тем, кто пишет рецензии на его книги и работает с ним на факультете) и не начал говорить с удовольствием, но уже совсем другого рода, на другие волнующие его темы. Например, о том, какие пикантные истории случались в его жизни, пробуждая своими рассказами мои собственные воспоминания.

На самом деле, иногда, слушая, как он с откровенным бесстыдством рассказывает о своих похождениях, я словно вижу пародию на самого себя. Может быть, Баумгартен видит во мне себя, и этим объясняется наше любопытство друг к другу. Я – Баумгартен, запертый в Большом Доме, застрявший в водосточных канавах, покорный, усилиями Клинигера и Шонбрунна, а он – Кепеш! о, и какой Кепеш! Спущенный с поводка и бегущий во весь опор, высунув длинный язык.

Почему я здесь, с ним? Провести время? Конечно. Но в то же время, что со мной происходит? Может быть, сидя здесь с наслаждающимся едой Баумгартеном, я хочу подвергнуться опасности заражения и таким образом приобрести иммунитет навечно? А может быть, я все-таки хочу заразиться? Удалось ли мне, наконец, взять дело исцеления в свои собственные руки, или выздоровление уже произошло, и я тайно настраиваю себя против доктора и его о скучных предостережений?

– Однажды, одним зимним вечером, – говорит Баумгартен, следя глазами за круглым задом здоровой официантки-венгерки, которая прошлепала в своих комнатных туфлях на кухню, чтобы приготовить нам еще чаю, – я медленно жевал в «Марборо»…

Он у меня перед глазами, жующий медленно. Я видел это десятки раз.

Баумгартен: Гарди?

Девушка: Да.

Баумгартен: «Тэсс из рода д'Эрбервиллей»?

Девушка (взглянув на обложку): Да, правильно.

– … и начал разговор с розовощекой девушкой, которая только что вернулась поездом из Вестчестера, где она навещала своих родителей. В поезде впереди нее сидел молодой человек в костюме и галстуке, и накинутом поверх пальто, который все время оглядывался на нее через плечо. Я спросил ее, что она сделала.

«Как вы думаете, что? – ответила она. – Я посмотрела ему прямо в глаза, а когда мы приехали на Гранд-Сентрал, подошла к нему и сказала: «Я думаю, нам надо познакомиться».

– Он сорвался с места и бросился бежать по платформе, а девушка пыталась его догнать и объяснить, что она сказала это серьезно, что он ей понравился, понравилась его смелость, что ей польстило то, что он делал. Но он сел в такси до того, как она успела все это ему сказать. Как ты понимаешь, мы выбросили эту историю из головы и отправились к ней домой. Она жила в городке на берегу Ист-ривер. Когда мы пришли к ней, она предложила мне полюбоваться видом на реку, показала мне свою кухню и все свои кулинарные книги, а потом попросила раздеть ее и привязать к кровати. Хотя я давным-давно не держал в руках веревки, я это сделал. Этой шелковой веревкой метров двенадцати длиной я привязал ее, распластанную, так, как она просила. Это заняло минут сорок пять. Ты бы слышал, какие звуки она издавала, ты бы видел, как она была возбуждена. Очень волнующий образ. Начинаешь лучше понимать психологию этих жутких существ. А потом она велела мне достать из аптечки наркотик. А там ничем не было, пусто. Видимо, один из ее дружков все украл. Я сказал ей, что у меня дома есть немножко кокаина и, если она хочет, я мог бы принести ей.

«Иди, иди, принеси», – сказала она.

Я пошел. Но когда я потом вышел из своего дома, собираясь ехать к ней обратно, я вдруг сообразил, что не знаю ее фамилии и ни за что не вспомню, в каком из этих проклятых домов она живет. Кепеш, я оказался в безвыходном положении, – сказал он и, протянув через стол руку, чтобы схватить крошки штруделя с моей тарелки умудрился смахнуть рукавом своего армейского пальто мои бокал с водой мне на колени. По каким-то причинам Баумгартен всегда ест в пальто.

– О-ёй – вскрикнул он, увидев, что натворил, естественно, уже не в первый раз. На самом деле это слово из трех букв чаще всего срывается с губ Баумгартена. – Извини, – говорит он, – ничего?

– Высохнет, – говорю я, – как всегда. Продолжай. Ну и что ты сделал?

– А что я мог сделать? Ничего. Я стал ходить от дома к дому и смотреть таблички с фамилиями. Звали ее Джейн, во всяком случае она так сказала, и как только я видел первую букву ее имени, я начинал жать, как псих, на кнопку звонка. Естественно, я не смог ее найти, хотя у меня состоялось несколько многообещающих разговоров. В это время появился охранник и спросил, кого я разыскиваю. Я ответил, что, должно быть, ошибся домом. Тем не менее, он шел за мной, пока я не вышел из подъезда, а я, полюбовавшись еще пару минут луной, отправился домой. После этого каждый день по дороге в университет я покупал «Дейли ньюз» и в течение нескольких недель следил за тем, не нашли ли полицейские скелет, привязанный шелковой веревкой к кровати в одном из отдаленных районов Ист-Сайда. В конце концов, я сдался. И вдруг, этим летом, выходя из кинотеатра на Восьмой улице, я увидел в очереди на очередной сеанс ту самую девушку. Просто Джейн. И ты знаешь, что она сказала? Увидев меня, она широко улыбнулась и выдала: «Далеко же ты живешь, парень».

Я недоверчиво рассмеялся.

– Это все правда случилось, а?

– Дэйв, просто иди по улице и здоровайся с людьми. Может случиться все, что угодно.

Потом, спросив официантку – новенькую в этом ресторане, с чьей увядающей деревенской пышностью он решил познакомиться поближе, – не может ли она порекомендовать ему кого-нибудь, кто может заняться с ним венгерским языком, а заодно поинтересовавшись ее именем и номером телефона («живешь здесь одна, Ева?»), он просит извинения и идет в глубь ресторана, где стоит телефонная будка.

Собираясь записать телефон официантки, он вытряхнул из кармана пальто множество бумажек и конвертов, на которых, как я вижу, он уже записал имена и координаты других представительниц ее пола, с которыми в течение этого дня пересеклись его пути. Листочек с номером телефона, по которому он собирался звонить сейчас, он взял с собой, предоставив мне возможность лениво созерцать все остальное.

Слегка прикоснувшись ногтем к горке бумажек, я получаю возможность прочесть конец какого-то письма, аккуратно напечатанного на толстом листке почтовой бумаги.

«… Я нашла тебе пятнадцатилетнюю (вообще-то ей восемнадцать, но, клянусь, ты не почувствуешь разницы, тем более, что пятнадцать – криминал) – второкурсницу, в самом соку, и не только юную, но и настоящую красавицу И умницу. Не знаю, кто может быть лучше. Я нашла ее тебе сама. Зовут ее Рона, и на следующей неделе мы договорились встретиться с ней за ланчем, так что, если ты не передумал (полагаю, что ты помнишь об этой своей прихоти), я приступлю к переговорам. У меня есть все основания надеяться на успех. Будь добр, дай мне знать, когда будешь на работе, должна ли я продолжать. Моргнешь один раз, если «да», и два – если «нет». Так что, свою половину нашего договора я выполнила: занялась сводничеством для тебя, хотя у меня душа в пятках. А теперь, пожалуйста, сведи меня с организаторами оргий. Причины для твоего возможного отказа я вижу в следующем:

а) ты сам принимаешь в них участие (в этом случае, если хочешь, я воздержусь от прихода на эти вечеринки) и

б) ты боишься быть скомпрометированным кем-то, кто находится в самом сердце Кремля. Тогда просто скажи мне, кто это, а я не скажу, что узнала это от тебя. С другой стороны, почему бы тебе не дать новый импульс своему слегка зачахнувшему дару человеческого сочувствия (я читала, что когда-то это качество было неотъемлемым качеством поэтов), тем более, что тебе это ничего не стоит, а немного скрасит безрадостную жизнь увядающей (быстро) старой девы.

Твой закадычный друг, Т.»

Интересно, кто эта Т. в «Кремле»? Помощница ректора или заведующая студенческой поликлиникой? А кто такая Л. на другом листке бумаги? Каждая строчка ее письма зачеркнута и исправлена; ее фломастер еле пишет. Что хочет она от поэта со слегка зачахнувшим сердцем? Это не умоляющий ли голос Л. так терпеливо сейчас слушает Баумгартен в телефонной будке? Или это «М», «Н», «О», «Н»?

«Ральф, я не стану извиняться перед тобой за вчерашний вечер, пока ты не захочешь поверить, что мне действительно надо было тебя увидеть. Я чувствовала, что, если только смогу просто посидеть в одной комнате с человеком, который не пытался ни давить на меня, ни смущать меня; с тем, кого я уважаю и кому симпатизирую, то, может быть, смогу скорее разобраться в самой себе. Я не хотела заниматься любовью. Иногда ты ведешь себя так, как будто ты эксперт в этом вопросе. Безусловно, я не собираюсь больше наносить спонтанные визиты после десяти вечера. Я сделала это потому, что хотела поговорить с кем-то, с кем я не состою ни в каких отношениях, и выбрала тебя. Но должна сознаться, что хотела бы, чтобы нас связывали более тесные отношения. Часть меня хочет почувствовать себя в твоих объятиях, хотя другая часть настаивает на том, что мне нужна только твоя дружба, твой совет – на расстоянии. Я не хочу отрицать, что ты волнуешь меня. Но это не значит, что я не думаю, что в тебе есть что-то ненормальное…»

Баумгартен вешает трубку, а я прекращаю читать письма его поклонниц. Мы расплачиваемся с Евой, Баумгартен собирает свои бумажки, и мы вместе – он сообщает мне, что его «подружка», которой он звонил, проведет этот вечер без него, – отправляемся в ближайшую книжную лавку, где обычно один из нас выкладывает пять долларов за пять оставшихся от тиража книг, которые скорее всего он никогда не прочтет. «Книжный алкоголик!», как мой приятель говорит о себе в своих стихах где-то сзади, спереди, сверху, посередине, снизу.

Только через две недели, через шесть сеансов, я решаюсь рассказать своему психоаналитику, которому я должен рассказывать обо всем, что немного позже в тот вечер мы встретили школьницу, которая покупала себе книгу в никой обложке для занятий по английскому языку. (Баумртен: Эмилия или Шарлотта? Девушка: Шарлотта. Баумгартен: «Вилетт» или «Джейн Эйр»? Девушка: «Я никогда не слышала о первой. «Джейн Эйр».) Живая, смышленая и немного напуганная, она идет с нами в однокомнатную квартиру Баумгартена и здесь, на его мексиканском ковре, среди нескольких стопок его собственных двух эротических поэтических сборников, она пробуется на роль модели для нового иллюстрированного эротического журнала, который начинает издаваться на Западном побережье нашими боссами, Шонбруннами.

– Шонбрунны, – объясняет он, – устали критиковать.

Долговязая рыжеватая блондинка в джинсах и кожаной куртке с бахромой прямо заявила нам, когда в магазине отвечала на наши вопросы, что безо всякого стеснения разденется перед фотографом, тем не менее у Баумгартена ей был выдан для вдохновения один из его датских журналов.

– Ты сможешь это сделать, Вэнди? – спрашивает он ее серьезно.

Она сидит на софе, одной рукой перелистывает журнал, а другой держит мороженое Баскин-Роббинс, которое Баумгартен (прекрасный психолог) купил ей по дороге. ("Какое ты больше всего любишь, Вэнди? Давай, выбирай, возьми двойное, с шоколадом, какое хочешь. А ты, Дэйв? Хочешь шоколадное?») Откашлявшись, она кладет журнал на колени, доедает остатки мороженого и насколько может спокойно говорит:

– Это чересчур смело для меня.

– А что не чересчур? – спрашивает он ее. – Скажи мне.

– Может быть, то, что в «Плейбое», – говорит она.

Потом, работая слаженно, как члены одной команды, передающие друг другу мяч, чтобы прорваться через линию защиты, как мы с Бригиттой, когда были в Европе в любознательном возрасте, мы сумели через серию провокационных поз на постепенных стадиях раздевания добиться от нее того, чтобы она в бикини и сапогах легла на спину. Тут семнадцатилетняя выпускница школы имени Вашингтона Ирвинга, слегка задрожав под взглядами наших четыре глаз, смотрящих на нее сверху вниз, заявила, что это для нее предел.

Что же дальше? То, что в этом месте следовало остановиться, было понятно Баумгартену и мне без лишних слов. Я достаточно ясно объяснил это Клингеру, подчеркнув также, что не было пролитых слез, никто не применял силы и никто не дотронулся до нее и пальцем.

– И когда же это произошло? – спросил Клингер.

– Две недели назад, – отвечаю я и поднимаюсь с кушетки, чтобы взять пальто.

И ухожу. Я отложил свое признание на целых две недели и даже теперь – на конец сеанса. Благодаря этому я могу сейчас просто уйти и не говорить – и никогда не скажу, – что не стыд помешал мне рассказать об этом инциденте раньше, а скорее маленькая цветная моментальная фотография девочки-подростка, дочери Клингера, в выгоревших хлопчатобумажных брюках и школьной майке, сделанная где-то на пляже и стоящая в тройной рамке на его столе между фотографиями двух его сыновей.

И тут, летом, вернувшись на Восточное побережье, я встречаю молодую женщину, совершенно ничего общего не имеющую с породой утешительниц, советчиц, искусительниц и провокаторш («инфлюэнций», как сказал бы мой отец). Мое одичавшее, давно не знавшее секса тело, тут же качнулось в ее сторону, поскольку был я свободен и жил без женщин, удовольствий и страсти.

Провести уик-энд на мысе Код меня пригласила одна пара, с которой я недавно познакомился. Они представили меня их молодой соседке, Клэр Овингтон, снимавшей крошечное бунгало близ Орлеана, на участке, заросшем дикими розами, – для себя и своего золотистого Лабрадора. Через десять дней после того, как мы провели с ней целое утро, разговаривая на пляже, после того, как я послал ей из Нью-Йорка трогательное письмо и несколько часов консультировался с Клингером, я поддался порыву и вернулся в Орлеан, где поселился в местной гостинице. Я сразу же был тронут исходящей от нее нежной чувственностью, которая когда-то, вопреки всему, потянула меня к Элен, а теперь, впервые за последний год, вызвала волну новых теплых чувств. Когда я вернулся в Нью-Йорк после короткого уик-энда, я не мог думать ни о чем, кроме нее. Неужели это возрождение страсти, доверия? Еще не совсем. Всю первую неделю моего пребывания в отеле я вел себя с чрезмерным усердием ребенка, попавшего в танцевальный класс. Я не мог, проходя в дверь или поднимая вилку ко рту, не демонстрировать церемонных манер. И это после того письма, в котором старался продемонстрировать свое остроумие и самонадеянность! И зачем только я слушал Клингера? «Конечно, вам надо ехать, что вы теряете?» Что я потеряю, если меня постигнет неудача? Почему он может увидеть трагическую сторону жизни, черт возьми? Импотенция – не предмет для шуток, это беда. Люди кончают жизнь самоубийством из-за этого. Здесь, в гостинице, один в своей постели, после еще одного вечера, который я провел, так и не решившись встретиться с Клэр, я могу понять, почему. Утром, накануне моего отъезда в Нью-Йорк, я прихожу в ее бунгало к завтраку и за горячими блинами с черникой пытаюсь справиться с собой, признавшись в том, что мне стыдно. Я не знаю, как еще выйти из всего этого, не уронив своего достоинства, хотя почему я когда-нибудь буду снова беспокоиться о своем достоинстве, я не могу себе представить.

– Я появился здесь – прислав тебе такое письмо и внезапно приехав, – и в общем, после всех этих фанфар и появился на сцене и… скрывался.

Тут я почувствовал, что меня заливает – до корней голос – что-то очень похожее на стыд, которого, как мне казалось, я должен был бы избежать тем, что скрывался.

– Наверное, я кажусь тебе странным. Я и сам себе иногда кажусь странным. Я только пытаюсь тебе объяснить, что ты ничего не сделала или не сказала такого, что побудило меня держаться так холодно.

– Но, – говорит она, не дав мне возможности начать по второму заходу извиняться за свою «странность», – это так приятно. Так мило.

– Да? – говорю я, испугавшись, что унижение поджидает меня с неожиданной стороны. – Что именно?

– Вдруг встретиться с застенчивостью. Приятно сознавать, что это качество еще существует в век развязности.

Господи, какая внутренняя нежность, а не только внешняя! Какой такт! Какая выдержка! Какая мудрость! Такая же привлекательная физически для меня, как Элен, – но на этом их сходство кончается. Гордость, самоуверенность, решительность – все эти качества существуют в Клэр, но ради чего-то большего, чем авантюризм сибаритки. В двадцать четыре года она закончила курс по экспериментальной психологии в Корнельском университете, получила диплом учителя в Колумбийском и сейчас работает в частной школе на Манхеттене, где преподает одиннадцати-двенадцатилетним детям. В следующем семестре она возглавит комитет по разработке учебных программ. В то же время, для того, кому, насколько я понимаю, присущи в профессиональной жизни сдержанность, хладнокровие, неуязвимость, она на удивление наивна и бесхитростна в личной жизни. А когда дело касается ее друзей, растений, в той числе выращивания лекарственных трав, ее собаки, умения готовить, ее сестры Оливии, проводящей каждое лето в Мартас-Винеэд, и трех детей Оливии, то запасы ее энергии неистощимы, как у здоровой десятилетней девочки. Все это вместе, эта смесь трезвого апломба в общественной жизни и энтузиазма в домашней, плюс юношеская впечатлительность – просто неотразимы. И это тот вид соблазна, которому не следует сопротивляться и которому я наконец, могу поддаться.

Я с ужасом думаю о том – и делаю это ежедневно – что, написав Клэр мое умное кокетливое письмо, я был близок к тому, чтобы на этом все прекратить. Если бы Клингер мне сказал, что писать ни с того, ни с сего молодой чувственной женщине, с которой я всего два часа поговорил на пляже – безнадежное дело! Я едва не отказался от идеи появиться во время ее завтрака в то последнее утро моего пребывания на мысе Коде, так сильно боялся, что мое выздоравливающее желание может выкинуть какой-нибудь сюрприз, когда я с чемоданчиком в одной руке и билетом на самолет в другой, решил подвергнуть его безумной проверке в самую последнюю минуту. Kaк могло произойти, что моя последняя тайна оказалась позади? Чему должен я быть благодарен: явному везению? полному энтузиазма и оптимизма Клингеру, или я обязан всем, что у меня сейчас есть, тому, что увидел ее в купальнике и обратил внимание на ее грудь? О, если это так, то пусть будет благословенна каждая ее грудь тысячу раз! Потому что теперь я охвачен ликованием, я возбужден, изумлен. Я благодарен всему, что нашел в ней. Благодарен ее исключительному умению организовать свою жизнь и терпению, которое она проявляет, когда мы занимаемся любовью; ее умению понять, сколько грубой чувственности, а сколько нежной заботливости требуется, чтобы подавить мое упорное беспокойство и возродить мою веру в близость и все, что она пробуждает. Весь педагогический опыт, который она дарит своим шестиклассникам, теперь после школы она отдает мне. Каждый день ко мне входит нежный и тактичный домашний учитель, а с ним вместе всегда ненасытная женщина! А эти груди, эти груди – большие и нежные, и пленительные, такие тяжелые на моем лице, такие теплые, каждая, словно уснувший зверек, ила держишь ее в руке. Чего стоит вид этой крупной женщины, когда она, полураздетая, склоняется надо мной. А как прилежно она ведет свои записи! Она постоянно ведет дневник, отражая в нем каждый прожитый день. Всю историю ее жизни можно проследить по фотографиям, которые она делает с детства, сначала примитивным, а теперь японским аппаратом. А эти аккуратные записи на листочках! Я тоже записываю себе на листочках из блокнота то, что мне предстоит сделать в течение дня, но вечером не могу найти успокоительной галочки против каждого пункта, свидетельствующей о том, что письмо отправлено, деньги получены, статья отксерокопирована, телефонный звонок сделан. Несмотря на мою собственную склонность к порядку, передавшуюся мне с хромосомами матери, иногда случается так, что я не могу утром даже обнаружить листочка, на котором я сделал записи накануне вечером, и могу безо всяких колебаний отложить на завтра то, что собирался сделать сегодня. У госпожи Овингтон все совершенно иначе. Каждой предстоящей задаче, независимо от того, насколько она трудна или скучна, она уделяет максимальное внимание, твердо доводя ее до конца. К моему великому счастью, реорганизация моей жизни – одна из таких задач. Как будто на одном из листочков она написала сверху мою фамилию, а ниже своим круглым почерком наметила себе самой план: «Обеспечить Д.К.:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю