Текст книги "Профессор Желания"
Автор книги: Филип Рот
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Из-под обломков развода меня вытащило предложение работы, последовавшее от Артура Шонбрунна, который оставил Стэнфорд, чтобы возглавить программу по сравнительной литературе в университете штата Нью-Йорк на Лонг-Айленде. Я только что начал наносить визиты психотерапевту – вскоре после того, как начал консультироваться с юристом – и именно он посоветовал мне, после того, как я приступлю к преподавательской работе на Восточном побережье, продолжить лечение у доктора Фредерика Клингера, которого он хорошо знает и может рекомендовать как человека, не боящегося откровенно разговаривать со своими пациентами. Его представили мне «солидным, здравомыслящим» человеком и «специалистом в и полном смысле этого слова». Но так ли уж мне нужен «здравый смысл»? Некоторые утверждают, что я многое испортил, как раз по причине своей слишком большой приверженности этому понятию.
Фредерик Клингер действительно оказался солидным человеком. Это сердечный круглолицый человек. Он полон жизни, и с моего разрешения, курит во время сеансов сигары. Я не в большом восторге от аромата, но разрешаю это, потому что мне кажется, что курение помогает КлинГеру лучше сосредоточиться на моих проблемах. Он чуть старше меня, у него чуть больше седых волос, которые недавно стали появляться и у меня. От него исходит удовлетворенность и уверенность преуспевающего человека средних лет. По тем телефонным звонкам, на которые он отвечает, к моему неудовольствию, во время моих визитов к нему, я делаю вывод, что он заметная, если не ключевая фигура в кругах психоаналитиков, ведущих школ, изданий, исследовательских институтов, не говоря уж о том, что с ним связывают свои последние надежды многие отчаявшиеся души. Поначалу меня раздражает видимое удовольствие, с которым он относится к своим многочисленным обязанностям, как и, честно говоря, раздражает в нем почти все: двубортный костюм в едва заметную полоску; небрежно завязанный галстук всех цветов радуги; потрепанное честерфилдское[11]11
Длинное приталенное пальто.
[Закрыть] пальто, тесноватое на полнеющем животе; два набитых портфеля у вешалки для пальто; фотографии здоровых улыбающихся детишек, стоящие на заваленном книгами столе; теннисная ракетка в подставке для зонтов. Раздражает даже спортивная сумка за большим креслом, сидя в котором, с сигарой в руке, он пытается разобраться в моих запутанных проблемах. Способен ли этот элегантный, энергичный, уверенный в себе человек представить, что по утрам, встав с постели и направляясь чистить зубы, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лечь на полу в гостиной? И я сам не могу как следует понять, отчего это происходит. Не сумев стать мужем для Элен, не сумев понять, как сделать из Элен жену, я кажется, скорее хотел бы сейчас проспать всю свою жизнь, чем прожить ее.
Как получилось, что я так глух к чувствам?
– Вы, – объясняет он, – женились на «роковой женщине». Но только для того, чтобы она перестала быть «роковой» Все эти придирки к Элен из-за мусора, прачечной подсушенного хлеба. Моя мать справлялась со всем этим не лучше. Все это были мелочи для нее. Послушайте, она же не дочь Леды и Зевса, вы же знаете. Она земная, мистер Кепеш – девушка из Пасадены, Калифорнии, из семьи среднего класса, достаточно красивая, чтобы бесплатно! ездить каждый год в Ангкор-Уот. Вот и все. Все сверхъестественные ее достижения. А холодный хлеб остается холодным хлебом, независимого от того, сколько дорогих украшений получила за все время та, что его готовит, от богатых женатых мужчин, которые любят молоденьких девушек.
– Я боялся ее.
– Конечно, боялись.
Звонит телефон. Нет, он не может прийти в госпиталь до двенадцати. Да, он видел ее мужа. Нет, джентльмен неохотно идет на контакт. Да, очень жаль. Тут он снова обращается к присутствующему джентльмену, который тоже неохотно идет на контакт.
– Конечно, боялись, – говорит он. – Вы не могли ей доверять.
– Я не доверял ей, а она была мне верна. Я верю в это.
– Это не имеет значения. Она просто соблюдала свои собственные интересы, и это все. Какое это имело значение, если фактически у вас не было ничего общего? Каждый из вас сделал только одну несвойственную ему вещь – женился или вышел замуж за другого.
– Я боялся и Бригитты.
– Господи, – восклицает он. – А кто бы не боялся?
– Послушайте, или я недостаточно ясно выражаюсь, или вы даже не хотите постараться меня понять. Я хочу сказать, что это два совершенно особенных создания, полные отваги, любознательности – и свободолюбия. Они были необычными женщинами.
– О, я это понимаю.
– Правда? Мне иногда кажется, что вы бы предпочли отнести их к другой категории – категории женщин, которым присущ дешевый шик. Но они такими не были. Ни одна из них. Они были исключительными.
– Допускаю.
Звонит телефон.
– Да, в чем дело? Да, у меня пациент. Да. Нет, нет, продолжай. Да. Да. Конечно, он понимает. Нет, нет, это он только делает вид. Не обращай внимания. Хорошо, увеличь дозу до четырех в день. Позвони мне, если он будет продолжать плакать. Позвони в любом случае. До свидания. Допускаю, – продолжает он. – Но что вы собирались делать, женившись на одном из этих «исключительных созданий»? Дни и ночи ласкать ее безупречную грудь? Ходить с ней в опиумный притон? Вы как-то сказали, что за шесть лет жизни с Элен научились только скручивать сигарету с марихуаной.
– Это я сказал просто, чтобы доставить вам удовольствие. Я научился многому.
– Факт остается фактом – вы должны были работать.
– Работа – это только привычка, – отвечаю я, даже не пытаясь скрыть своего раздражения тем, что он так старательно «идет по следу».
– Возможно.
Я устало подкидываю ему мысль:
– Чтение – опиум для высокообразованных категорий людей.
– Вы так думаете? Вы никогда не хотели стать хиппи? – спрашивает он, закуривая новую сигару.
– Однажды мы с Элен загорали голые на пляже в Орегоне. Мы были в отпуске и ехали на север. Через какое-то время мы заметили, что за нами следит из-за кустов какой-то парень. Мы начали одеваться, но он вышел к нам и спросил, не нудисты ли мы. Когда я ответил отрицательно, он протянул мне экземпляр его нудистской газеты, на случай, если мы захотим подписаться.
Клингер громко смеется.
– Элен сказала мне, – продолжаю я, – что это сам Господь Бог послал его, потому что к тому времени я целых полтора часа ничего не читал.
Клингер снова смеется с неподдельной искренностью.
– Послушайте, – говорю я ему, – вы просто не понимаете, что я почувствовал, когда впервые встретил ее. Это не так легко представить. Вы не знаете, каким я тогда был. Ни вы, ни я уже не можем себе этого вообразить. В свои двадцать с небольшим я был довольно бесстрашным парнем. Более дерзким, чем другие, особенно в ту мрачную эру в истории наслаждений. Я такое выделывал! Я был, если так можно выразиться, чем-то вроде сексуального вундеркинда.
– И хотели бы снова стать им в свои тридцать с лишним?
Я даже не потрудился ответить, таким узколобым и упорствующим в своих заблуждениях показался мне этот «здравомыслящий» человек.
– Почему вы позволяете Элен, – продолжает Клингер, – которая так дискредитировала себя в своем безумном стремлении быть верховной жрицей Эроса, которая почти разрушила вашу жизнь своими признаниями и намеками, все еще властвовать над собой? Как долго вы будете терпеть ее упреки, чувствуя свою слабость? И сколько времени вы еще будет чувствовать свою слабость? Что! означали эти отважные поиски ее…
Звонит телефон.
– Извините, – говорит он. – Да, это я. Да, говори. Алло – да, я хорошо тебя слышу. Ну, как Мадрид? Что? Конечно, он что-то подозревает, этого следовало ожидать. Но ему просто скажи, что он ведет себя глупо и забудь об этом. Нет, конечно ты не хочешь ссориться. Я понимаю. Просто скажи это и постарайся набраться смелости. Ты это сможешь. Пойди к нему и скажи. Перестань, прекрасно знаешь, что можешь. Хорошо. Счастливо. Я сказал, тогда иди и веселись. До свидания.
– Эти отважные поиски ее, – продолжает он, – были ничем иным, как уверткой, ребяческой попыткой уйти от реально достижимых жизненных планов.
– Тогда, с другой стороны, – говорю я, – может быть, планы – это такая же увертка от поисков?
– Вот вы любите читать и писать о книгах. По вашему собственному утверждению, это дает вам необыкновенное удовлетворение – давало, во всяком случае, и будет давать, уверяю вас. Но сейчас вы устали от всего. Вам нравится быть преподавателем, правильно? И насколько я понимаю, вы работаете не без вдохновения. Я до сих пор не знаю, думаете ли вы о какой-нибудь альтернативе. Хотите ли поехать на южные моря и учить девушек в саронгах своим премудростям, например, в университете на Таити? Или хотите снова обзавестись гаремом? Снова стать дерзким сексуальным вундеркиндом и продолжать игры с вашей смелой шведкой в баре для рабочего люда в Париже? Вы хотите, чтобы над вашей головой снова занесли молоток, только на этот раз опустили его вам точно на голову?
– Напрасно вы это говорите. Я совсем не собираюсь возвращаться назад, к Бригитте. Я смотрю вперед. Но я не могу идти вперед.
– Может быть, идти вперед, во всяком случае, по той же самой дороге – это заблуждение.
– Доктор Клингер, уверяю вас, я нахожусь под слишком большим влиянием Чехова в данный момент, чтобы меня в этом подозревать. Из «Дуэли» и других рассказов я знаю все, что нужно знать о тех, кто совершает ошибки, поддавшись чувственному влечению. Я читал также и знаком с мудрыми мыслями западных писателей на этот счет. Я даже учил этому студентов. И проверял это на практике. Но, как с юмором писал Чехов, «храни нас Бог от всяких обобщений».
– Спасибо за лекцию по литературе. Скажите мне, Мистер Кепеш, вы действительно находитесь в депрессии из-за того, что случилось с ней – как вы думаете, по вашей вине, – или только пытаетесь доказать, что у вас есть чувства и совесть? Если так, не переусердствуйте в этом. Потому что эта Элен была обречена на то, чтобы провести ночь в тюрьме, рано или поздно. Задолго до того, как встретила вас. Похоже, что она и вас выбрала только для того, чтобы найти защиту от возможных унижений. И вы это знаете не хуже меня.
Но что бы он ни говорил, как бы не пытался острить, шутить, быть обаятельным, чтобы заставить меня не думать о моей женитьбе и разводе, я так и не смог избавиться от самобичевания, когда до меня дошли слухи о том, что та, которая когда-то была принцессой Востока, из-за нездоровья превращается в злую каргу. Я узнаю о том, что у нее хроническое воспаление слизистой полости носа, которое не поддается лечению никакими лекарствами, и ей приходится постоянно держать платок у носа – у трепещущих ноздрей, которые раздувались словно от ветра, когда она испытывала блаженство. Я слышу о том, что кожа ее покрыта сыпью. Сыпью покрыты ее ловкие пальцы («Тебе так нравится?… а так?… о, тебе это нравится, мой дорогой!»), и пухлые милые губы. («На что ты прежде всего обращаешь внимание, когда смотришь на лицо? На глаза или рот? Мне приятно, что ты сначала обратил внимание на мой рот».) Но кара постигла не только Элен. Я почти совсем лишился аппетита и с момента развода страшно похудел и ослаб.
– Я совершенно напрасно вернулся сюда из Европы, мне не следовало этого делать, – говорю я Клингеру, который по моей просьбе выписал мне антидепрессант, поднимающий меня по утрам, но из-за которого я не в своей тарелке чувствую себя весь оставшийся день.
– Мне надо было решиться и стать сутенером Бригитты. Тогда я был бы здоровым и счастливым членом общества. Кто-нибудь другой мог бы рассказывать о великих шедеврах, повествующих о разочарованиях и самоотречении.
– Да? Вы предпочли бы быть сводником, а не адъюнкт-профессором?
– Это с вашей точки зрения.
– Изложите свою.
– Что-то во мне воспротивилось этому, – говорю я в порыве безнадежности, – до того, как я успел это понять и претворить в жизнь… Я удушил это… убил. А зачем? Зачем нужно было это убийство?
В последовавшие за этим недели я продолжаю пытаться объяснить в промежутках между телефонными звонками это что-то, о чем в своем безнадежном и измученном состоянии продолжаю думать, как об умерщвленном. Теперь я со всеми подробностями рассказываю не только об Элен, но и о Бригитте. Я вспоминаю Луиса Елинека, даже Герберта Братаски, говорю о том, что каждый из них значил для меня, что меня волновало и тревожило, и как у меня складывались отношения с каждым из них. «Ваша галерея проказников» называет их Клингер однажды на двадцатой или тридцатой неделе наших дебатов.
– Вас волнуют нравственные проблемы, – замечает он.
– Так же, как авторов «Макбета» и «Преступления и наказания». Простите, что упоминаю два великих произведения искусства, доктор.
– Это нормально. Я здесь разное слышу. Привык.
– У меня появляется чувство, что мои экскурсы в литературу во время наших перепалок неуместны, но я только хочу подчеркнуть, что многие великие умы давно уже занимает проблема моральной вины. А почему, собственно, вины? Может быть, лучше назвать это «свободным духом»? Это не менее точно.
– Я только хотел обратить ваше внимание на то, что они не совсем безобидные личности.
– Безобидные личности, вероятно, ведут замкнутую жизнь. Вам не кажется?
– С другой стороны, нельзя недооценивать боли, изоляции, неуверенности и всех остальных негативных последствий, сопутствующих «независимости» такого рода. Посмотрите, что случилось с Элен. Пожалуйста, посмотрите, что случилось со мной.
– Я смотрю. Я вижу. Но подозреваю, что ей еще хуже. В конце концов, вы не так уж многое поставили на карту.
У меня проблемы с потенцией, доктор. Если хотите знать даже разучился улыбаться.
Тут раздается телефонный звонок.
Не связанный ни с кем и ни с чем, я плыву по волнам жизни, иногда испуганно погружаясь с головой. Я ссорюсь, спорю, дискутирую с безжалостно проницательным, здравомыслящим доктором, обсуждая снова и снова причину моей неудавшейся супружеской жизни. Однако, это я, апатичный и безразличный ко всему, обычно защищаю Элен, тогда как бодрый доктор всегда оправдывает меня.
Каждую зиму мои родители на три-четыре дня приезжают в Нью-Йорк, чтобы навестить родственников, друзей и любимых гостей нашего отеля. Когда-то мы все останавливались на Вест-Энд-авеню у младшего брата моего отца, Лэрри, преуспевающего поставщика кошерных продуктов, и у его жены Сильвии, самой любимой в детстве моей тети, которая была настоящим Бенвенуто Челлини в деле выпечки штруделей. Лет до четырнадцати меня, к моему восторгу, отправляли спать в одной комнате с двоюродной сестрой Лорэйн. То, что я каждый день спал бок о бок с девушкой, которая к тому времени уже была «в полном соку»; ходил обедать к «Московичу и Луповичу», где, по мнению моего отца, готовили почти так же хорошо, как «Венгерском королевском отеле»; стоял на ужасном холоде в очереди, чтобы попасть на знаменитое ревю; пил какао в импозантной обстановке тяжелых гардин и дорогой мебели у торговцев продуктами и галантерейными товарами, которых мой отец величал Яблочным, Селедочным и Пижамным королями и которых до этого я всегда видел в свободных рубашках с короткими рукавами и спортивных трусах – все эти визиты в Нью-Йорк производят на меня такое глубокое впечатление, что неизменно «от избытка чувств» на обратном пути домой у меня начинает болеть горло и, возвратившись к себе, в горы, я, обычно провожу два или три дня в постели, приходя в себя.
– Мы не навестили Герберта, – мрачно говорю я за секунду до нашего отъезда, на что моя мама неизменно отвечает:
– Тебе недостаточно целого лета в его обществе? Мы должны специально для этого ехать в Бруклин?
– Белла, он издевается над тобой, – говорит мой отец, хитро грозя мне кулаком, как будто, упомянув имя «Короля звуков», я заслужил не меньше, чем пулю в лоб.
Теперь, когда я вернулся на Восточное побережье, а мои дядя и тетя живут на Лонг-Айленде, получив от отца письмо, я звоню им по телефону и приглашаю остановиться у меня, вместо того, чтобы жить в отеле, когда они приедут зимой. Двухкомнатная квартирка на Семьдесят пятой улице (Вест) на самом деле не совсем моя. Я нашел ее по объявлению в «Таймс» и снял у молодого актера, который поехал попытать счастья в Голливуде. Стены спальни обтянуты малиновым дамастом, на полочке в ванной стоят рядком флаконы духов, а в коробках, которые я обнаружил в дальнем углу бельевого шкафа, оказалось полдюжины париков. В тот вечер, когда я их обнаружил, я, поддавшись любопытству, примерил парочку. Я стал вылитой сестрой моей матери.
Вскоре после того, как я перебрался в эту квартиру, раздается телефонный звонок и мужской голос спрашивает:
– Где Марк?
– Он в Калифорнии. Уехал туда на два года.
– А, понятно. Послушай, передай ему, что Уолли в городе.
– Но его здесь нет. У меня тут записан его адрес.
Я начинаю говорить адрес, но голос, теперь грубый и взволнованный, перебивает:
– А кто же тогда ты?
– Его жилец.
– Это теперь так называется в тэ-атре? Каков ты из себя, милый? У тебя тоже большие голубые глаза?
Когда звонки стали настойчивыми, я сменил номер телефона. Но остроумные звонки начали следовать теперь по внутреннему телефону, связывающему меня с холлом нашего многоквартирного дома.
– Ты только скажи своему дружку…
– Марк в Калифорнии. Можешь позвонить ему туда.
– Ха-ха, ну и молодец. Как тебя зовут, милый? Спустись сюда, я на тебя посмотрю.
– Послушай, Уолли, оставь меня в покое. Он уехал. Убирайся.
– А ты еще и грубиян?
– Ты снимаешься отсюда?
– Что снять, не понял, милый? Что ты хочешь, чтобы я снял?
Кокетливый разговор продолжается.
В те вечера, когда я особенно остро чувствую одиночество, когда начинаю разговаривать сам с собой или с воображаемыми собеседниками, я борюсь с желанием взять трубку внутреннего телефона и обратиться за помощью. Меня удерживает не то, что это бессмысленно, а то, что в момент моего звонка там может оказаться один из моих соседей или, что еще хуже, Терпеливый Уолли; то, что в качестве помощи мне может быть предложена, если не мой гомосексуальный поклонник, то неотложная психиатрическая помощь.
Поэтому я иду вместо этого в ванную, закрываю за собой дверь и, приблизив к зеркалу свое искаженное лицо, Кричу:
– Мне нужен кто-нибудь! Мне нужен кто-нибудь! Мне нужен кто-нибудь! Мне нужен кто-нибудь!
Иногда я кричу так несколько минут подряд, чтобы вызвать слезы, которые обессилят меня и освободят от других желаний. Я, конечно, еще не так далеко зашел, чтобы поверить в то, что мои вопли в закрытой комнате помогут появиться здесь тому, кого я хочу видеть. Кто бы это мог быть? Если бы я знал, я бы не орал в зеркало, а написал бы или позвонил по телефону.
– Мне нужен кто-нибудь, – кричу я, и это мои родители приезжают ко мне.
Я несу наверх их чемоданы, а мой отец тащит сумку-холодильник, в которой примерно две дюжины круглых пластиковых баночек капустного супа и другие яства. Все заморожено и аккуратно подписано. Войдя в квартиру, мама достает из своей сумочки конверт, на котором строго по центру написано: «ДЭВИД» и подчеркнуто красным карандашом. В конверте оказываются напечатанные на фирменной бумаге нашего отеля инструкции для меня: время, требующееся для размораживания и разогрева каждого блюда, и специи, с которыми каждое из них надлежит есть.
– Прочти это, – говорит мама. – Может быть, у тебя возникнут какие-то вопросы.
– Может быть, он это прочтет после того, как снимешь пальто и сядешь? – спрашивает отец.
– Мне и так хорошо, – говорит мама.
– Ты устала, – говорит ей отец.
– Дэвид, в твоем холодильнике хватит места? Я не знала, какой у тебя здесь холодильник.
– Мама, больше, чем достаточно, – беспечно говорю я, но когда я открываю холодильник, раздается такой стон, словно ей перерезали горло.
– Чуть-чуть здесь, чуть-чуть там, и это все? – стонет она. Посмотрите на этот лимон, он выглядит старше, чем я. Как же ты ешь?
– В основном куда-нибудь хожу.
– А твой отец говорил, что я все делаю зря.
– Ты устала и переутомилась, – говорит ей отец.
– Я знала, что он не заботится о себе, – говорит она.
– Это тебе надо заботиться о себе, – говорит он.
– А что такое, что случилось с тобой, ма? – спрашиваю я.
– У меня был плеврит в легкой форме, а твой отец делает из этого целую историю. Я ощущаю легкую боль, когда вяжу слишком долго, и из-за этого выброшено так много денег на докторов и анализы, что мне страшно.
Она не знает – не знаю и я, пока мы с отцом не выходим на следующее утро купить газеты и кое-что к завтраку, и он не ведет меня мрачно вверх по Вест-Энд-авеню, туда, куда мы обычно ходили с Лэрри и Сильвией, – что умирает от рака поджелудочной железы. Это объясняет то, что он написал в письме: «Если бы мы могли в последний раз остановиться у тебя…» Может, это объясняет и ее желание побывать в тех местах, в которых она не была десятки лет? Я больше, чем уверен, что она в курсе, что происходит, и вся эта показуха только для того, чтобы скрыть от него, что она все знает. Каждый из них оберегает другого от страшной правды. Мои родители похожи на двоих храбрых и беспомощных детей… А что я могу сделать?
– Когда она может умереть? – спрашиваю я его, когда мы поворачиваем назад, оба в слезах, к моему дому. Некоторое время он не может выговорить ни слова.
– Это самое ужасное из всего, – наконец, говорит он. – Пять недель, пять месяцев, пять лет или пять минут. Все доктора говорят мне разное!
Когда мы вернулись в квартиру, мама спрашивает меня:
– Ты отвезешь меня в Гринидж-вилледж? А в Метрополитен-музей сходим? Когда я работала на мистера Кларка, одна из наших девушек ела очень вкусные зеленые спагетти в итальянском ресторанчике в Гринидж-вилледж. Я стараюсь вспомнить, как он назывался. Может быть, «У Тони»?
– Лапочка, – говорит мой отец звенящим от горя голосом, – да его, наверное, давно уже там нет. Столько лет прошло.
– А мы посмотрим. А что, если он существует! – возбужденно говорит она мне. – О, Дэвид! Как мистер Кларк любил этот музей искусств! Каждое воскресенье он водил туда своих сыновей посмотреть картины, когда его дети, были еще маленькими.
Я повсюду сопровождаю их. Мы идем посмотреть знаменитые картины Рембрандта в Метрополитен-музее; поискать ресторанчик, в котором подают зеленые спагетти; навестить их самых старых и дорогих друзей, некоторых из которых я не видел больше пятнадцати лет, и которые целуют и тискают меня так, как будто я все еще ребенок, а потом, зная, что я профессор, задают мне серьезные вопросы о ситуации в мире. Мы идем, как раньше, в зоопарк и планетарий, и, в конце концов, совершаем паломничество к тому зданию, где она когда-то работала секретарем юридической фирмы. Пообедав в Чайнатауне, мы стоим на углу Броуд и Уолл-стрит, где в это воскресное прохладное утро она, как всегда с абсолютной наивностью, пускается в воспоминания о днях работы в этой фирме. А и думаю о том, что ее жизнь сложилась бы совершенно по-иному, если бы она навсегда осталась работать на мистера Кларка и была бы такой же, как все эти старые девы, которые обожали своего босса и покровителя, а по праздникам старались быть добрыми феями для его детей. Не зная бесконечных забот о нашем семейном курортном отеле, она, возможно, жила бы более безмятежной жизнью, в согласии со своими привычками к аккуратности и порядку, а не в их власти. С другой стороны, тогда бы у нее не было моего отца и меня – нас бы не было, нашей семьи. Если бы не, если бы не… Если бы не что? У нее рак.
Они спят на двуспальной кровати в спальне, а я лежу без сна, прикрывшись одеялом, в гостиной на софе. Моей мамы скоро не будет, вот что. И ее последним воспоминанием о ее единственном сыне будет воспоминание о его жалком существовании, без семьи. Последнее ее воспоминание будет об этом злосчастном лимоне! О, с каким отвращением и сожалением я вспоминаю цепочку своих ошибок – нет, одну привычную, периодически повторяющуюся ошибку, – которая сделала эти две комнаты моим домом. Вместо того, чтобы быть врагами, быть друг для друга идеальными врагами, почему Элен и я не могли направить всю эту энергию на то, чтобы отвечать требованиям друг друга, создать прочную семью? Неужели это тaк трудно было сделать таким волевым людям? Может быть, мне надо было сказать с самого начала: «Послушай, нам нужен ребенок»? Лежа здесь и прислушиваясь к тому, как дышит моя мама, которой скоро не будет, я стараюсь прийти к новому решению: я должен – я этого добьюсь – прекратить бесцельное и бессмысленное… и вдруг вспоминаю Элизабет, с ее медальоном и сломанной рукой в гипсе. Как приятно было бы с ней моему вдовствующему отцу, как он был бы ей рад! Но Элизабет у меня нет, а что я могу сделать для него без нее? Как он сможет жить там совсем один? Ну почему в жизни должны быть такие крайности: Элен и Бригитта с одной стороны и какой-то лимон – с другой?
Бегут бессонные минуты, скорее, тянутся. Мысли, которые приносят мне страдания, срастаются в одно нераспознаваемое бессмысленное слово, которое не дает мне жить. Чтобы освободиться от этого безжизненного рабства, я со злостью кручусь с бока на бок. Я чувствую, что наполовину вышел из-под наркоза; я снова чувствую клаустрофобию, находясь в комнате реанимации, которую я в последний раз видел в двенадцатилетнем возрасте, когда мне делали операцию аппендицита. Это происходит до тех пор, пока слово, наконец, не распадается на ряд букв, слева направо. Моя мама учит печатать меня на своем «Ремингтоне» в нашем отеле. Но теперь, когда я, наконец, понимаю происхождение этой цепочки букв, мне становится еще хуже. Как будто это все равно слово, такое слово, в неестественных слогах которого заключена вся боль ее не поддающейся описанию энергии и неистовой жизни. И моя собственная боль. Я вдруг вижу себя, ссорящегося с отцом по поводу эпитафии на ее надгробье. Мы толкаем друг друга на громадный камень. Я настаиваю на том, чтобы на этом камне под ее именем было вырезано ASDFGHJKL.
Я не могу уснуть. Интересно, может быть, я никогда больше не буду спать? Все мои мысли или примитивны, или безумны, и спустя какое-то время я уже не могу понять, какие из них какие. Мне хочется пойти в спальню и лечь с ними. Я мысленно представляю себе, как я это сделаю. Сначала я сяду на край кровати и тихонечко напомню им о том, как нам было когда-то хорошо, чтобы побороть их смущение. Вглядываюсь в их родные лица, в то, как они лежат, положив рядом головы на свежие наволочки, и смотрят на меня, натянув простыню до подбородков, я напомню им о том, как давно это было, когда мы лежали все вместе, уютно прижавшись друг к другу под одним одеялом. Кажется, это было в туристской палатке на берегу озера Лейк-Плэсид. Помните ту маленькую палатку? В каком году это было? В 1940? или 1941? И прав ли я, вспоминая, что папа заплатил тогда за ночь один доллар? Мама тогда решила, что будет хорошо, если я увижу в весенние каникулы Тысячу Островов и Ниагарский водопад. Именно туда мы и отправились на «додже». Помнишь, как ты нам рассказывала, что мистер Кларк каждое лето возил своих маленьких сыновей показывать им интересные места в Европе? Помнишь, как рассказала мне всякие интересные вещи, о которых я раньше и не слышал? Господи, напомни им меня и себя самих в маленьком «додже» перед войной… и когда они улыбнутся, я сброшу халат и улягусь в кровати между ними. И перед тем, как она умрет, мы будем лежать, обняв друг друга всю последнюю ночь и утро. Кто узнает об этом, кроме Клингера, и почему я должен думать о том, что он или кто-нибудь еще подумает об этом?
Около полуночи раздается звонок в дверь. Я беру трубку внутреннего телефона и спрашиваю:
– Кто там?
– Водопроводчик, милый. Тебя не было раньше. Как течь? Не заделали еще?
Я не отвечаю. В гостиную выходит отец в халате.
– Кто-то из твоих знакомых? В. такой час?
– Один клоун, – говорю я, потому что звонок звонит теперь в ритме песенки «Побрит и подстрижен».
– Что там такое? – доносится голос мамы из спальни.
– Ничего, мам. Спи.
Я решил снова взять телефонную трубку.
– Прекрати сейчас же, или я позвоню в полицию.
– Позвони. Я ничего противозаконного не делаю, малыш. Почему бы тебе просто не впустить меня? Мне не просто плохо, мне очень плохо.
Мой отец, который теперь стоит около меня, слегка бледнеет.
– Пап, – говорю я. – В Нью-Йорке такое иногда случается. Ничего особенного.
– Он тебя знает?
– Нет.
– Тогда почему же он пришел сюда? И почему он так разговаривает?
Пауза. Потом снова звонок.
Раздраженный теперь до предела, я говорю:
– Потому что тот парень, который сдал мне квартиру – гомосексуалист, и, насколько я могу понять, это один из его дружков.
– Он еврей?
– Тот, у которого я снял? Да.
– Господи, – говорит мой отец, – что же случилось с этим парнем?
– Я думаю, что мне надо спуститься вниз.
– Одному?
– Все будет в порядке.
– Не будь сумасшедшим. Двое лучше, чем один. Я пойду с тобой.
– Папа, в этом нет необходимости.
Из спальни доносится голос мамы:
– Что там теперь?
– Ничего, – отвечает отец. – Звонок заклинило. Мы спустимся вниз и починим его.
– В такой час? – спрашивает она.
– Мы сейчас вернемся, – говорит ей отец. – Не вставай. – И шепчет мне: – У тебя есть какая-нибудь палка или бита, или что-то еще?
– Нет, нет…
– А что, если он вооружен? Ну, хотя бы зонт есть?
Звонки прекратились.
– Может быть, он ушел, – говорю я.
Отец прислушивается.
– Он ушел, – говорю я.
Но отец не собирается больше ложиться. Прикрывая дверь спальни, он шепчет маме: «Тшшш, все в порядке, спи», и садится напротив моей софы. Я слышу, как тяжело он дышит, собираясь начать разговор. Я не могу успокоиться. Оперевшись на подушку, я все жду, что вот-вот опять позвонит звонок.
– Ты не попал, – говорит он, прочищая горло, – в какую-нибудь историю, о которой бы хотел мне рассказать?..
– Что за глупости.
– Ты же уехал от нас, Дэви, когда тебе было семнадцать лет, ты мог попасть под любое влияние.
– Папа, я не попал ни под какое влияние.
– Я хочу задать тебе один вопрос. Прямой.
– Давай.
– Это не об Элен. Я никогда не спрашивал тебя об этом и сейчас не собираюсь. Я всегда относился к ней, как к невестке. И я, и мама, всегда с уважением…
– Да, это правда.
– Я держал язык за зубами. Мы не хотели настраивать ее против нас. Она ничего не может иметь против нас по сей день. Принимая все во внимание, я думаю, что мы вели себя безупречно. Я либерал, сын, а своими политическими взглядами больше, чем либерал. Ты знаешь, что в 1924 году я голосовал за кандидатуру Нормана Томаса на выборах в губернаторы? Первый проголосовал. А в 1948 году голосовал за Генри Уоллеса, что было, возможно, бессмысленном и ошибочным, но дело в том, что я был, наверное, единственным во всей стране владельцем отеля, который проголосовал за того, кого все называли коммунистом. Которым он не был. Но дело в том, что я никогда не был узколобым, никогда. Ты знаешь, а если нет, то должен знать. Так вот, если женщина шикса, это меня никогда не беспокоит. Эти женщины существуют и не исчезнут по той только причине, что так хочется еврейским родителям. И почему они должны? Я верю и в то, что все расы и религии должны жить в гармонии, и то, что ты женился не на еврейке, никогда не имело значения для твоей матери и меня. Я думаю, что мы заслужили за это похвалу. Но это не значит, что я должен терпеть то, что она делает. Если хочешь знать правду, за те три года, что ты был женат, я не спал спокойно ни одной ночи.