412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Вальехо » Богоматерь убийц » Текст книги (страница 6)
Богоматерь убийц
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:30

Текст книги "Богоматерь убийц"


Автор книги: Фернандо Вальехо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Здесь нет невиновных. Виновны все. Невежество, видите ли, бедность, мы должны понять… Мы не должны ничего понимать. Если все имеет свое объяснение, значит, все имеет свое оправдание и мы покрываем преступников. А как же права человека? К чертям собачьим права человека! Это все попущение, разврат и сутенерство. Давайте порассуждаем: если в нашей стране нет виноватых, следовательно, виноват тот, кто наверху, тот Не Отвечающий Ни За Что, который развязал руки преступникам. Но кто же поднимет руку на него? Может быть, вы? Послушай, парсеро, не рассказывай сказок, они мне надоели. Все, что я пережил и видел, «под конец», как вы любите выражаться, искалечило мое сердце. Права человечков! Вот мой приговор: расстрел и морг. Единственная задача государства – подавлять и расстреливать. Все прочее – демагогия и демократия. Отменить право говорить, думать, работать, ездить по городу, устраивая давку в автобусах, черт возьми!

Мы ехали в автобусной давке: адская жара и мелодии по радио. И словно не хватало жары и радио, с нами рядом устроилась некая сеньора с двумя донельзя разнузданными детьми. Один, грудной, орал во всю глотку, буквально сочась яростью. Братик его крутился, вертелся, совал всюду руки. А что же мама? Она будто пребывала на луне, как ни в чем не бывало, демонстрируя преступное лицо Моны Лизы, ублюдочная женщина, убежденная в святости материнства, вместо того чтобы повесить обоих своих отпрысков. Разве это не есть откровенное пренебрежение к остальным пассажирам, полное отсутствие христианского милосердия? Почему ваш младенец ревет, сеньора? Потому что он живой? Я тоже живой, сеньора, и вынужден терпеть все это. Но до известного предела: если правда, что в этой жизни вечно притесняют невинных, то правда и то, что иногда последняя капля переполняет чашу. А когда чаша полна до самых краев и едва не переливается, Вильмар становится воплощением царя Ирода. И вот помазанник достает свою хлопушку, и три раза звучит гром. Бамм! Бамм! Бамм! Один раз для мамочки, и два – для ее недомерков. Кусочек свинца в материнское сердце, и по два – в теплые сердечки ангелочков. Две тысячи лет назад самозванец ускользнул из Египта, но теперь нет, великий царь уже ученый. «И не двигаться, суки, а то и вас пристрелю!» Именно такая, в точности, фраза – я слышал ее когда-то в момент атаки. Поэтому ни один пассажир не нашелся, что сказать, и фраза прозвучала ни для кого, на всякий случай. Так как шофер замешкался с открыванием двери для нас, то открыв ее, он тоже – бац! – стал покойничком. В игрушке еще оставалась пара пулек, на случай, если кому не понравится. Радио, никем не управляемое, наигрывало по памяти вальенато, гремевшие, как похоронные марши.

Это общество, склонное к снисходительности и попустительству, внушило детям, будто они – повелители мира и рождаются, наделенные сразу всеми правами. Колоссальное заблуждение. Повелитель только один, названный выше, и никто от рождения правами не наделен. Правом на существование в полном объеме пользуются одни старики. Дети же должны заслужить это право через собственное выживание.

Рассказывают, что незадолго до моего возвращения в Медельин по этому съехавшему с катушек городу слонялся сумасшедший, – он вкалывал в автобусах синильную кислоту беременным женщинам и их отпрыскам. Сумасшедший? Вы зовете этим словом святого? Несчастные! Дайте мне познакомиться с ним – и я вручу ему диплом, дающий право действительного членства в Ордене царя Ирода. Да, и комплект одноразовых шприцов, чтобы его пациенты не подцепили никакой инфекции.

А полиция? Разве в стране уголовно наказуемых деяний нет полиции? Есть, конечно: «поли», «козлы», «легавые», «крючки», «забиралы», «сучары зеленые». Невидимые – если что-то случилось, увидеть их невозможно – прозрачные, как стакан. Но когда они собираются вместе, когда свет скользит по их зеленой форме, парсеро, будь уверен: они налетят на тебя, отделают, отправят в лучший мир. Один японец, приехавший к нам наблюдать за успехами индустриализации, так и умер, не веря своим глазам.

Еще одна смерть в автобусе: неотесанный нищий. Любитель травки, на чьей стороне Международная амнистия, католическая церковь, коммунисты и права человека. Такие шатаются весь день, куря басуко, опираясь на палку и протягивают руку: «Командир, дай монетку, я сегодня не ел, умираю от голода». «Твоя мама подаст!» – отвечаю я. Или папская курия, рьяная защитница бедности и умножения людского отребья. Нищие, понимаете! Христианское милосердие! Ненавидят богатых и при этом упорно коснеют в бедности, рожая все больше и больше… Почему бы вам не проявить фантазию и не пойти спекулировать на биржу? Или создать финансовую корпорацию, а потом отправиться на Ривьеру и бросаться деньгами? И так далее. Вы думаете, мир заканчивается в Медельине и везде такой же бардак? Идиоты, мир продолжается дальше, загибается книзу, вплоть до земель антиподов, и можно спокойно улететь в собственном самолете или первым классом на Лазурный берег, где salmon, caviar, pâté de foie[13], где шлюхи, начиная от полусотни долларов, каких вам даже не вообразить среди вашего убожества. Все, больше не отвлекаюсь: итак, в автобус зашел один из этих уродов с палкой и выдал пространную речь на полчаса, из которой следовало вот что: как добрый христианин, он предпочитает побираться, а не воровать или убивать. Затем он пошел по автобусу, потрясая палкой и выдаивая из пассажиров дань. Чтобы он окончил свои дни, как добрый христианин, Вильмар достал из-за туч молнию и швырнул ему подаяние прямо в сердце. Теперь тот ни разу не проклянет день, когда обратился к нищенству, вместо того чтобы обворовывать и убивать нас. Избавленный от травы и бедности, manu militari, nemine discrepante, minima de malis[14], несчастнейший из несчастных вступил в царство молчания, где правит самая красноречивая царица, не говорящая ни по-испански, ни по-латыни, ни на чем другом, – Парка. Наркоманы, водители, нищие, полицейские, воры, медики и адвокаты, евангелисты и католики, мальчики и девочки, мужчины и женщины, идущие в толпе и поодиночке, – всех посетил Ангел, все пали, сраженные его благословенной рукой, его огненным мечом. Все, вплоть до священников, подлежали уничтожению. Он хотел потом перейти к президенту… «Безрассудный парнишка, глупый мальчик, разве ты не видишь, что этого болвана стерегут крепче пчелиной матки? Брось, он слетит сам». Бедняки этого мира, ради Христа, ради Девы, ради милосердия, откройте глаза и подумайте: если взять семью из двух карликов, что произойдет? С вероятностью в пятьдесят процентов, фифти-фифти, дети получатся такими же, ростом в метр двадцать. Один из двух детей обязательно родится с геном акондроплазии, то есть карликом. А теперь послушайте, несчастные: гены бедности еще хуже, потому что устойчивее они передаются в 9999 из 10 000 случаев. Как насчет того, что ваши дети унаследуют такую болезнь? Бедняки не имеют права размножаться из генетических соображений. Богатые всех стран, соединяйтесь! Скорее. Иначе лавина бедности погребет вас под собой.

И вот, выйдя из автобуса, мы пошли по кварталу Бостон – мне хотелось показать Вильмару дом, где я родился. С тех пор, как я покинул их, дом и квартал оставались все такими же, словно предохраняемые под стеклянным колпаком некоей волшебной силой от гнева Хроноса. Но то, что неизменно, мертво… «Погляди, мальчик, вот в этой комнате, за этим окном, которое выходит на улицу, однажды ясной, звездной, заманчивой, лживой ночью родился я». Здесь же я хочу умереть, чтобы закруглить эпитафию, – ее следует выгравировать большими буквами на табличке и повесить табличку с наружной стороны двери: «Vir clarisimus, grammaticus conspicuus, philologus illustrisimus, quoque pius, placatus, politus, plagosus, fraternus, placidus, unum et idem e pluribus unum, summum jus, hic natus atque mortuus est. Anno Domini tal…»[15] A дальше – год установки таблички, но не годы жизни. Я сторонник того, чтобы не впихивать вечность между двумя датами, словно в смирительную рубашку. Нет. Пусть она течет сама по себе, проходит, не замечая того. Улица Перу, квартал Бостон, город Медельин, департамент Антиохия, республика Колумбия, планета Земля, Солнечная система, Млечный путь и все галактики – на доме, где я родился против своей воли, но рассчитываю умереть совершенно сознательно.

После этого я повел Вильмара в салезианскую церковь Суфрахио, где меня крестили: там, исключая баптистерий, все оставалось без изменений. Баптистерий убрали, уж не знаю почему; вход в него преграждала глухая бетонная стена. Если приблизиться, из-за стены тянуло дыханием вечности, зловещим холодком. Я рассказывал Вильмару, несведущему в вопросах религии, что на потолке изображены сцены из Ветхого и Нового Заветов. И затем, опустив глаза: «Видишь того святого, с притворно-страшной улыбкой? Это святой Иоанн Боско, совратитель малолетних. Я знаю, как он здесь оказался». И я рассказал ему, как установили нынешнюю статую вместо прежней, – у той отвалилась голова, когда мы ехали в карнавальной повозке. Эту историю знаю только я и никто больше в мире. Мы возвращаемся из церкви Суфрахио, погоняя запряженную свинью изо всех сил, как вдруг – трах! – задеваем за электрический кабель от статуи, та наклоняется и, едва не убив меня, падает прямо на асфальт, пролетая в сантиметре от моей головы, – так, что у святого отваливается его собственная. Святой, наверно, возопил к небесам – безголовый, раздолбанный вдребезги, он не имел права оставаться в святилище, потому что святой, который не может защитить себя, не защитит никого из нас. В тот день мы шествовали по центру Медельина с процессией «Корпус Кристи». Медленно, торжественно, в такт Движению колес, наша повозка продвигалась среди восхищенно-недоверчивой толпы, не верившей глазам своим: она впервые узрела Воплощенное величие! В нашей благочестивой компании, почти неподвижной, но все же продвигавшейся вперед, как бы проплывая меж облаков, я исполнял роль салезианского миссионера. Представляете меня, восьмилетнего актера? Сколько времени прошло, а я все не могу забыть, как преступный Иоанн едва меня не прикончил. Да, согласен, тот святой, курносый до безобразия, все же выглядел получше, чем помещенный в алтарь на его место, с орлиным носом и сладкой, фальшивой улыбочкой томика. Когда мы с Вильмаром выходили из церкви, я вспомнил, в связи с носами, того инспектора, который гонялся по Хунину за гомиками, а звали его Курносый. Как же давно его пристрелили! На углу улицы Маракайбо и той, которая сейчас Авенида Ориенталь, выстрелом с мотоцикла…

«Посмотри, Вильмар, на пьедестал, там, между львами. Видишь трещину в мраморе?» И правда, на пьедестале статуи Кордовы в парке Бостон была трещина, там, где я показал. Ей уже много лет и она пребудет до конца времен. Расколотый мрамор невозможно склеить заново, как невозможно возвратить обратно в скорлупу жареные яйца. «Этот пьедестал разбил я. Бросил камень и разбил». А в доме не осталось ни одного стекла, которое бы устояло перед шквалом камней и злобы, исходившим от нас. Детство, как и бедность, всегда склоняется ко злу. Когда мы целиком погрузились в такие вот размышления, перед нами возник знаете кто? Покойник! «Покойник, ты ли это? Просто чудеса! Да еще за пределами твоих владений, в моем родном Бостоне! А я уже считал тебя мертвым». Нет, он отдыхал в Ла-Косте. А вот кто умер этим утром, так это Курносый. «Какой Курносый?» – «Тот легавый с Хунина, который терпеть не мог гомиков». Оказывается, его пришили на углу Маракайбо и Авениды Ориенталь, с мотоцикла. «Не может быть! – воскликнул я, пораженный. – Курносого убили, в этом самом месте, но только тридцать лет назад, когда Авениду Ориенталь еще не расширили и она была узкой улочкой. Больше того: он ввел обычай стрелять с мотоцикла. Он был первым». Нет, то был совсем другой Курносый, а этого, о ком он говорил, прикончили только что, несколько часов назад. Если я хочу убедиться, то могу прийти на похороны. И Покойник дал мне адрес дома, куда привезли тело. Я сказал, что, может, и пойду, но это уже беспредел. А вдруг нас тоже пристрелят с мотоцикла? Нет, сказал Покойник, ты пока что можешь не волноваться. Я распрощался с ним, слегка успокоенный, хотя и расстроенный по поводу того, что Курносого и любого человека вообще (судя по злонамеренности такого события) могут убить дважды. Разве такое возможно? Я даже забыл поинтересоваться у Покойника, как он отдыхал в Ла-Косте. Отдыхал от чего?

Неузнаваемый и блистательный – иногда мне нравится быть таким – вечером я вышел из дома вместе с Вильмаром, словно сам Филипп Второй, одетый во все черное. Вильмар глазам своим не верил. Он никогда еще не чувствовал столько гордости, как сопровождая меня в тот вечер. Нищие? Они не осмеливались приставать, раскрывались веером, освобождая нам дорогу. Вот это сила! Достаточно сказать, что таксист по доброй воле приглушил радио. Куда изволит направляться господин доктор? Я сказал ему, что на такую-то улицу, квартал Манрике Ориенталь. И мы отправились в Манрике, квартал, карабкаюшийся вверх, как все мы в этой жизни, с почти отвесными улицами, – искать нужную нам. Здесь, в Манрике – говорю это для японских и сербскохорватских читателей – заканчивается Медельин и начинаются коммуны, или наоборот. Как говорится, ворота в ад, хотя непонятно, служат ли они для входа или выхода, и где вообще ад: там или тут, вверху или внизу. Вверх или вниз, неважно: Смерть, моя крестная, ходит по этим улочкам, занятая своим делом, равно приветливая ко всем. Совсем как я, ее крестный, спокойно воспринимающий любые фразы и словечки. Мне по душе все.

Мы подъехали к дому Курносого и, увидев, что дверь открыта, вошли без звонка. Гроб поставили в коридоре, чтобы те, кто толпился во внутреннем дворике, могли свободно изливать свое горе. Нас встретили глухой молитвенный шепот и запах обгоревших фитилей. Мерцали восковые свечи, эфемерные символы вечности. Две сестры умершего принимали соболезнования: старые девы весьма достойного и почтенного вида, которые в моем мозгу никак не связывались с тем, кто ушел от нас. Нет, не так, извините: с тем, кого ушли. Перед всеобщим изумлением и напряженным ожиданием я приблизился к сестрам, дабы выразить свое сочувствие их горю. «Кто этот сеньор в черном, который держится так уверенно, так важно, так достойно?» – спрашивали все. Я. То был я. И тот, кто сейчас говорит «я», произнес: «Сеньориты, мы – ничто, песчинки, несомые вихрем, пылинки, эспартильо в руках Создателя (эспартильо – это разновидность сухой травы). Пусть же Всемогущий примет его в свое лоно». Меня поблагодарили с сумрачным достоинством, безо всякой манерности и наигранности. Затем я попросил их, во имя дружбы, связывавшей меня с усопшим, и теплых чувств, которые я питал к нему (ложь, ложь, ложь), разрешения увидеть его в последний раз. Разрешение, в виде краткого кивка, было получено, я подошел к гробу. Открыл его. Да, то был Курносый, знакомый мне сукин сын. Мешки под глазами, пресловутый нос, усики а-ля Гитлер… В точности он. Потому что он и никто другой. Но если тридцать лет прошло, как он мог не измениться? Подумайте над этим сами.

Когда я поднял голову и слегка отошел в сторону, двое попугаев на жердочке увидели мертвеца. После чего закричали: «Сука! Мудак! Пидор!», – ворочая толстыми языками. Полился град оскорблений, ливень ругательств, таких, что я не решаюсь их привести здесь. Одна из старых дев встала и накинула на клетку покрывало. Слава богу, это подействовало, попугаи перестали видеть, лавина оскорблений остановилась.

Я вышел из дома с Вильмаром и с перепутанными мыслями. Одно из двух: или тот, кто предстал передо мной, не был Курносым, или Смерть, обуреваемая жаждой деятельности, теперь забирает людей дважды. Но если то не был Курносый моей юности, откуда сходство? Может, медельинская действительность стала настолько безумной, что повторяет саму себя? Но если это и впрямь мой Курносый, то как могли попугаи говорить «пидор» преследователю мужской любви? Не считать ли это проявлением чистой ненависти, посмертным издевательством? Нет. Животные не способны лгать и ненавидеть. Им незнакомы ненависть и ложь, человеческие изобретения, как радио и телевизор. Да, я припоминаю, что у покойного не имелось ни жены, ни детей, ни внуков. Бедный Курносый! Всю жизнь чувствовать себя пидором и ни разу не быть им на деле… Мало с кем случается такая незадача.

А потом – неожиданность: по улице вниз промчались катафалк и два мотоциклиста, стреляя с налету, изрешетив пулями фасад дома, где жил Курносый. Зачем палить – фасад ведь не картонный, а цементный? Пули не могли попасть в тех, кто скорбел внутри дома. Но нет, это было символическим актом. Нечто вроде подтверждения. Нам с Вильмаром он едва не стоил жизни, потому что стрелявшие с катафалка и с мотоциклов промахнулись по нам буквально на миллиметр, а иначе они увлекли бы нас в своем демоническом спуске. Самое тревожное во всем этом вот что: здесь по тебе стреляют оттуда, откуда ты не ждешь. Даже из катафалка!

Ах, Манрике, старый, дорогой сердцу квартал! Я почти не знаком с тобой. Снизу, из моего детства, я наблюдал тебя, твои игрушечные домики и готическую церковь. Высокую, серую, костистую, невообразимо готическую, устремляющую ввысь две заостренные башни, словно в надежде достать до неба. Тяжелые черные тучи шли по небу, натыкались на громоотводы и разражались дождем. И каким дождем! Медельинский дождь, можно сказать, рождается в Манрике. В квартале, где сегодня начинаются коммуны, но где в дни моего детства заканчивался город, потому что дальше не было ничего – только холмы и холмы, и рощи манговых деревьев, где затерявшихся ребятишек поджидал людоед, – здесь, в Манрике, у моего деда был дом. Я бывал там, но ничего не вспоминаю. Нет, пожалуй, вспоминаю одно: пол из красных плиток, по которому меня заставляли ходить прямо, прямо, вдоль линии, разделяющей плитки, чтобы я рос таким же и оставался им всю жизнь, – прямым, правильным, всегда правильным, как подобает порядочному человеку, и чтобы на моем пути никогда не было поворотов. Ах, дедушка с бабушкой!..

Это был последний из прекрасных дней, прожитых мной с Вильмаром. Потом судьба проехалась по нам своим катафалком и двумя мотоциклами, раздавив в лепешку.

Ночь не предвещала ничего хорошего. Ее уже испортил бесконечный проливной дождь. Река Медельин вышла из берегов и вместе с ней – сто восемьдесят ручьев. Одни, протекающие под улицами, заключенные в трубу ценой стольких усилий и пота, разорвали свои смирительные рубашки, взломали мостовые и, словно толпа сумасшедших, маньяков, лунатиков, вырвались на свободу – переворачивать машины, заливать дома. Другие, их вольные сородичи – в обычное время чахлые струйки, мирные голубки – с дьявольской силой, с ревом хлынули по склонам холмов, чтобы броситься на нас, захлестнуть, задушить, вызвать у меня лихорадку и заставить бредить. Небо разверзлось, реки переполнились, ручьи вздулись, трубы не выдержали, испуская из себя во все стороны потоки воды, – и к моим балконам стало неотвратимо подниматься бескрайнее море дерьма. Ну вот, вы предупреждены: все мы окончим свою жизнь именно так.

Так или не так, настал следующий день, обычный день с убийствами. Ни следа бурной ночи. Утренний свет сиял с невинным, лицемерным, лживым видом. Мы пошли покупать холодильник маме Вильмара, а на обратном пути он предложил пройти через «Версаль» – взять пирожных. Тех «славных» пирожных, которые пекла моя бабушка, – их не найти даже в Вене. Делаются они так: слоеное тесто оставляют подходить звездной ночью, под открытым небом, а наутро ставят в духовку, положив внутрь мякоть гуайявы. Немного, потому что иначе, по словам бабушки, пирожное станет приторным. Мы прошли через парк, затем по Хунину и наконец поравнялись с «Версалем». У входа мы столкнулись с Ла-Плагой. «Плагита, как здорово! – воскликнул я. – А я‑то думал, ты уже умер…» Нет, пока еще нет, последнее время ему везет. «А как твой малыш?». Он вот-вот должен родиться, девять месяцев уже прошло. «Девять месяцев? Куча времени! У меня за девять месяцев готов роман». Вильмар зашел внутрь – покупать пирожные, а я остался на улице, беседуя с Ла-Плагой. Тот упрекнул меня – зачем я разгуливаю с убийцей Алексиса? «Что ты, совсем сдурел? Это же Вильмар, а Алексиса убил Лагуна Асуль». – «Вильмар и есть Лагуна Асуль», – ответил он. На мгновение сердце мое остановилось. Да, конечно, я знал это, я это чувствовал с первого же момента, когда мы столкнулись там, на Паласе, близ Маракайбо. «Почему его зовут так подурацки?» – спросил я просто, чтобы спросить что-то, сказать что-то, говорить, не думая. – «Потому что он похож на парня из фильма «Голубая Лагуна[16]». – «А… Я не видел этой картины. Я не хожу в кино уже много лет». Вильмар появился с пирожными, и я распрощался с Ла-Плагой. Мы пошли по Хунину прямо к Ла-Плаге, где однажды, таким же вечером, я убил своего мальчика, а заодно – и себя самого. Вильмар предложил мне пирожное, но я отказался. Ничего не подозревая, он доставал из пакета» одно пирожное за другим и ел их. «Ты знаешь его?» – спросил я, имея в виду Ла-Плагу. «Ага», – ответил Вильмар с полным ртом. «Он тоже из твоего квартала?» – «Ага», – снова ответил он, кивнув головой, и продолжил поедать пирожные. Я сказал, что мне надо в Канделарию – попросить кое-что у Христа Поверженного, но не сказал, что именно. Я должен был попасть в эту церковь и попросить Господа – всевидящего, всезнающего, всемогущего, – чтобы он помог мне прикончить этого сукина сына.

Я велел ему подождать снаружи, пока я буду в церкви. Лампады Христа Поверженного отчаянно мигали, вознося к небу мою просьбу, мою мольбу: Господи, укажи, как это сделать! Выйдя наружу, я уже знал, как. Вильмар ждал меня во дворе, между лотерейных столиков и нищих. Он подошел ко мне. Я сказал, что мы заночуем в каком-нибудь мотеле неподалеку. Он спросил, почему. Из суеверия, ответил я: если я проведу эту ночь дома, меня убьют. И поскольку в Медельине это предчувствие может охватить кого угодно, где угодно и когда угодно, – он понял. Я привел неотразимый довод, не требующий других. Когда мы брели по парку, то вспугнули стаю голубей, и во мне пробудилось воспоминание. Я вспомнил тот день, когда я пришел в эту церковь просить за себя и оплакивать моего мальчика, Алексиса, единственного. Равнодушный к голубям, безразличный ко всему, далекий от людских бедствий, на пьедестале стоял Педро Хусто Беррио, старик губернатор, управлявший Антиохией невероятно долго – целых четыре года: рекорд, достойный книги Гиннеса. Средний срок не превышает нескольких месяцев: всех губят грабеж казны и бюрократическое рвение. Рядом с монументом возвышалась идиотская в своей огромности эстакада неоконченного метро, дававшая приют нищим и карманникам. Постройку метро начали много лет назад, но так и не закончили, изуродовав Антиохию и расхитив отпущенные деньги. И правильно: в противном случае деньги расхитил бы кто-то другой. А кому не нравится безнаказанность, пусть идет мимо, закрыв глаза и зажав нос. Одни крадут, других обкрадывают, одни убивают, других убивают, все путем. Все как нельзя более нормально. Жизнь в Медельине идет своим чередом. Как-нибудь все достроят, над моим городом по гладким рельсам, словно на крыльях, заскользит надземный поезд, перевозя людей – все больше и больше и больше. А меня уже не будет, чтобы задать вопрос: куда вы спешите, человекокрысы? Кто может похвастаться тем, что непременно возвратится? Одни птицы…

Мы сняли номер в мотеле без регистрации, как здесь принято. Это не Европа, где права человека попираются на каждом шагу, и в любом отеле нагло спрашивают удостоверение личности, совершенно безосновательно предполагая, будто человек – прирожденный преступник. У нас не так: доверие между людьми пока еще не поколеблено. Кроме того, наши мотели – пристанище для шлюх, а они и те, кто с ними приходит, не имеют никаких удостоверений. Словно человек-невидимка, без всяких удостоверений мы прошли мимо приемной стойки, добрались до номера, разделись, прижались друг к другу, и он заснул, а я не спал, размышляя о попрании прав человека в Европе и об упорном молчании папы римского… Револьвер – свой револьвер – он положил, как всегда, поверх одежды. Такая привычка. А я – я попросту протяну руку, как советовал Поверженный, возьму оружие, положу ему на голову подушку и выстрелю, и хорошо, если этот выстрел услышит сука, зачавшая его. А потом я совершенно спокойно удалюсь, точно так же, как пришел, на своих двоих… Так текло время: я лежал неподвижно, он спал, и револьвер не прилетал ко мне по воздуху, и моя рука не дотягивалась до него. Затем я понял, что смертельно устал, что к черту честь, что безнаказанность и наказание для меня одинаково неважны, и что месть – бремя слишком тяжелое для моих лет.

Когда в окно проникли первые лучи, я приоткрыл глаза и спросил: «Зачем ты убил Алексиса?» – «Потому что он убил моего брата», – ответил тот, протирая глаза и потягиваясь. Мы оба встали, умылись, оделись и вышли на улицу. Когда я расплачивался, нам предложили по чашке кофе – или «чернил», как выражаются в этой дурацкой стране.

Пока мы ждали какого-нибудь такси, я рассказал, что в день убийства Алексиса я был вместе с ним. Да, он знает, он запомнил меня с того дня. «Значит, с той самой первой ночи в моей квартире ты мог меня убить в любую секунду?» Он засмеялся и сказал, что если в этом мире он кого-то не может убить, так это меня. Мне подумалось: а ведь он совсем как я, мы оба на все машем рукой и все прощаем. Я спросил, кто сидел за рулем мотоцикла, с которого стреляли в Алексиса. Оказалось, того парня убили на следующий день. Все-таки, кто это был, – настаивал я. Вильмар отвечал, что не знает, что они были едва знакомы…

Не знаю, сколько смертей имелось на совести Алексиса ко времени нашего знакомства (если имелось), но я тут ни при чем. И с этим мальчиком, с Вильмаром, то же самое: я тут ни при чем. А о тех, которые лежат на их и моей совести, вы уже знаете. Я заявил Вильмару, что, по-моему, в Медельине больше нечего делать, что из этого города ничего не выжать, что надо убираться. Куда? Куда глаза глядят. Мир не заканчивается здесь, он велик. Что же касается человечества, то оно повсюду одно и то же: то же дерьмо, только в другом виде. Он согласился. Ему надо было только зайти к себе – попрощаться с мамой и убедиться, что холодильник действительно привезли, и еще зайти ко мне и забрать одежду. Забудь об одежде и холодильнике, сказал я, мы уезжаем прямо сейчас, а маме ты пошлешь открытку: почта – такая изумительная вещь, что доставит ее даже во Франсию. Нет, возразил он, это не во Франсии, а в Санта-Крусе, но ни туда, ни туда почтальоны не приезжают: их обязательно «завалят», «замочат». Это он усвоил хорошо: только Смерти гарантировано свободное передвижение по коммунам. Мы расстались. Я направился домой, ждать его возвращения, а он – в сторону коммун. Прощание навсегда: на этом свете больше не увидимся. Утром позвонили из амфитеатра и попросили опознать человека, в кармане которого нашли мой номер телефона.

Амфитеатром у нас называют морг, и нет ни одного таксиста, вообще ни одного христианина в городе, который бы не знал, где это: в Медельине живым отлично известно, в каком месте искать мертвых. Морг находится на выезде из города по Северному шоссе, рядом с конечной остановкой автобусов.

Народ толпился снаружи, у ограды. Я проследовал мимо охранников, обретая свою подлинную сущность человека-невидимки, и вошел в холл. Над плачем живых и молчанием мертвых царил бешеный стук пишущих машинок: то была официальная Колумбия, охваченная бюрократической горячкой, погруженная в бумажную волокиту, занятая регистрацией и вскрытием трупов, прилежная, усердная, трудолюбивая, с непобедимой душой канцелярской крысы. Мои глаза невидимки задержались на одном из официальных актов, лежавшем на столе: «С погибшего, судя по всему, сняли обувь, однако кем и при каких обстоятельствах это было совершено, выяснить не удалось». Затем шли фразы про ранение полой вены и остановку сердца под воздействием гиповолемического шока, вызванного проникновением колющего оружия. Язык этого документа меня восхитил. Четкие формулировки, уверенный стиль… Судьи и судебные секретари – лучшие из колумбийских литераторов, и нет романа более захватывающего, чем тома следственного дела.

Тем, кто заходил с улицы, показывали альбом фотографий еще теплых покойников: крупный план, не хуже, чем в Голливуде. Если находился кто-то, похожий на пропавшего без вести, то посетителя вели в следующий зал – опознать все того же пропавшего без вести. Невидимка спокойно проследовал туда. Это было высокое, просторное помещение, где проводилось вскрытие: около тридцати столов, и на каждом – отбывающий в последний путь. На каждом, на каждом, на каждом, и почти везде – молодые. То есть те, кто недавно был молодым. Теперь это были трупы, инертная материя. Голые, разделанные, точно свиные туши, с удаленными мозгами – для анализа. В телах не осталось ничего, чем могли бы поживиться черви. Невидимка ясно осознал, что все эти сердца, почки, печенки, легкие будут свалены в одну яму. Здесь оставались – для узнавания и утешения тех, кто оделся в траур, а также в целях процветания похоронной индустрии, – пустые оболочки, наскоро и неумело зашитые на груди и на животе. У некоторых на ноге имелась бирка – свидетельство об опознании трупа. Однако не у всех: Колумбия никогда не проявляла последовательности в таких делах, она непоследовательна, непредсказуема, безрассудна, беспорядочна, бездумна‚ безумна… Человек-невидимка проводил смотр покойников. Три вещи в особенности бросились ему в глаза у трупов, лишенных сердца – оно могло бы однажды вновь ощутить в себе ненависть: голова (у некоторых – со взъерошенными волосами), избавленная от чувств, в том числе злобных; причинное место – бесполезное, свисающее с бесстыдным и дурацким видом, неспособное больше осеменять и причинять зло; ноги, которые никогда никого никуда не принесут. Затем он заметил, что над ногами одного из мертвецов возвышается еще одна нога, совсем маленькая, вздымающаяся вертикально, словно крест, – нога новорожденного, попавшего на разделочный стол. На мгновение невидимке показалось, что труп взрослого принадлежал матери ребенка, которой сделали кесарево сечение, потому что живот у трупа тоже был разворочен. Но нет – то был еще один мужчина, а ребенка положили сверху просто потому, что не оказалось свободного стола. Невидимка вспомнил про сочетания магических предметов, мечту сюрреалистов: зонтик на разделочном столе, например. Болваны, эти сюрреалисты! Они проходили по миру, честные и чистые, не понимая ничего ни в жизни, ни в сюрреализме. Несчастный сюрреализм разбился вдребезги о колумбийскую действительность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю