412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Вальехо » Богоматерь убийц » Текст книги (страница 5)
Богоматерь убийц
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 17:30

Текст книги "Богоматерь убийц"


Автор книги: Фернандо Вальехо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

На другой стороне авениды, у бокового проезда, стояла частная клиника воров-карманников – плеоназм, надеюсь, простительный в глазах сеньоров академиков, если учитывать мое отчаяние и мою спешку. Это Клиника «Сома», первая в своем роде, основанная здесь в незапамятные времена моего детства группой медиков-уголовников, объединившихся, дабы основательнее прощупать меру наивности и отчаяния своих ближних, а также исследовать глубже, так глубоко, как получится, при помощи рентгеновских лучей содержимое кошельков своих клиентов, пардон, пациентов. «Этим сукиным детям я оставлю тело», – молниеносно, как и всегда посреди беды, пришла мне в голову светлая мысль, и я приказал таксисту немедленно развернуться, и пусть он возьмет сколько хочет, но доставит меня на ту сторону улицы. «Я привез парня, которого ранили тут недалеко», – объяснил я в приемном покое. Осознав ситуацию и тот факт, что, в отличие от похоронной службы, они неспособны извлечь пользу из трупа, персонал клиники впал в такое отчаяние, что мое собственное горе как бы съежилось, и среди всеобщего переполоха я был отправлен к директору, сострадательному господину, посоветовавшему мне отвезти моего мальчика в государственную поликлинику, где меня обслужат бесплатно, учитывая необходимость неотложных мер. «Именно такие меры и нужны сейчас, уважаемый сеньор, – ответил я, – а потому вы отвезете его сами». Я повернулся и захлопнул дверь прямо перед его носом. Отвратным, как легко догадаться, носом.

И какая разница, умрем ли мы в кровати от старости или, не дожив до двадцати, на улице, от ножа или пули? Не все ли равно? Ведь за последним мгновением жизни последует смертная пропасть. Я говорил это себе, стараясь не думать, в толпе людей, пытаясь отыскать какую-нибудь церковь. Две ближайшие, Сан-Игнасио и Сан-Хосе, по закону подлости были закрыты. Оставалась Канделария, всегда открытая; туда я и направился – молить Господа, чтобы он вспомнил обо мне и послал мне смерть. Пока я обращал свою просьбу к Поверженному Христу, в мигании лампадок, я вспомнил, что у Алексиса на поясе остался револьвер. Я не снял его из-за ужаса и отвращения к огнестрельному оружию: я стараюсь никогда не думать о его существовании. Да, револьвер остался на поясе и теперь станет добычей уголовников из клиники! Пусть он пойдет им на пользу, пусть их пристрелят из этого самого револьвера… Выйдя из церкви, я оказался на улице, там все было как раньше – солнце, шум, толпа, и ни над кем в отдельности не нависали черные тучи будущего. И когда я пошел через парк, там, как всегда, взвились в небо спугнутые голуби.

Удаляясь секунда за секундой от жуткого мгновения смерти Алексиса и шаг за шагом от центра, я очутился к концу дня на мрачной авениде, пересекающей Белен, с канавой посредине. Моя судьба запутаннее судебного дела: я бежал от скорби и вот оказался здесь. Внезапно, без предупреждения, как чуть ранее Смерть, пришла ночь. Я добрался до перекрестка. Вереницы автомобильных фар медленно двигались по забитой до отказа дороге, словно светящиеся черви, земные светлячки, смиренно преодолевающие болото жизни. То были машины, купленные на деньги наркоторговцев, деньги, затопившие город в последние несколько лет. Я оставил неспешный поток огней и углубился в сумрак. Послышались выстрелы. Ночь с черной душой, преступная ночь, охватила Медельин, мой Медельин, столицу ненависти, сердце обширных владений Сатаны. Заблудший автомобиль на миг ослепил меня фарами, осветил будущее на пару метров вперед.

В коммунах много лет ведется священная война: квартал против квартала, улица против улицы, банда против банды. Война тотальная, война всех против всех, о которой мечтал Адамов, драматург и мой друг, который умер старым и нищим, но в Париже. В коммунах все приговорены к смерти. Кто приговорил их? Закон? Глупый вопрос: в Колумбии есть законы, но нет закона. Один приговаривает к смерти другого, обычное дело, а также его родственников, друзей, всех, кто хоть как-то с ним связан. Тот, кто связан с приговоренным – уже мертвец и падет вместе с ним. С точки зрения демографии, численность населения в нашей стране регулируется именно таким образом. В моей драгоценной Колумбии смерть превратилась в заразную болезнь. Так что в коммунах остаются одни дети-сироты. Вся молодежь, включая их отцов, перебила друг друга. А старики? До старости доживают только свиньи – и Бог. Старики давно уже умерли, молодые один за другим погибли от удара ножом и никогда не увидят в зеркале морщинистого лица старости. От удара ножом, вместе с теми, кто бежал из деревни, бежал якобы от «насилия» и основал эти коммуны на неприветливых землях, выстроил «пиратские» кварталы. От «насилия»… Ложь! Насилие – они принесли его с собой. На остриях ножей. Они бежали от самих себя. Потому что – скажите мне, вы ведь умный человек – для чего в городе нож? Чтобы перерезать глотку, и ни для чего больше. Нет бедствия страшнее на этой планете, чем колумбийский крестьянин, нет хищника более вредоносного и опасного. Рожать, побираться, убивать и умирать: вот его жалкая участь.

Дети этих детей, зачатых в недобрый час, сменили ножи на самодельные обрезы, которые их внуки, следуя в ногу со временем, отвергли в пользу револьверов, купленных у армии и полиции. Пусть они напиваются водкой государственного производства, пробуждая в себе тысячи чертей, пусть потом убивают друг друга из этих револьверов! Из доходов от водочной монополии государство платит учителям, чтобы те объясняли детишкам: воровать и убивать нехорошо. Не спрашивайте меня, откуда такое противоречие. Я не знаю, ибо не творил этот мир; когда я прибыл в него, все уже сотворили до меня. Так уж устроена жизнь, парсеро, это непростая штука. И поэтому я повторяю снова и снова: недопустимо навязывать ее никому. Кто рождается, должен рождаться сам, на свой страх и риск, и порождать других точно так же. Опираясь на зыбкую легитимность выборов, управляясь женоподобным идиотом, производя оружие и разбавляя спирт до состояния водки, выдумывая конституции с гарантией безнаказанности, отмывая доллары, снабжая весь мир кокаином, душа всех налогами, колумбийское государство есть первый преступник в стране. С ним невозможно покончить. Оно – рак, подтачивающий нас изнутри, убивающий мало-помалу.

Да, сеньор, Медельин – это два города в одном: те смотрят на нас сверху, а мы на них – снизу, особенно в светлые ночи, когда сияет множество огней и мы превращаемся в мишени. Я предлагаю называть Медельином только нижний город, а тот, что нависает над нами, пусть зовется Медальо. Два имени – поскольку их двое; или один, но с раздвоенной душой. Что делает Медельин для Медальо? Ничего. Только устраивает на склонах холмов футбольные площадки, с прекрасными видами (на тех, кто внизу), чтобы верхние целыми днями играли в футбол и уставали, и не думали об убийстве и совокуплении. И все это гудит громче осиного гнезда.

Коммуны настолько уродливы, что почти прекрасны. Дома, дома, дома, трехэтажные, незаконченные – третий этаж остается на потом – громоздятся, скучиваются, из них выбегают дети, словно капли воды из расселины, выбитой Моисеевым жезлом. Но вот среди детского смеха прорезалась автоматная очередь: та-та-тата-та… Это они, короли оружия, мини-узи, о таком мечтал Алексис, прошивая пулями воздух, затягивая арию безумия. Завязалась перестрелка – между верхними и нижними, между соседями, одни идут на других. Господи, вот это бой! Дождь пуль, точно в церкви разбрызгивают святую воду! Жмурики валятся один за другим. Над крышами Санто-Доминго-Савио, в раскаленном утреннем воздухе дала освежающую очередь Смерть. Санто-Доминго-Савио – это квартал, где нет ничего святого, кроме названия: сплошные убийцы. Потом инспекторы приедут забрать трупы, и опять ничего, совсем ничего, до следующей стычки, которая слегка разгонит скуку.

Помимо врагов, оставленных ему покойными родителями, братьями, друзьями, каждый обитатель коммун наживает и своих собственных, чтобы целым списком передать их, в свою очередь, собственным детям, братьям и друзьям, когда его убьют. Вот она – наследственность по крови, не знающая берегов река. Только в коммунах могут бесконечно разматывать запутанный клубок ненависти. Занятие ненужное и бессмысленное. Я вижу лишь одно средство, лишь одно решение – разрубить, подобно Александру Македонскому, Гордиев узел и соорудить газовую камеру: длинная-длинная стена, чисто побеленная, а на ней большими черными буквами надпись «Уросалина» – название чудодейственного лекарства моего детства, которое рекламировали по радио так: У-эр-о-эс-а-эль-и-эн-а. Уросалина! И пусть задушенные дымом падают на землю, и слетаются грифы.

Откуда я знаю столько о коммунах, хотя никогда не поднимался наверх? Дружище, это очень просто: так же, как теологи много знают о Боге, никогда его не видев. А рыбаки – о волнении моря по морским животным, выброшенным на берег. Кроме того, однажды я поднялся туда, наверх, в такси. Это стоило мне целого состояния: водитель причитал, что жизнь дается только раз и что у него пятеро детей. Там я и остался – в Санто-Доминго-Савио, или в Вилья-дель-Сокорро, или в Эль-Популар, или в Эль-Гранисаль, или в Ла-Эсперансе, в одной из этих расстрельных камер, наедине со своей судьбой. Затем я двинулся дальше вверх по склону в поисках матери Алексиса, а заодно его убийцы. По дороге мне попадались «гранерос», ларьки, где торгуют юкками и бананами, забранные железными решетками, чтобы не украли их нищенское содержимое. И футбольные поля над обрывами. И лабиринты улочек и крутых лестниц. А внизу, в долине – другой, шумный город… На самой вершине холма я нашел нужный дом. Постучался. Мне открыла она, с ребенком на руках. Впустила внутрь. Еще два ребенка, полуголые, ползали по жизни и по земляному полу. Мне вспомнилась забитая женщина из детства, служанка в нашем доме. Нет, конечно, та, одних лет с моей матерью, не могла быть этой, годившейся мне в дочери. Но сколько лет прошло со дня смерти той служанки… Возможно, в бездне времени то и дело с точностью повторяются люди и судьбы. Так и случилось. Ни в этой жалкой женщине, ни в ее детях я не узнавал ни малейшей черточки Алексиса. Ни единой, просто ни единой частицы его блеска. Так всегда: каждое чудо – непременно издевка. Мы перекинулись парой слов. Женщина рассказала, что ее нынешний супруг, отец этих детей, бросил ее, а другой, отец Алексиса, тоже был убит. Убийца Алексиса вроде был откуда-то из Санта-Крус или Франсиа; говорили, что его зовут Лагуна Асуль. Не нужно удивляться, что она знала об убийце больше, чем я, видевший, как он стрелял. В коммунах все становится известным. Будьте уверены: если вас убьют в парке Боливара (да не допустит этого Господь), не успеете вы упасть на землю, как несколькими километрами выше это событие начнут праздновать. Или оплакивать. Я ощутил прилив безмерной жалости к ней, к ее детям, к брошенным псам, к себе самому, ко всем, кто оказался в давке жизни. Я дал ей денег, попрощался и ушел. Когда я начал спуск, без предупреждения, без понуждения (а кто бы мог предупреждать и понуждать?) хлынул ливень.

Попробую объяснить тем, кто не знает, кто не здешний: если в Медельине идет дождь, то это как с убийством. Без уверток и уловок, по всем правилам и с полным знанием дела. Здесь нельзя оставить никого недобитым, потому что недобитый может кого-то вспомнить и опознать. Что до тех, кто попадает в «поликлинику», в отделение неотложной помощи больницы Сан-Висенте-де-Пауль, нашего военного госпиталя, то им зашивают сердце. Небо наверху раздражено не меньше, чем христиане внизу, и если уж разражается дождем, то это дождь во всем его буйстве. Бурные потоки запрыгали по бетонным лесенкам, как взбесившиеся козы, сливаясь на размытых улицах в настоящие реки. Я отошел в сторону, чтобы водопад, сминающий, сметающий, смахивающий все перед собой, не подхватил меня. Мы оба направлялись вниз, только я совсем не спешил. И пока сумасшедшие небеса изрыгали свой гнев, улицы коммун оставались пустынными. Ни единой души, ни единого убийцы. И ни единого навеса у входа в жалкие, скаредные дома, построенные по извечному эгоистическому принципу «спасайся кто может». Я с тоской припомнил старое предместье Бостон, где появился на свет, благородные дома с навесами, чтобы спешащие на мессу прихожане пережидали под ними дождь.

Вам кажется гнусным, когда старик убивает мальчишку? Предполагаю, что так. Что бы ни делали старики – убивали, смеялись, любили – все отдает гнусностью, а особенно, когда они продолжают жить. Старость непристойна, бесстыдна, отвратительна, мерзостна, тошнотворна, и у стариков есть лишь одно право – право на смерть. Я погружался в воды темно-синей лагуны. Синей по названию, но вода там была предательски-зеленой. Ее болотная душа, заключенная в спутанных водорослях, тянула меня на дно. Из водорослей сочился зеленый яд, который и сообщал лживый оттенок синей лагуне. Кто сказал, что я собираюсь его убить? Для этого у нас есть наемники, они делают свое дело, как шлюхи, их нанимают люди с деньгами. Они расплачиваются по неоплатным долгам, будь то долг крови или еще какой. Они берут за свои услуги меньше, чем водопроводчик. Это последнее преимущество, которым мы располагаем внутри терпящего крушение мира. Пока в коммунах хлестал ливень, пока их улицы – реки крови – окрашивали красным синюю лагуну, вместилище всех наших бед, я умирал в моей квартире, лишенной мебели и души, один, умоляя врачей из поликлиники зашить его как угодно, пусть на живую нитку, – сердце несчастной Колумбии. Потом я шел к директору, просил его запереть двери больницы, потому что со всех сторон стягивались наемники – убить ее заново. После этого я шагал с Алексисом прямиком к центру города. Вдали, над морем призрачного тумана, окутавшего центр, плыл высокий купол церкви Сан-Антонио. Туда мы и шли, почти бежали, чтобы пробиться, прорваться через плотную накидку тумана. Мы оказались внутри церкви и поняли, что это кладбище. Могилы, могилы, могилы, сплошь покрытые плесенью. И я умирал, один, рядом ни одной живой души, чтобы принести мне кофе, ни одного третьеразрядного романиста, чтобы засвидетельствовать, запечатлеть для потомства несмываемыми чернилами сказанное и несказанное мной. Однажды утром меня разбудило солнце, хлынувшее на террасы и балконы: оно призывало меня. И снова, покорный, послушный, я откликнулся на его зов, дав себя провести. Я встал, принял душ, побрился, вышел на улицу. Прогулялся до парка в квартале Америка, по авениде Сан-Хуан, и заглянул в кафе со включенным радио – выпить чашечку кофе. Сколько месяцев прошло, сколько лет? Пожалуй, несколько недель – нами управлял все тот же президент, все тот же попугай, читающий по бумаге скрипучим голосом сладкие и лживые речи, кем-то написанные. Речи неизменного содержания: время как будто остановилось. Когда немузыкальное пернатое замолкло, радио, бодрящее, словно горячий кофе, прилежно перешло к сводке ночных новостей, которую венчали цифры погибших. Этой ночью мы недосчитались… Жизнь продолжалась.

«Верьте и вы увидите, что чудеса есть», – говорил святой Иоанн Боско[11], и действительно, церковь в квартале Америка была открыта. Я зашел И преклонил колена перед алтарем Христа Поверженного, первым по счету, и молил Всемогущего: «Если ты не посылаешь мне смерти, верни Алексиса». Я обращался к нему, всевидящему, всезнающему, всевластному. С большого алтаря, царившего внутри церкви, из мрака, окруженная своим скромным золотым сиянием, на меня смотрела Богоматерь Скорби. Церковь была безлюдна. Пустая, словно жизнь наемника, сжигающего лишние деньги в камине.

Дурная кровь, дурной род, дурной нрав, дурное поведение: нет хуже помеси, чем помесь испанца с индейцем и негром. Она дает обезьян, макак, мартышек, хвостатых, чтобы удобнее лазать по деревьям. И тем не менее они ходят по улицам на двух ногах, толпятся в центре. Неотесанные белые, болтливые индейцы, жутковатые негры: суньте их, с папского благословения, в плавильный котел и увидите, что за взрыв получится у вас. Оттуда выйдет жуликоватый, жадный, трусливый, завистливый, лживый, уродливый, нечестный и вороватый народец, склонный к убийствам и поджогам. Вот оно – творение похотливой Испании, рванувшейся некогда за золотом. Народец с богобоязненной и бумажно-канцелярской душонкой, обожатели ладана и сургучных печатей. Непокорные мятежники, предавшие короля, – вдобавок ко всему в каждом из этих ублюдков угнездилось желание стать президентом. У них словно гвоздь в заднице – так им хочется усесться в кресло Боливара и распоряжаться, а также воровать. Вот почему, когда наемники заваливают то одного, то другого кандидата на вышеназванную должность, в самолете или на трибуне, сердце мое трепещет от радости.

Я шагал по Паласé между двуногих обезьян, и, думая об Алексисе, оплакивая его, я наткнулся на одного парня. Мы поздоровались – кажется, где-то уже виделись. Но где? В квартире с часами? Нет. На телевидении? Тоже нет. Ни он, ни я не появлялись там ни разу, а значит, почти что не существовали. Я спросил его, куда он идет; он ответил, что никуда. Я тоже никуда не шел, так что дальше мы отправились вместе, нисколько не расстроив планов друг друга. Проследовав по улице Маракайбо, мы вышли на Хунин. Проходя мимо «Версальского салона», я вспомнил, что несколько дней не ел, и спросил у парня, завтракал ли он. Нет, ответил он, то есть да, но вчера. Я пригласил его съесть пирожное. За столиком я поинтересовался, как его зовут. Может быть, Тайсон Александр? Нет. Йейсон? Тоже нет. Уилфер? Тоже нет. Вильмар? Он засмеялся. Как мне удалось догадаться? Никак, просто это были модные имена среди парней его возраста – тех, кто пока оставался в живых. Я попросил его написать на салфетке, чего он ждет от этой жизни. Взяв мою ручку, он принялся выводить неровным почерком: кроссовки «Рибок» и джинсы от Пако Рабанна. Рубашки «Оушен Пасифик» и белье от Келвина Клайна. Мотоцикл «Хонда», джип «Мазда», лазерный проигрыватель, морозильник для мамы, один из тех гигантских рефрижераторов марки «Уирпул», что извергают град из кубиков льда, стоит только повернуть ручку… Я объяснил ему мягко, что такая одежда ему не пойдет, так как будет скрадывать его красоту. Что мотоцикл придаст ему вид наемника, а джип – вид наркоторговца или мафиозо, одного из подонков общества. А лазерный проигрыватель зачем? Чтобы внутри было больше шума, чем снаружи? И зачем морозильник, что в него класть? Воздух? Или трупы? Пусть он доедает суп и не тешит себя несбыточными мечтами… Он засмеялся и попросил меня, в свою очередь, написать, чего жду я от этой жизни. Я хотел написать «ничего», но вывел его имя. Прочтя, он засмеялся и пожал плечами – жест, обещающий все и ничего сразу. Я спросил его, надо ли ставить в слове «Вильмар» знак ударения. Он ответил, что это все равно: как мне больше нравится. «Значит, надо».

Покинув «Версальский салон», в котором от Версаля – одно лишь название, мы побрели вниз по Хунину, чтобы только куданибудь пойти, и в этот момент начался дождь. Это было у церкви Сан-Антонио, мне незнакомой. Или знакомой? Может, я ее видел в том сне с Алексисом – церковь, превращенная в окутанное туманом кладбище? Я предложил Алексису – извините, Вильмару, – зайти внутрь. Там два входа: один со стороны фасада с куполом, другой со стороны башен. Мы вошли со стороны фасада. Поднимаясь по парадной лестнице с готическими овальными окнами, каждый посетитель церкви видит справа огромную гробницу, где покоятся кости. Шепот скорбящих душ уносится к туманам вечности. Да, это и было кладбище моего бреда! В церкви я поглядел наверх и впервые увидел изнутри громадный купол, всегда – сколько я себя помню – высившийся над центром Медельина. Всему приходит свой час, смертный час. Зубчатые колеса судьбы обманули меня при помощи дождя в церкви Святого Антония Падуанского, в церкви безумцев. Я не говорю за себя – я знаю, где остановиться, – я говорю за них, хозяев церкви, нищих безумцев, спящих под мостами ближайшей авторазвязки, которые по утреннему холоду приходят к первой мессе – выпросить у Бога, конечно же, сострадательного к Святому Антонию, немного тепла, участия и травки. Из-под высокого купола, подвешенный на нити людского горя и превратностей нашего времени, свисал Христос. Словно сошедшие со средневековых миниатюр, несколько францисканских монахов быстрым шагом проследовали по церкви и бредовой действительности. Когда мы с Вильмаром вышли со стороны башен, я решил, что сейчас нас оденет пелена тумана, но нет – день был ясный, умытый недавним дождем. «Domus Dei Porta Coeli[12]» – прочел я надпись на заднем фасаде, под остановившимися часами. Поглядев вниз, я обнаружил примыкающий к церкви дом священника – в старом медельинском стиле, двухэтажный, с навесом. Благодетельный навес для застигнутых дождем вчера, сегодня, всегда.

С детства внутренний голос внушал мне, что день, когда я войду в церковь Сан-Антонио, будет моим последним днем. Ха! Я все еще жив. Впрочем, умри я, внутреннему голосу не в чем было бы себя упрекнуть: «Я предупреждал». Мертвые не видят, не слышат, не чувствуют, и какая им, к черту, важность – предупреждали или нет.

«Ого! – воскликнул Вильмар, исследовав мою квартиру. – Ни телевизора, ни музыкального центра!» Как это я могу жить без музыки? Я объяснил, что готовлюсь к вечной тишине. «А телефон? Выключен?» – «Ага, вода и свет тоже. В общем, здесь ничего не работает. Если очень нужно, я выхожу на улицу». Слушай, мальчик, законы Мерфи – самые надежные из всех, и вот что они гласят. Единственная надежная вещь в этой жизни – ежемесячные счета за свет, воду и телефон. В конце концов, встав на колени, Вильмар подключил телефон, воспользовавшись, за неимением отвертки, кухонным ножом. Только это произошло, как проклятый аппарат зазвонил. Я поспешил к чудовищному приспособлению, беспокоясь, что кто-то меня ищет. Кто? Никто, какой-то идиот ошибся номером и спрашивал, не здесь ли покупают клещевину. Я ответил утвердительно. За сколько покупаете? – А за сколько продаете? – За столько-то. Я предложил ему половину этой суммы. Потом я поднимал немного свою цифру, а он снижал свою, пока мы не договорились и я не купил двадцать мешков. Куда их доставить? – На Центральный склад продовольствия, откуда я сейчас говорю, спросить такого-то. И я назвал ему имя министра государственных имуществ. Он пообещал, что без промедления доставит двадцать мешков на грузовике. Мы повесили трубки. Вильмар, ничего не понимавший, спросил, за – чем нужна клещевина. Для производства масла, ответил я. Он остался в убеждении, что я – владелец фабрики по производству масла из клещевины.

Повторяю снова и снова: в присутствии бедных о деньгах не говорят. Поэтому я не стану говорить о том, что мы делали той ночью перед сном. Достаточно сказать вот что. Первое: его нагая красота еще больше оттенялась кармелитской накидкой, покрывавшей плечи. Второе: когда он раздевался, на пол упал револьвер. «Зачем тебе револьвер?» – спросил я с простодушным видом. «На всякий случай,» – ответил он. И правда, глупый вопрос: револьвер носят именно на всякий случай. Обняв своего ангела-хранителя, я заснул, но перед тем, как отключиться, успел подумать о фатальном будущем, представив заголовки завтрашней желтой прессы: «Известный специалист по грамматике убит своим ангелом-хранителем», громадные красные буквы на первых страницах. Затем, овладев собой, я сказал себе, что у нас в Медельине газеты серьезные, не то что в Боготе, где все падки до сенсаций. «Красная страница» в последнее время съежилась до одной колонки. Может быть, потому, что говорить об убийствах в Медельине – все равно, что в сезон дождей объявлять о «невиданных ливнях», или летом – об «удушающей жаре». Подавать обычные происшествия как новости? Нет, у нас все-таки осталось еще немного скромности и достоинства. И я был полон веры в будущее: чужое, поскольку мое – я знал это с детства – обрывалось после церкви Сан-Антонио. На этой безнадежной и оптимистической ноте я заснул.

И вот вторник, утро, я жив, он обнимает меня, сияющий. «Какой сегодня день» – спросил он, открыв свои ангельские глаза. – «Вторник». У меня родилась идея – отправиться в Сабанету, к Марии Ауксилиадоре. «Для чего? – задал он вопрос. – Благодарить или просить?» – «И то и другое». Бедняки всегда так: благодарят, надеясь затем что-нибудь сразу вымолить.

Сабанета в тот день оказалась унылой, лишенной благодати. Пустынная площадь: ни нагромождения автобусов, ни нашествия паломников. Столики с иконками и реликвиями Марии Ауксилиадоры без единого покупателя перед ними. Что случилось? Неужели этот непостоянный народ изменил и Деве тоже? Ради футбола? Может, он верит теперь только в рукотворные чудеса? Мы вошли в церковь, полупустую: немного стариков и старух небогатого вида, и ни одного наемника. Черт! И этого больше не будет, как не стало ничего! Я преклонялся перед Девой и обратился к ней: «Моя Мадонна, Мария Ауксилиадора, я любил тебя с детства: когда эти сукины дети покинут тебя насовсем, повернутся спиной, можешь на меня положиться, я всегда с тобой. Пока я жив, я буду приходить». За что благодарил Деву Алексис – то есть нет, Вильмар? Что просил у нее? Одежду, деньги, прибамбасы, мини-узи? Я решил сделать его счастливым в этот день, дать ему, во имя Девы, все, что он захочет.

Мы покинули Сабанету по старой дороге моего детства, и шли, шли, шли, и разговаривали, как в старые добрые времена. Вильмар поинтересовался, почему я, владелец фабрики, хожу пешком, как нищий. Я объяснил, что для меня самое большое оскорбление в жизни – кража моей машины, и потому я ее не приобретаю. В тысячу раз лучше ходить на своих двоих, чем трястись над машиной. Что касается фабрики, откуда такая странная идея? Зачем мне она? Давать работу беднякам? Никогда! Пусть об этом позаботится мама, которая их родила. Рабочие – эксплуататоры по отношению к хозяевам, бездельники и лентяи. Они хотят, чтобы кто-то другой работал, покупал станки, платил налоги, тушил пожары, пока они, эксплуатируемые, будут мордовать друг друга или объявлять забастовки (на самом деле – уезжать в отпуск). В жизни не видел, чтобы эти лодыри трудились: они целыми днями играют в футбол, или слушают футбол по радио, или читают по утрам футбольную страницу в «Коломбиано». Да, и еще организуют разные профсоюзы. А возвращаясь домой, эти выродки, усталые, измученные, изнуренные «работой», совокупляются, и в животах их жен поселяются дети, а в животах детей – глисты. Чтобы я эксплуатировал бедных? Только под страхом смерти! Мое предложение: покончить с борьбой классов путем изничтожения этой нечисти. Труженики, видите ли! Но когда лицо мое исказилось от гнева, мы подошли к «Бомбею», бензозаправке моего детства, она же забегаловка, и меня начали потихоньку обвевать сладостные воспоминания, словно легкий ветерок, влажный, освежающий, благодетельный, и гнев мой потух. Бензозаправка «Бомбей», чудо из чудес! Обычные колонки снаружи и забегаловка внутри – но какая! Здесь ночами, полными светляков и бабочек, при свете «Коулмена», разгоряченные водкой и политикой, либералы с консерваторами резали друг друга за идею. Что за идея, не знаю до сих пор, но это было чудо из чудес! Прилив ностальгии по прошлому, пережитому, перемечтанному размягчил мои чувства. И через руины сегодняшнего «Бомбея», пустой оболочки, на бахромчатом облаке, пронзающем затуманенное небо, я вернулся назад в детство, пока не стал совсем ребенком и пока не появилось солнце, и я увидел, как бегу вечером по этой дороге с моими братьями. Счастливые, беззаботные, полные бьющей фонтаном жизни, мы пробегали мимо «Бомбея», преследуя шар. Под неповоротливой иглой граммофона закрутился исцарапанный диск: «От меня ушла одна, а другая изменила, – все равно мне в жизни счастья нету. Кто меня уложит спать, поцелует, приласкает? Одинокий, я брожу по свету. Путь мой труден и далек, солнце гаснет понемногу и садится над землей нагретой». Глаза мои наполнились слезами, потому что в «Бомбее» для моего исцарапанного сердца всегда будет звучать эта «Тропинка любви», услышанная мной в первый раз тем вечером. И какая разница, что, возвращаясь с Алексисом по этой самой дороге, мы топили в Mope безнадежности нашу немыслимую любовь… Вильмар не смог бы этого понять и в это поверить. Что кто-то способен рыдать из-за того, что время проходит… «К черту «Бомбей» и воспоминания! – сказал я себе, вытирая слезы. – Хватит ностальгии! Пусть будет, что будет, даже если это – сегодняшняя бойня. Все лучше, чем смотреть назад!» Потом мы шли мимо Санта-Аниты, усадьбы моего детства, моих предков, от которой ничего не осталось. Ничего, ну просто ничего: ни дома, ни холма, на котором дом стоял. Его срыли и на ровном месте возвели так называемое урбанистическое чудо: домики, домики, домики для несчастных сукиных детей, чтобы те размножались дальше.

В Медельине я купил Вильмару вожделенные кроссовки и полный мужской арсенал: джинсы, рубашки, футболки, кепки, трусы, плавки, свитера и куртки на случай ледяного холода в нашем тропическом климате. Переходя от брюк к брюкам, от рубашки к рубашке, от магазина к магазину, мы исследовали с покорностью и настойчивостью (покорностью с моей стороны, настойчивостью – с его) все торговые центры и понемногу обнаружили именно то, что ему хотелось. Молодые парни так же любят покрасоваться, как женщины, а по части одежды еще более ненасытны. А еще иногда им приходит в голову повесить в ухо (не знаю только, в левое или правое) серьгу. Вильмар спросил, почему я не покупаю ничего себе. Я ответил, что из принципа не трачу деньги на одежду для себя самого: я уже неизлечим. Для похорон будет достаточно черного костюма у меня в шкафу. Он не слушал, бродил между полок, как лунатик, отыскивая нужную тряпку среди прочих тряпок. Вообразите кота, побывавшего в мешке фокусника и среди прочих сюрпризов нашедшего там счастье. Послание президенту и правительству: государство должно сосредоточиться на покупке одежды для молодежи, чтобы та не помышляла ни о деторождении, ни об убийстве. Футбола не-до-ста-точ-но.

Новые вещи Вильмара заполонили, забили три моих небольших шкафа, а мой черный костюм полинял, померк, сник перед их яркими красками. Вильмару немедленно захотелось поехать в центр – обновить купленное. Лучше бы мне оставаться дома, не рождаться на свет, потому что мы оказались в местах моих прогулок с Алексисом. Позади меня по улице Хунин шел какой-то тип и насвистывал. Ненавижу, страшно ненавижу, когда люди свистят. Я считаю это оскорблением лично в мой адрес, худшим, чем радио в такси. На каком основании человек присваивает священный язык птиц? Нет! Никогда! Я – борец за права животных. Так я и объяснил Вильмару, замедлив шаг, чтобы тот тип нас обогнал. Кто тянул меня за язык? Догнав, в свою очередь, мерзавца, Вильмар выхватил револьвер и пустил ему заряд свинца прямо в сердце. Эта свинья, решившая запеть соловьем, повалилась на землю, испустив свой свист в последний раз, и подохла, а Вильмар между тем скрылся в толпе. Когда покойник падал, у него распахнулась рубаха, оголив живот, и я увидел привешенный к ремню револьвер. Что ж! Это оружие послужит ему в другой жизни для убийства, как его свинские ноги – для ходьбы. Мертвые не убивают и не ходят: они проваливаются прямо в ад в свободном падении, словно булыжник. С невозмутимым видом человека, шествующего к мессе, я продолжил свой путь, но у меня зародилось подозрение, что этого типа я знал. Откуда? Кем он был? И тут меня озарило. Это налетчик – авенида Сан-Хуан, несколько месяцев тому назад, – убивший парня, чтобы завладеть его машиной. Благословен будь Сатана: он исправляет недостатки этого мира, до которых Бог не снисходит. Я обернулся проверить, он ли это в самом деле, но не смог: праздничный, ликующий круг любопытных сомкнулся вокруг тела, и протиснуться сквозь него не смог даже полицейский инспектор, приехавший на опознание. Чуть подальше я нашел радостного Вильмара: он лучился, широко улыбаясь от счастья, от блаженства. От блаженства, искрившегося в его зеленых глазах. Мой мальчик был посланцем Сатаны, наводившего порядок в мире из-за бессилия Бога. Человек ускользнул от своего создателя, как от Франкенштейна – сотворенное им чудовище.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю