Текст книги "Богоматерь убийц"
Автор книги: Фернандо Вальехо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Мы поднялись с парковой скамейки и немного прогулялись на задворках церкви, чтобы затем попрощаться – так мы думали – с Покойником. Вернувшись обратно, мы застали их. Они уже сошли с мотоциклов и зашли за церковную ограду, считая, что мы перед фасадом – но мы оказались позади. Особо не проверяя, действуя по ситуации, средь бела дня Алексис сделал с ними то же, что другие совершили с Покойником в бильярдной: поджарил выстрелом из револьвера. Но эти, насколько я знаю, никогда не вернулись из царства призраков. Там они поджидают и меня, и моих недоверчивых читателей.
Как я могу знать об этом, быть уверенным? Э-э, да самым простым, самым обычным, самым легким способом: из радио в такси. Мимо проезжала машина, там стрекотал мерзостный приемник, и среди прочих новостей об убийствах объявили и эту: еще две невинные жертвы в необъявленной войне пали, прошитые несколькими пулями, у входа в аранхуэсскую церковь, когда направлялись на мессу. Пали от руки, предположительно, наемников, нанятых наркоторговцами. Я, предположительно, наемник? Идиоты! Я, предположительно, автор пособий по грамматике! Даже не верится. Клевета! Обман! И правда, кто мне платил? Что, я знаю хоть Одного наркоторговца? Только нашего посла в Болгарии, да и то благодаря газетам. Разве наемник – тот, кто защищается? Что сделала полиция, когда нам угрожала смерть? 3адержала, чтобы заняться вымогательством. Ах, нет, они просто по привычке занимались вымогательством в центре города. В нашем агонизирующем обществе репортеры – глашатаи будущих похорон. Только они и похоронные агентства наживаются на этом. Еще медики. Таков их образ жизни: существовать за счет чьей-то смерти. В Италии репортеров именуют «папарацци», попугаи. В Колумбии они, скорее, грифы.
Но вернемся в пустую квартиру с одной кроватью. Кровать подпитывает любовь несколько дней, потом надо искать другие источники. Какие, например? А вот какие: скажем, сообразить на двоих некое дельце. Я поразмыслил и отверг идею. Ну можно ли открыть собственное дельце в нашей стране – сплошные праздничные дни, криминал, взятки, налоги, законы! Налоги, новые и новые, пока не останется даже на пробку для ванны. Главный вымогатель в Колумбии – государство. Мелкое производство? Любое производство здесь невозможно в ближайшее тысячелетие. Торговля? Налетчики. Услуги? Какие услуги? Открыть детский сад? Он прогорит: родители не станут платить. Сельское хозяйство – еще одна наша беда. Селянин слишком занят продолжением рода, чтобы работать. На что он живет? Он крадет у соседа бананы, пока того нет дома. Здесь нечем поддерживать любовь. Она, словно камин без дров, чудом еще жива, теплясь под пеплом…
Если бы Алексис умел читать… Но в этом отношении он был полностью схож с президентом Рейганом, не прочитавшим в жизни ни одной книги. Впрочем, эта чистота, незапятнанная печатным словом, и привлекала меня в моем мальчике больше всего. Сколько я всего прочел! А теперь посмотрите на меня. Но мальчик, спросите вы, умел хотя бы поставить свою подпись? Конечно, умел. Почерк у него был самый захватывающий, самый неразборчивый из всех мне известных. Захватывающий: словно почерк ангела, на деле – демона, пишущего в высшие инстанции. У меня хранится его снимок, подписанный с обратной стороны. Простые слова: «Твой на всю жизнь». И все. Зачем еще что-то? Моя жизнь ушла в него без остатка.
Как-то раз мы вышли посмотреть на церковь Робледо (уродливый барак, куда мой Бог является так редко) и решили пройти по вершине холма в поисках смотровой площадки – оттуда можно обозреть Медельин вместе с пригородами, чтобы дать ему оценку, пользуясь преимуществом дальнего расстояния: никаких сантиментов. По левую руку от нас, над заброшенной усадьбой поднимался каменистый склон с несколькими сухими платанами; на нем кривыми, потекшими буквами была выведена надпись – будто предупреждение от имени графа Дракулы: СБРАСЫВАТЬ ТРУПЫ ЗАПРЕЩЕНО. Запрещено? А грифы? Для чего же снуют туда-сюда черные птицы, снижаясь, хлопая крыльями, поклевывая добычу, отталкивая друг друга, – как не для того, чтобы растащить останки? Каждая, точно ребенок – обратите внимание, – остервенело дергающий за нить куклу-марионетку так, словно это – последняя кукла в его жизни. Чей это труп? Откуда мне знать! Мы не убивали этого человека. Сын своей мамы, вот он кто. Когда мы проходили мимо, он лежал там, пир стервятников был в полном разгаре, и подлетали все новые. Его «поджарили» и притащили сюда, несмотря на объявление, из чего следует вывод: чем больше запрещаешь, тем меньше это действует. Красавица? Подозрительный «мэн»? «Мэн», то есть человек, как в английском. Наши «мэны» – совсем не ангелы-хранители. Напротив, они – люди и шлюхино отродье, по выражению Дон Кихота.
Выше я сказал, что не знаю, кто прикончил его, но это не так. Это – вездесущий убийца с темным подсознанием и бесчисленным множеством голов: Медельин, известный также как «Медальо» и «Метральо», сделал это.
Есть ли что-то хорошее в нашей стране? Да, разумеется: никто не умирает от скуки. Все кое-как перебиваются, спасаясь от налетчиков и правительства. Друзья, товарищи, соотечественники! Нет птицы прекрасней стервятника, за которым стоит древняя традиция: это гриф испанских хроник, это римский vultur. Эти птички обращают мерзость человеческой падали в красоту полета. Нет лучших пилотов, даже у наркоторговцев. Поглядите, как они парят в небе над Медельином! Раскачиваясь в воздухе, кромсая края облаков, обмахивая вечную лазурь черными крылами. Этот черный Цвет – траур по павшим… Они приземляются, как пилоты дона Пабло, на крошечную, почти незаметную площадку, размером с кончик пальца. «Я хотел бы окончить жизнь вот так, – признался я Алексису, – пожранный этими птицами, чтобы потом взлететь». Пусть меня не обряжают в чистую рубашку, не кладут в гроб; пусть меня выбросят на такую вот свалку трупов с сухими платанами и письменным запрещением, нарушая его – так я делал всегда. Такова моя воля. От холма Пан-де-Асукар до Пикачо над предместьями летают черноперые грифы с чистой душой – и это лучшее, по-моему, доказательство бытия Божьего.
Да, мы просим Господа выдать нам счет, а пока что сами сводим счеты с соотечественниками на земле. После тех двоих мотоциклистов в Аранхуэсе – кто был следующим? Невежливая официантка или грубый таксист? Уже не помню, все мертвецы перемешались в моей усталой памяти. Где ты, Фунес, чудо памяти[8] – наш экс-президент Барко? В конце концов, порядок доставки продуктов не влияет на качество обеда. Начнем с грубого таксиста. Все произошло вот каким образом: мы поймали такси у старой железнодорожной станции в Антиохии (ныне закрытой – все рельсы разворованы). Автобусы шли сплошь набитые. Чтобы не было скучно, приемник у таксиста передавал вальенато. Для моих нежных ушей это вроде наждака. «Сделайте потише, прошу вас», – обратился к водителю ваш покорный слуга со свойственной ему мягкостью. А что же тот? Он повысил громкость «на всю катушку». «Остановите, мы выходим», – сказал я ему. Тут он затормозил до ужаса резко, и вдобавок, когда мы выбирались, помянул нашу матушку: «Выходите, сукины дети», – и, не успели мы выйти, рванул с места да так, что шины завизжали. Из вышеупомянутых сукиных детей один (я) покинул машину через правую дверь, а другой (Алексис) – через левую, и с этой позиции вогнал таксисту пулю в затылочную кость, попав оскорбителю прямо в мозг и смыв оскорбление. Таксист больше не встретит наглых пассажиров, его уволили: сама Смерть, защитница правопорядка, лучшая из нанимателей, уволила его на вечную пенсию. Однако заряд бешенства, приданный машине – и усиленный благодаря выстрелу – был таков, что, прежде чем налететь на столб и взорваться, такси на бегу отправило в мир иной беременную женщину с двумя детишками, прервав тем самым многообещающую материнскую карьеру.
Вот это взорвалось так взорвалось! Проклятую машину сразу объяло пламя, но мы смогли подойти поближе и понаблюдать, как горит этот жмурик внутри. Просто улет, пользуясь народным выражением. «Воды, воды!» – надрывался какой-то придурок. «Где же взять воды, приятель? Здесь нету Джеймсов Бондов, чтобы носить с собой все необходимое. Пусть он догорит и перестанет мучиться». Раньше в Медельине было тридцать пять тысяч такси, а теперь стало тридцать четыре тысячи девятьсот девяносто девять.
И, дойдя до этого места, я, конечно же, снимаю шляпу перед экс-президентом Барко. Он был прав: все проблемы Колумбии заключаются в вопросах семантики. Вот, скажем, «сука» у нас значит очень много – или же вообще ничего. «Как холодно, суки!», например: То есть «до чего же холодно!». «Вот сука, башковитый!» – о человеке очень умном. Но простое «сука», без добавлений, как его употребил тот несчастный – о, это совершенно другое. Это яд, источаемый змеей. А ядовитой змее следует размозжить голову: или она, или ты – так распорядился Господь. Прикончив змею, идем дальше. Эва, официантка в кафе: погибла от выстрела в голову. Когда эта очаровашка опрокинула наш кофе, потому что мы попросили у нее целую салфетку, а не треугольные клочки бумаги, негодные даже для муравьев, – у Алексиса рука потянулась к стволу, и он выстрелил в проклятую девицу. Потом спрятал свою игрушку, и мы вышли из кафе, будто ничего и не случилось, довольные, ковыряя во рту зубочистками. «Здесь отлично кормят, надо как-нибудь вернуться». Как вы понимаете, мы больше не вернулись туда. Преступник возвращается на место преступления… достоевские благоглупости! Он, Достоевский, вернулся бы, убив старушку; я – нет. К чему? В Медельине столько кафе и столько убийств ежедневно.
В те дни, когда мы часто открывали огонь, Алексис стал приставать, чтобы я купил ему мини-узи. «Ни за что, даже не думай. Мини-узи – никогда. Это слишком заметно, нас будут запоминать». Для меня это примерно как внезапная эрекция в автобусе. Вы представляете себе человека, который ходит с укороченным автоматом в штанах? На что это похоже? Нет, я никогда не куплю ему автомат. Алексис настаивал: в полиции мне его продадут, я выгляжу честным человеком. «Хорошо, я честный человек, но что я скажу?» Что мне необходим автомат для защиты от телевизора, посягающего на чистоту родной речи? Нет. Хотя я с радостью выполняю любую просьбу Алексиса, – нет. Окончательно. Теперь, много лет спустя, я мысленно смеюсь над этими наречиями, очень длинными и совершенно пустыми. Видимость слов. Если бы Алексис настаивал чуть-чуть дольше, я знаю себя – я пошел бы к самому главнокомандующему и купил бы мини-узи. Последний из череды великих колумбийских знатоков грамматики не может ходить ни с чем другим, кроме как с мини-узи, обеспечивая тем самым свою личную безопасность. Не так ли, господин генерал? Будет ли у меня время его выхватить – это другой вопрос. Здесь, на западе…
Мотоцикла я ему тоже не купил. Вообразите меня, почтенного, в летах, на заднем сиценье вонючего мотоцикла, крепко обнимающего молодого парня. Тошнотворное зрелище. Нет, пусть даже не мечтает. «Выключите радио, сеньор таксист, я не расположен долго разговаривать». Чудодейственное средство. Таксист выключает радио. В моих словах слышалось нечто непреклонное, голос Танатоса, их покидала всякая охота спорить со мной. Выключите, иначе выключат вас. Как это прекрасно – ехать в тишине посреди всеобщего гама! Слабый шум снаружи пробирался через окно машины, выходил в другое окно, очищенный от личной ненависти, как бы профильтрованный царящей внутри тишиной.
Чем же мы займемся теперь – без мини-узи и без мотоцикла? «Попробуй почитать “Каникулы длиной в два года”, мой мальчик». Ему, учиться читать? Нет, у него не хватит терпения. Он хотел, чтобы все случалось мгновенно, как пуля летит по стволу. К счастью, был вторник, день паломничества в Сабанету: когда мы приехали, на площади вовсю воевали две банды, друг друга на дух не переносившие. Эти две компании наудачу обменивались выстрелами. Борьба за территорию, как раньше говорили биологи, а теперь еще и социологи. За территорию? Две банды с северо-востока затеяли драку в Сабанете, которая расположена к югу от города. Сабанета пользуется преимуществом экстерриториальности, друзья мои, не переносите сюда свои местные ссоры. Сабанета – море, где свободно плавают акулы любых видов. Докатились! Или вы считаете, что Мария Ауксилиадора – ваша частная собственность? Мария Ауксилиадора принадлежит всем, а парк – никому. Пусть ни один не думает, что парк – его, раз он помочился здесь первым. В нашем парке мочиться запрещено.
То, что я говорю вам сейчас, должны бы сказать законные власти – но власть у нас занята лишь воровством, расхищением государственной собственности… Да, я в Сабанете, священном городе моего детства, среди крика и неразберихи, среди бесстыдного бардака, устроенного этими скотами. Мое возмущение вырвалось наружу, и вот – приступ праведного гнева. «Ууууу! Ууууу!» – завывала скорая помощь, на которой было написано «Скорая помощь» вверх ногами, так что прочесть надпись можно было лишь встав на руки. Машина круто затормозила, выскочили люди с носилками – подбирать трупы. Два, три, четыре… Что это за резня? Война в Боснии-Герцеговине? Вот еще один пример гиперболизации, которой мы обязаны нашим «общественным комментаторам». Резня между четверыми? Полная языковая инфляция. О, резня былых времен! Консерваторы тогда обезглавливали сотню либералов, и наоборот. Сто обезглавленных тел, к тому же все разутые: тогдашние селяне не носили обуви. Вот это называется резня. Вы, ребятки, ничего не видели в жизни, оттого вас это ужасает. Резня!
Тридцать три миллиона колумбийцев не поместятся ни в каком аду, даже в самом обширном. По одной причине: между ними должно сохраняться приличное расстояние, чтобы они друг друга не перестреляли. Метров так с пятьсот: можно различить человеческий силуэт. Посмотрите, какое скопление народу! Полтора миллиона в медельинских коммунах: они карабкаются по склонам холмов с ловкостью коз и размножаются со скоростью крыс. Затем они ползут к центру города, к Сабанете, к тому, что пока еще осталось от моего детства, сметая все на своем пути. «Даже собачьей конуры не оставят», как говорила моя бабка, правда, не о жителях коммун, а о своих тридцати внуках. Моя бабка не дожила до коммун и упокоилась с миром.
Мы вошли в храм, миновали Христа поверженного и оказались перед алтарем левого придела – алтарем Марии Ауксилиадоры, улыбчивой Девы с младенцем, плывущей по морю цветочных букетов, осыпанной звездами. Церковь была полна молодежи и стариков и – отметим особо – стриженных по-панковски подростков, которые творили молитву, исповедовались. Наемники. О чем они просят? В чем признаются? Сколько бы я выложил, чтобы узнать в точности сказанное ими! Вырвавшись из исповедален, словно ошалелый луч, эти слова донесли бы до меня великую правду, вплоть до мельчайших подробностей. «Я, должно быть, очень плохой человек, святой отец, я убил в первый раз, когда мне было пятнадцать». Может быть, так? Толпа юнцов в сабанетской церкви повергла меня в изумление. Но почему? Я тоже был там, мы искали того же: мира, тишины, полумрака. Наши глаза устали видеть, уши – слышать, сердце – ненавидеть. «Пресвятая Матерь, Мария Ауксилиадора, добрая и милосердная, я простираюсь перед тобой, раскаиваясь в своих прегрешениях. Я надеюсь только на тебя, снизойди к моей мольбе: когда придет мой смертный час, приди мне на помощь, чтобы я пал смертью праведника. Отгони от меня духов преисподней с их предательским свистом, освободи меня от вечного проклятия, потому что я изведал ад здесь, – и с избытком, благодаря своим ближним. Аминь».
Слушайте, раз вы считаете себя добрыми католиками, так ответьте: в какой из церквей Медельина находится Сан-Педро-Клавер? Саграда Фамилия? Нет. Кармело? Нет. Росарио? Нет. Кальварио? Тоже нет. Где же тогда? В церкви Сан-Игнасио, левый придел. А как насчет образа блаженного из Коломбьер? Где он? Асунсьон? Виситасьон? Кристо-Рей? Хесус-Обреро? Нет, нет, нет и нет. Ни в одной из них: он тоже в Сан-Игнасио, в главном алтаре с восточной стороны. А знаете ли вы хотя бы, где образ святого Гаэтана? Запомните раз и навсегда, что они в церкви Сан-Каэтано, как образ святого Власия в Сан-Бласе, а святого Бернарда – в Сан-Бернардо. В Медельине сто пятьдесят церквей, но они плохо сосчитаны, совсем как кабаки, к тому же это без учета церквушек в коммунах, куда поднимается один мой Господь с вооруженной охраной, – и все медельинские церкви мне знакомы. Каждую из них я посещал в поисках Бога. Обычно они бывали закрыты, часы на фасадах перестали идти в самое разное время, как в квартире моего друга Хосе Антонио, где я встретился с Алексисом. Часы, словно мертвые сердца, без привычного «тик-так».
Пусть же знает Господь всевидящий, всеслышащий и всепонимающий, что в его главном прибежище, нашем кафедральном соборе, на задних скамейках продают мальчишек и трансвеститов, идет торговля оружием и наркотиками, и там вовсю дымят косяками. Поэтому когда церковь открыта, внутри всегда есть полицейский наряд. Проверьте и убедитесь сами. А где Христос? Яростный пуританин, вышвырнувший торговцев из храма? Крестная мука излечила его от ярости, и теперь он ничего не слышит, не чувствует. С благовонием ладана мешается запах марихуаны – он идет снаружи, а также изнутри. Эта смесь вызывает у тебя религиозные видения, и ты видишь или не видишь Бога. Зависит от тебя самого. Сто лет я не появлялся в соборе на празднике поминовения усопших – помолиться за Медельин и за его скорую смерть, но сейчас со мной Алексис, мой мальчик. Он больше не один, нас двое: единое целое, принявшее вид двух существ. Такова изобретенная мной теология Двуединого, в противоположность Триединому. Два существа, нужные друг другу, – это любовь, три – уже разврат.
На обратном пути, в парке Боливара, откуда к востоку уходит улица Хунин, у кирпичного торгового центра, выстроенного там, где века назад (в археологическом понимании) стояли два кабака моей молодости, «Метрополь» и «Майами», мы оказались свидетелями такой сцены: грязный, противный с виду малец канючил перед полицейским, сыпля ругательствами: «Зачем меня забрали, сифилитики?» Трое собравшихся вокруг зевак стали на его защиту. Это наши «защитники прав человека», вернее, прав преступника, которые вырастают невесть откуда – изображать из себя борцов за народ, тот самый народ, одобривший написанную верховным гомиком Конституцию. Я не знаю, за что его должны были забрать, и случилось ли это на самом деле, но слова мальчишки дышали ненавистью – так, как мне еще не доводилось слышать. «Сифилитики!» Ад, целиком забитый в не – большой динамитный заряд. «Если эта сука, – подумалось мне, – так ведет себя с полицией в семь лет, что будет, когда он подрастет? Вот кто меня подстрелит». Но нет – сеньора Смерть в тот день приготовила кое-что другое для этого созданьица. Полицейский – юное дипломированное существо, которых набирают, чтобы без оружия, со связанными (спасибо, парламентские крючкотворы) руками бросить на съедение львам, – не знал, что ответить, как повести себя. А рядом – трое разъяренных зевак, с кудахтаньем встающих на защиту любого хулиганья, надежно прикрытых трусливой храбростью толпы, якобы готовые отдать жизнь, если необходимо, но твердо знающие: страж порядка безоружен. И они все погибли: Ангел-Уничтожитель выхватил огненный меч, свою хлопушку, свою игрушку, свою железку – и поразил каждого в лоб, молниеносно. Троих? Без глупостей: четверых. Мальца тоже, как же иначе: не хватало, чтобы он вырос! Эту заразу тоже отметили пепельным крестом в нужном месте – и вылечили его раз и навсегда от тоски существования, которой у нас мучается столько народу. Без громогласных прозваний, без фамилии, с одним только именем, Алексис был тем самым Ангелом-Уничтожителем, снизошедшим в Медельин, дабы покончить со змеиным племенем. «Иди к начальству – посоветовал я несчастному растерянному юнцу, – и расскажи ему все, и пусть они на свежую голову решат, как было дело». И мы с Алексисом продолжили наш путь, и остановили первое попавшееся такси. «Что случилось?» – спросил бедный таксист, увидев сбежавшихся людей и машинально включая радио – послушать новости. «Ничего – ответил я. – Четыре трупа. И выключи свою говорилку, а то мы сильно обидимся». Я сказал эти слова тоном, не допускающим возражений, и водитель униженно, покорно, беспрекословно повиновался.
Из всех медельинских коммун северо-восточная – самая поразительная. Не знаю, почему я вбил себе это в голову. Возможно, из-за того, что самые красивые наемники – оттуда. Но я не собираюсь подниматься наверх и проверять лично. Если Смерть ищет меня, если она ко мне привязалась – пусть спускается вниз. «Привязалась» – так, как это происходит в коммунах. Мальчишка из коммун говорит: «Легавые ко мне привязались». Что значит «привязались»? Хотят затащить в постель? Нет, пристрелить. Привязанность в коммунах обратна той, что везде. Какой-нибудь болван-социолог – из тех, что отираются в «советах по поддержанию гражданского мира», – сделает вывод, что упадок общества влечет за собой упадок языка. Вздор! Язык – вот он, безумный по определению. А Смерть – неутомимая труженица. Она не знает отдыха. Рабочие дни: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье, государственные праздники, дни между двумя праздниками, день отца, матери, дружбы, труда… Даже в день труда – никакого отдыха! Трудясь таким образом, с неподдельным рвением, она не создает новых рабочих мест, но уменьшает безработицу. А именно безработица, если верить танатологам, – главная причина разгула насилия. Скажем по-другому: чем больше мертвых, тем меньше мертвых. Смерть, госпожа моя, сеньора, сударыня, ты нужна здесь больше всех. И поэтому она бродит, свихнувшись, по Медельину, днем и ночью, и делает все, что в ее силах, соревнуясь в скорости с местными плодовитыми самками. Те продолжают рожать и от кормления грудью тупеют окончательно.
Коммуны, как я уже говорил, – нечто ужасающее. Но не думайте, что я знаком с ними только по чужим рассказам, по злобным слухам: дома, дома и дома, жуткие, жуткие, жуткие, упорно лепятся друг на друга, оглушая всех радиоприемниками, день и ночь, ночь и день: кто громче? Из каждого дома, из каждой комнаты рвутся вальенато и футбольные матчи, сальса и рок. Трещотки не затыкаются никогда. Как жило человечество до изобретения радио? Не знаю, но проклятый аппарат обратил рай земной в какой-то ад. В тот самый ад, о котором всегда говорится. Не котлы с кипятком и не раскаленные прутья: адская мука – это грохот. Грохот – преисподняя для душ.
Каждая коммуна состоит из нескольких кварталов, каждый квартал поделен между бандами: свора из пяти, десяти, пятнадцати парней, и там, где они помочились, никто не смеет пройти. Это и есть широко известный «раздел территорий» между шайками, решенный однажды в Сабанете. По его условиям, парень из одного квартала не должен появляться на улицах другого. Такое событие стало бы нестерпимым нарушением права собственности, а это право у нас священно. Пока… пока в нашей стране Сердца Иисусова кто-то убивает или дает убить себя за пару кроссовок. Из-за пары вонючих кроссовок мы охотно пытаемся выяснить, чем пахнет вечность. Я утверждаю, что ничем. Но вернемся к коммунам, поднимемся туда, наверх, осмотримся. Изо всех щелей за нами подглядывают невидимые глаза: кто мы? чего хотим? зачем пришли? Завербованные наемники или вербовщики наемников? С улиц все сметено бандами, там и сям в укромных уголках заключаются сделки: продают бутылку волки или, скажем, самогона с бесплатным приложением – четыре банана, четыре маниоки, несколько гнилых лимонов. Колумбийские лимоны, задушенные плесенью, – стыд и позор. Никогда в нашей стране не будет приличных лимонов. Приличного кино тоже: у операторов немедленно воруют камеры. А если бы вдруг… какой фильм можно снять о Колумбии и о вечности – и сразу заполучить каннскую золотую ветвь! По крутым улочкам, по бетонным ступенькам, что взбираются медленно, тяжело, с одышкой к самому небу – не нашему небу – уступ за уступом, врезанные в желтый, выжженный склон холма – в глину, из коей Бог создал человека, свою игрушку, вверх, теряясь в лабиринте улочек и ненависти, пытаясь постичь непостижимое, пытаясь размотать запутанный клубок злопамятства и старых счетов – от отца к сыну, от брата к брату, точно корь, – что сказать о таком фильме? Что, что. Что никогда мы не снимем эту прекрасную и скорбную картину. Это сон, а сон остается всего лишь сном. K тому же в Медельине кино и литература совсем уж не процветают. Как-нибудь, неожиданно для нас самих, мы отправимся в морг проверить все, сосчитать трупы, прибавить их число к длиннейшему списку, составленному Смертью, моей госпожой, единственной царицей этого мира. Да, сеньор. Беспощадная война, война на смерть, не оставляющая раненых, потому что в конце концов нам возвращают оплаченные счета. Нет, сеньор.
Некогда, в эпоху дождей, по холмам спускались, спотыкаясь и скользя; тогда не существовало улиц, но проход всюду был свободен. В момент своего появления то были, как говорится, «кварталы открытых дверей». Сейчас нет. Войны между бандами похожи на браки: квартал на квартал, стенка на стенку. Смерть влечет за собой смерть и ненависть влечет ненависть. Так кошка, пытаясь поймать собственный хвост, кружит и кружит на месте. Череда насилия, которую не останавливают покойники… Наоборот: удлиняют. Говорят, что в коммунах судьба живых находится в руках мертвецов. Ненависть, как и бедность, напоминает зыбучие пески: чем больше барахтаешься, тем больше увязаешь.
Как можно убить – или дать убить себя – за пару кроссовок? – спросите вы, как иностранец. Не за кроссовки, mon cher ami[9]: за справедливость, в которую все мы верим. Тот, кого обворовали, считает это несправедливым – ведь он заплатил за вещь. А тот, кто ворует, считает несправедливым, если он эту вещь не получит. От террасы к террасе несется оглушительный лай: «Мы лучше вас!» С этих террас – смотровых площадок – можно обозревать Медельин. Он и вправду прекрасен. Сверху и снизу, с одной стороны и с другой, совсем как Алексис, мой мальчик. Откуда ни смотри.
Откосы, свалки, овраги, расщелины, расселины – все это коммуны. А также лабиринт слепых улочек, беспорядочно застроенных, – живое свидетельство того, как все начиналось: с кварталов, возникших самовольно, или «пиратских». Никаких предварительных планов: поспешно возведенные дома на ворованной земле, и те, кто ее уворовал, готовы защищать свою землю до крови, чтобы не стать обворованными. Обворованный вор? Да сохранит нас Господь от такого непотребства, лучше уж смерть. У нас воры не отступают: или они убьют, или их. В Колумбии краденое становится законной собственностью по прошествии определенного срока. Это вопрос терпения. Вот так, понемногу, кирпичик за кирпичиком, один дом лепился на другой, как сегодняшняя ненависть наслаивается на вчерашнюю. Загнанные внутрь своих коммун, уцелевшие члены банд ждут, не придет ли их кто-нибудь нанять их, – или просто смотрят, что происходит вокруг. Но никто не приходит, ничто не происходит: это раньше, в счастливые времена, наркоторговля порождала иллюзии. Хватит бесплодных мечтаний, ребята, то время прошло, как пройдет все. Или вы считаете себя вечными, потому что умираете быстро? Загнанные вглубь своих коммун, наблюдающие, как текут часы, начиная от развилки времен, парни из старых банд сегодня – тени самих себя. Без прошлого, без настоящего, без будущего реальность превращается в нереальность на холмах, окруживших Медельин, – превращается в наркотический сон. Между тем Смерть неутомимо поднимается и спускается обратно по крутым улочкам. Наша католическая вера да инстинкт размножения – вот все, что мы можем выставить против нее.
Среди коммун я больше других люблю северо-восточную, а среди колумбийских президентов – Барко. Посреди охватившего всех ужаса, когда языки замолчали, перья остановились, а задницы задрожали, он объявил войну наркоторговле (хотя мы ее и проиграли, но неважно). Я вспомнил о нем из-за его дальновидности, мудрости и смелости. Думая, что он все еще министр при президенте Валенсиа (двадцатью годами ранее), Барко высказал своему секретарю доктору Монтойе следующее: «На ближайшем совете министров я предложу президенту объявить войну наркоторговле». Доктор Монтойя, его память и совесть, поправил: «Президент – это вы, доктор Барко, и никто другой». «А… – ответил тот задумчиво. – Так давайте же объявим войну». – «Уже объявили, господин президент». – «А… Тогда надо ее выиграть». – «Мы уже проиграли ее, господин президент, – объяснил ему секретарь. – Страна разваливается, она выскальзывает из наших рук». – «А…» И это было все, что сказал президент. После чего вернулся в туман своего беспамятства. Когда амбициозный кандидат слетел с трибуны, по его трупу взобрался наверх тот, кто сменил Барко, кого мы имеем сегодня, – болтливый попугай, жалкое создание. Опросы общественного мнения говорят в его пользу. «Да, да, да», – подтверждаем все мы. Все это делается из лучших побуждений, как принято говорить.
Для Папы Римского – главаря главарей – большого главаря – оказавшийся на президентском посту построил, дабы защитить его от других главарей, крепость с зубчатыми стенами, прозванную Собором. И было решено содержать на общественные деньги (твои, мои – выжимают из всех нас) отряд личной охраны большого главаря из выбранных им жителей Энвигады: «Вот этот, и этот, и этот тоже. А вон тот – нет, я ему не доверяю». Так он набрал себе охранников, телохранителей. Как-то раз ему осточертел собор и вечный футбол с тремя приятелями во внутреннем дворике, и большой главарь потопал из собора пешком, в то время как его охрана поедала Цыпленка. Так пролетело полтора года. Болтливый попугай по телевизору объявил награду тому, кто найдет главаря, энную сумму в долларах, в зеленых бумажках, которые мы здесь производим или отмываем. Сумма была громадной, о таких пишет «Форбс». Двадцать пять тысяч солдат были посланы прочесать каждый уголок в стране, везде, кроме дворца Нариньо, президентской резиденции. Я считал, что там-то он и сидит, забившись в какую-нибудь щелку. Но нет: его обнаружили невдалеке от моего дома. С балкона я слышал выстрелы: тра-та-та-та-та. Автоматная очередь длиной в две минуты, и готово, дон Пабло отошел в вечность вместе с легендами о нем. Его подстрелили на черепичной крыше, словно кота. Попали с левой стороны: один выстрел в шею, другой в ухо, и он свалился, совершенно как кот. Я не получил награду, но был очень близок к тому.








