Текст книги "Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах"
Автор книги: Фернандо Аррабаль
Жанры:
Контркультура
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
LXI
Не знай мои идиллические и заезженные читатели меня как неукротимого правдолюбца, они могли бы подумать, что я выдал утку, да еще и с душком, когда сообщил им следующую новость:
ТЕО ПРИГОВОРИЛИ
К СМЕРТНОЙ КАЗНИ!?
Теперь все, кто хоть мало-мальски умел писать, читали меня, заедая пудом соли. Возмущенные письма хлынули как из ведра, поднялась буря протеста в стакане воды, на баррикадах и барракудах гремели барабанные бои и лопались от грома одноименные перепонки. Были основания опасаться, что взыгравшие силы захватят Дворец правосудия и подожгут его, как Нерон, изобретатель пунша, поджег то ли ром, то ли Рим.
Министр юстиции позвонил мне по телефону, чтобы сообщить о заварившейся каше, расхлебать которую ему было не по зубам. Будь мой гнев на высоте моего плюмажа, все его министерство было бы погребено под лавиной гнилых помидоров и яиц в мешочек.
Члены правительства, глухие к этому зрелищу и неспособные встретить опасность лицом к личине, решили созвать парламент. Из черной зависти к Тео и в порядке скрытой мести депутаты собрались, очертя голову и пустив пыль в глаза, с подозрительной, как липовая расписка, поспешностью. Чего можно было ожидать от сборища ветрогонов и ротозеев, которые в своих депутатских креслах только и делали, что считали ворон, когда не сачковали?
Министр слег с сильнейшей нервной депрессией и был на грани стакана, где сам черт ногу сломит, а он и подавно. Ему втемяшилась нелепейшая мысль, что народ деморализован преступлениями Тео и слишком предвзят, чтобы поверить в компетентность своих избранников. Но кто надоумил их предать гласности убийства и приговор суда да еще трубить об этом на всех перекрестках и на всех парах? Под давлением народного гнева снаружи и пива, которое он дул, чтобы успокоить нервы, изнутри, он не гнал лошадей, рассказывая мне о парламентских дебатах, поскольку знал, что я тоже могу оседлать своего любимого конька.
Представители народа проголосовали единогласно, единодушно и единоручно. Они без зазрения совести закрыли дело, предпочтя ему безделье и гостеприимные объятия Морфея. Бестолочи!
Пресса развернула кампанию, оказавшуюся бесславной, как Ватерлоо, за вычетом туманных равнин. Она выдвинула доводы низшего пошиба, утверждая, что нет смысла приговаривать Тео к высшей мере, поскольку меры он ни в чем не знает, а стало быть, не умрет и останется жить в окружении потенциальных жертв, при его-то потенции. Живее всех живых, он будет продолжать убивать, сколько ему вздумается. Я предостерег их: то было облыжное обвинение, гнуснее которого не видел мир со времен дела о лионской почтовой карете{45}45
По делу об ограблении лионской почтовой кареты в Вер-Сен-Дени, совершенном 8 флореаля IV года Республики (27 апреля 1796 г.), был осужден и гильотинирован некий Жозеф Лезюрк, до самой казни утверждавший, что он невиновен. Историки считают, что имела место судебная ошибка.
[Закрыть] до востребования. И я проклял их, как Моисей с пирамид с пересадкой на «Опера»{46}46
«Пирамиды» и «Опера» – станции парижского метро.
[Закрыть].
LXII
Председатель суда зачитал мне приговор по телефону – с приветом, искренне ваш.
Парламент уполномочил суд в первый и последний раз приравнять совершенные Тео убийства к военным преступлениям, от доски до доски и коренным образом. «Высшая мера» в данном случае подразумевала не двадцать лет лишения свободы, а, в порядке исключения и mea maxima culpa,{47}47
Моя величайшая вина (лат.) – формула покаяния и исповеди в религиозном обряде католиков с XI века.
[Закрыть] смертную казнь.
Из чистого упрямства Тео нарвался и теперь был обречен протянуть ноги, не разувшись, и отдать концы, так крепко привязанные им морскими узлами. Председатель суда, проливая крокодиловы слезы и понимая, что дело в шляпе с полями, толковал мне о том, какую опасность для общества представляет живой Тео. Я спросил его, не наведет ли еще больше страху Тео мертвый: ведь призраки, бывало, являлись и по менее серьезным поводам в Датское королевство, что же тогда говорить о свободах, дарованных демократией?
Но он во что бы то ни стало хотел заставить меня признать на широкую ногу, что нельзя позволить такому человеку, как Тео, и дальше безнаказанно убивать подобно соловью Аркадии или селф-мейд-мену. Пока я слушал его, меня так и подмывало надавать ему кренделей и разделать под орех на бочке с порохом до самых печенок. Я готов был нанять оркестр, чтобы он у меня поплясал.
Дойдя до такого взаимного непонимания с его стороны – поскольку он ума не мог приложить, какие еще преступления и беды будут совершены невинной рукой Тео, – я спросил, изъяли ли у него разрешение на рыбную ловлю в мутной воде.
Расскажи я нечто подобное в романе вроде этого, никто мне не поверит Deo gratias{48}48
Благодарение Богу (лат.).
[Закрыть] и in extrimis.{49}49
В крайнем случае (лат.).
[Закрыть] Подумать только – этот безмозглый идиот, председатель Верховного суда, не сподобился по ходу своего низменно судейского дискуса ввернуть хоть какой-нибудь мадригал глазам Сесилии, весны моей священной, вместо того чтобы петь «Magnificat»{50}50
Магнификат (по первому слову первого стиха «Magnificat anima mea Dominum») – славословие Девы Марии из Евангелия от Луки (Лк.1:46-55) в латинском переводе.
[Закрыть] на заутрене! У меня возник такой вопрос: есть ли у судей сердце, или на его месте – велосипедный насос с серьезными намерениями?
Что крылось за этим столь кабальным приговором? Что затевали они, когда под прикрытием семикрылой крыши собаку съели, какую Бог послал? Неужто рассказом о зверствах Тео они пытались отвести мне глаза, дабы проделать в темной комнате за кухней опыты in vitro{51}51
В стекле (лат.) – это технология выполнения экспериментов, когда опыты проводятся в пробирке, либо, в более общем смысле, вне живого организма. В определённой степени этот термин противопоставляется термину in vivo.
[Закрыть] над задним умом?
Председатель сообщил мне, что Верховный суд приговорил Тео к смерти коротко и ясно, что публика аплодировала стоя и переходя в овацию в течение 37 минут и что правительство готово казнить нельзя помиловать приговоренного немедленно после последней сигареты. Я возразил, что нет дыма без огня и Тео не курит после чего убедительно попросил не отнимать у меня время звонками, когда я лечу моего верного боевого коня.
LXIII
Премьер-министру (премьер, стало быть, первый, можно представить, каков же второй!) втемяшилась в его садовую голову убийственная мысль, что не кто иной, как я, должен казнить Тео недрогнувшей и голой рукой.
Он объяснил мне (а тем временем далеко за морями деревянные лошадки на множестве каруселей резво скакали по кругу без положенного кучера, в неизвестном направлении без обратного адреса), что из-за опасности заражения не может послать свою личную, с паровым двигателем охрану, чтобы взять Тео под стражу в стенах Корпуса. Я спросил, откуда он звонит – не из ставки ли Золотой Орды? Мой вопрос поверг его с постели на пол и в такое изумление, что просто, можно сказать, застиг врасплох и против шерсти.
Правительство же столкнулось с двумя препятствиями, непреодолимыми и противоречивыми, как любовь серпа и молота.
Тео не мог выйти из Корпуса, чтобы принять позорную казнь, не заразив при этом всех, кто приблизится к нему на расстояние лазерного луча переменной геометрической величины, близкой по разряду к квадратному корню из минус единицы.
Аналогично ни один штатский извне и в добром здравии не мог войти в Корпус, дабы прикончить Тео четырьмя пулями в затылок, так любимый Сесилией, вихрем моим пурпурным, не заразившись смертельным вирусом, с которым при сведении счетов шутки были плохи.
Премьер-министр ломал голову, рискуя сорваться в пролом, в поисках компромиссного решения, которое увязало бы неувязки в маховике всевозможных административных процессов и скверных судебных процедур. Когда он стал прощупывать меня на предмет выполнения этой гнусной миссии, столь же невыносимой для меня, как и его характер, я понял: он знает, что я врач, и на этом основании считает меня самым подходящим исполнителем и отправителем Тео ad patres.
Я предложил ему прислать мне в Корпус в очередном мешке карманную гильотину в разобранном виде с инструкцией по эксплуатации и гостинцами для больных. Он вспылил и бранился по телефону так, что вяли уши и хвост у черта. Чтобы не потерять свое достоинство и не компрометировать себя, я начал читать ему наизусть справочник Боттена{52}52
Себастьен Боттен (1764-1853) – французский администратор и статистик; его именем назван справочник промышленных и торговых предприятий.
[Закрыть] и дошел до Ла-Ферте-Бернара{53}53
Город в долине Луары.
[Закрыть] в букве «Б», когда он повесил трубку, не услышав от меня ни слова прощания.
В Корпусе к смертному приговору Тео отнеслись с полнейшим хладнокровием, поскольку никто о нем не знал. Между всеми нами царила такая гармония, что, когда Сесилия, амброзия моя и нектар богов, принимала душ на четвертом этаже, я обсыхал и усыхал в подвале, беседуя с мышью по имени Гектор на чужом пиру и на Платиновом. Из-за стены все устремились бы толпами за столь прекрасной смертью, если б мы жили только ради этой мерзости.
LXIV
Генеральный директор полиции приказал мне посадить Тео на электрический стул и дать ему ударную дозу цианида – он обещал прислать в мешке несколько ампул. Нашел тоже дружка Ампера и доктора Ватсона в одном флаконе с блестящими идеями!
Этот директор, должно быть, воображал, что у нас в разгаре русско-японская война, поскольку предъявил мне ультиматум и дал сорок восемь часов на то, чтобы отправить Тео в его же сад нюхать цветочки снизу. Если я откажусь попотчевать Тео цианидом, предупредил он, то буду считаться его сообщником, и тогда мне, как приговоренному к смерти, изрядно отравят жизнь.
Все просто потеряли голову – так хотели головы Тео. Такая жажда смерти обуяла их, что дверям и окнам Корпуса не выжить бы, если бы я сам еще раньше не заколотил их намертво, поняв, что дело пахнет керосином. Отправить Тео на казнь для них было что воды напиться; они рассчитывали, что казнь эта восстановит порядок, и никто не подумал начать с себя. Я заявил всем этим жаждущим крови водопийцам, что, если они не оставят меня в покое, я устрою путч с помощью мыши по имени Гектор, которая не боится ни Бога, ни черта, ни кошек, ни даже ночи, когда все они серы, как воробушки в винограднике.
Генеральный директор полиции, артист по призванию, дал мне энное число наказов в наказание, тем более неприемлемых, что я не видел в них смысла, как ни крути по часовой стрелке или против. Я сказал в ответ, что очень занят и лучше бы ему позвонить в будущем году, когда у меня будет минутка свободного предпринимательства, а сам он закончит партию на бильярде со своим пластическим хирургом, потому что в его же интересах было с ним разделаться (с бильярдом, а не с хирургом). Он стал кричать и поносить меня отборными словами – нашел чем удивить, я знал слова и покрепче. Еще чуть-чуть – и он разбудил бы Тео и Сесилию, родник любви моей, которые спали после обеда и видели во сне меня, нагие, как креветки в розовом дезабилье. Какая запущенная распущенность! Одна из лучших страниц Песни Песней и всем песням песнь слагалась в двух шагах от телефона без излишней, надо сказать, скромности, а эта скотина в подтяжках уперлась рогом, пытаясь отравить чистую любовь цианистым калием! Чудо еще, что я не зарезал его заочно и без ножа.
Я бы с удовольствием побеседовал с ним об этом способе казни – коль скоро исполнение приговора поручено мне, хотя до многих моих коллег по части и целому подобного опыта мне далеко, – если бы вдруг не вспомнил о молоке, которое поставил кипятить на плитку в подвале под бдительным присмотром мыши по имени Гектор. Я сказал: «Отбой», – и боюсь, он подумал, будто я намекаю на Венеру Милосскую, – однако молоко по определению убегает быстрее, чем прикованные к постели пациенты.
К счастью, Тео и Сесилия, вальс мои тысячетактный, так и лежали, переплетясь телами, хоть и не плели корзин, равно равнодушные к действиям полиции и к ее речам.
LXV
Поняв, что я отказываюсь казнить Тео наотрез, правительство решило расправиться с ним собственными силами и злодейским ударом из-за угла во все колокола. А ведь куда меньше понадобилось Ван Гогу, чтобы окриветь на левое ухо в битве при Лепанте. Это импотентное и империалистическое правительство было просто сборищем глупых, как многоточия, лодырей, которые не умели и курицу ощипать, не сделав ей больно. А Тео-то был орешком покрепче, хоть и ложился с курами.
Тем не менее, в тот день, когда они установили вокруг Корпуса четыре сторожевые вышки, на порядок выше прежних, все мы повесили головы и носы на квинту.
Это никуда не годилось! Мы на вышки плевали с вышки еще повыше, нам от них было ни жарко, ни холодно, зато холодно стало соседям, которым эти вышки застили солнце, и вдобавок им стало скучно, потому что все, на много километров вокруг да около и около того, только тем и развлекались, что смотрели на нас в бинокли.
Мышь по имени Гектор приуныла, узнав эти новости: ведь она любила Тео не меньше, чем сало и сыр, питая особую склонность к овернскому с плесенью. Чтобы утешить меня, она читала наизусть басни Лафонтена на кухонной латыни, так как этого автора и это помещение предпочитала всем другим.
Сесилия, принцесса моя Фульская, первой среди равных увидела новые вышки. На следующий день на них водрузили самые лучшие снайперские винтовки (именуемые за меткость «непогрешимыми»). Когда я впервые разглядел их, это был такой удар, что целых два часа я путал снежную бабу с Красной Шапочкой. Тео же был так занят, милосердно облегчая страдания умирающих, что ничего этого из своего окна не видел.
Министр внутренних дел приказал мне оставить Тео одного в палате на последнем этаже с открытыми настежь окнами. Я сказал ему, что он должен сделать выбор между огнем, водой и медными трубами. Мне надоело его слушать, и я забросал телефон вонючим сыром. Я был сыт по горло его тайнами, пахнувшими не лучше. Он мягко стелил, да я страдал бессонницей.
Из-за «непогрешимых», окруживших Корпус Неизлечимых с магазинами и казенными частями, я задумался о бессмертии души, нантерских грушах и адамовом яблоке. Тео, безмятежный, как канарейка в клетке, похоронил последнего отравленного пациента, который лежал подле него, нездешний и неподвижный, точно лилии, которым негоже прясть.
LXVI
«Непогрешимые» против неизлечимых... я не мог поверить своим глазам. Лучшие штурмовики страны (которых чернь без эмоций именовала «непогрешимыми») овладели позициями на вышках и всеобщим вниманием и вскидывали свои винтовки с оптическим прицелом, меняя плечо, как перчатки. Они держали нас на мушке и в ежовых рукавицах. Правительство перешло к действиям, пользуясь своей монополией, как одноименной игрой, благодаря неумеренной склонности к простейшим решениям. И они еще смеют говорить нам о мафии, которая, по крайней мере, знает толк во взрывчатых веществах и героине!
«НЕПОГРЕШИМЫЕ» ОТКРЫЛИ ОГОНЬ ПО КОРПУСУ
Этот вандализм заслуживает отдельной главы, но я уже слишком далеко продвинулся в 66-й. Те из моих рисковых и резвых читателей, кто хочет узнать об этом больше, всегда могут заглянуть в оружейный каталог Сент-Этьена и на Тронскую ярмарку во время оплаченного отпуска.
И ведь ни один из этих ужасных «непогрешимых», оказавшись на высоте, не воспользовался случаем и не проповедовал Евангелие от Иоанна. От Матфея, впрочем, тоже. Весь первый день напролет они пытались осыпать Тео градом пуль и насмешек, но ни один не попал в десятку, хотя многие в молоко, вернее, в кровь. Потому что:
ОНИ ЗАСТРЕЛИЛИ
ТРЕХ НЕИЗЛЕЧИМЫХ!
Да, тремя пулями в затылок, чет и нечет! Я думал было объявить голодовку в знак протеста против этих крутых и всмятку мер, но решил, что протестовать подобает протестанту, а не доброму католику. Вдобавок голодное брюхо, как известно, глухо, а мне следовало обратиться в слух, чтобы сдвинуться с мертвой точки.
Премьер-министр позвонил мне в растрепанных чувствах и без расчески. Он просил у меня прощения за промахи, допущенные его остолопами-штурмовиками. Я не имел ни малейшего желания вступать в разговоры с премьер-министром, когда по мне палили со всех углов и на каждом шагу. Какой срам! Мой чистый Корпус, блестевший, как новенький башмак, после этой пальбы из винтовок, смазанных лучше, чем мои пациенты, был весь засыпан битым стеклом, забрызган кровью, пропитан яростью и отчаянием, отмыть которые куда как труднее.
Премьер-министр (лицемер и недомерок!) умолял меня по телефону надеть на Тео алый халат, чтобы снайперы лучше видели его на фоне своей серости. Но если они не могли разглядеть Тео, не объяснялось ли это их верхоглядством? Разве он был такой уж трудной мишенью?
Мне стало до того грустно, что я попросил Тео развеселить меня проверенным способом – стансами со стаканом. С безмерной любовью и безразмерным состраданием он сказал мне: «Вы неважно выглядите. Надо, пожалуй, мне и вами заняться». И, чтобы отмыть пол, мы вдвоем несколько часов носили воду и заливали глаза, испив до дна горькую чашу.
LXVII
Какой скандал! Пальба не прекращалась ни днем, ни ночью, ни в промежутке. И я задавался вопросами: смогу ли я дописать роман, которому не хватало на глазок всего пяти глав? Не сочтут ли мои издатели весь этот гром и треск выстрелов рекламной шумихой? Успею ли я к старту гонки за литературными премиями и зелеными воротничками? И, кстати о воротничках, распахнет ли передо мной Академия свои двери, или я поцелую замок?
Через три дня я был вынужден оповестить весь свет и его четыре стороны:
«НЕИЗЛЕЧИМЫХ ИЗ КОРПУСА
ОТСТРЕЛИВАЮТ. НА ПОМОЩЬ!»
«Непогрешимые» были глухи, как тощие коровы, и продолжали палить с вышек, сея разрушения и платя нам свинцом. Неизлечимые гибли в пляске шальных пуль.
Сесилия, облачко мое кремовое, плакала, невзирая на всю свою сдержанность, и храбрилась как зайчонок, которому насыпали на хвост соли. Тео любовно подбадривал ее меж двух огней.
Правительство было так удручено, что больше мне не звонило, за исключением министра юстиции, да и тот не раскрывал рта. Ему хотелось оправдаться за все промашки «непогрешимых», но по нам-то они не промахивались! Я предложил ему воздвигнуть памятник неизвестному неизлечимому – ведь хороший товар сам себе реклама.
Тео разрывался между умирающими, расточая им ласки и поцелуи, нашептывая нежнейшие слова, пока те истекали отнюдь не голубой кровью, орошая грядущие нивы. Он так замотался, что забыл свою неразлучную склянку с цианидом, которую всегда носил на коротком поводке ради долгой жизни.
Невзирая на свистопляску, я должен заявить во всеуслышание из уважения к истине – ибо я всегда был джентльменом, – что Сесилия, горка моя ампирная, даровала мне свои груди de visu{54}54
По виду (лат.). Своими глазами, в качестве очевидца.
[Закрыть] и in fine.{55}55
В конце; в конце страницы; в конце книги (лат.).
[Закрыть] Обе сразу, а не одну за другой, как она имела обыкновение дарить их Тео, который спал, держа губы сжатыми, а рот на замке и не обращая внимания на одинокую, покинутую и загнанную в тупик грудь. А случилось вот что: гремели выстрелы, падали вокруг меня неизлечимые, как вдруг Сесилия, дщерь моя Сионская, упала навзничь и осталась на нем лежать в забытьи. Халат ее распахнулся, глаза, напротив того, закрылись, и, лежа так, она позволила мне увидеть обе свои груди, подобные двум кубкам «Формулы-1». О захлестнувшей меня буре чувств мои непредвзятые и твердокаменные читатели могут составить представление, почитав «Антологию дрожи», которую я составляю и планирую издать как вклад в изучение испанского гриппа. Я ощутил, как моя любовь к ней стремительно взмыла во мне подобно кавалерийскому полку... ведь истинное чувство допускает любые вольности. Но я счел своим долгом обуздать этот трепет, дабы заняться приготовлением супа с котом, с тревогой обнаружив, что больше нет никакого «потом».
LXVIII
Неизлечимые были так перепуганы непрестанной пальбой и градом пуль, изрешетившим Корпус, что в один миг и два счета переименовали себя в «выживших»; запах пороха ударил им в голову, и они не могли больше ломать ее над спасением головы Тео. Сам же я, увлекаемый водоворотом событий и печальным вальсом пуль, которые, отскакивая рикошетом, прищелкивали негромко и неброско, особенно когда ошибались мишенью, попросил у Тео руки Сесилии, чащи моей лесной благоухающей. Чуть не плача, думал я об этом мире, который стал до того материалистическим, что сам Сократ не покончил бы с собой ради него, даже если б только для этого воскрес.
Председатель Гильдии врачей названивал мне постоянно, чтобы создать видимость осведомленности. Едва заслышав его тошнотворный – не иначе как на помойке найденный – голос, я отключал телефон. А между тем сколько вопросов, и весьма компрометирующих, мог я ему задать – к примеру, кто уничтожил Александрийскую библиотеку и насколько виноват Навуходоносор в падении Вавилона!
В таких обстоятельствах, столь же критических, сколь и настроение моих читателей, Корпус утопал в крови и пламени, как татарский бифштекс «фламбэ» с арманьяком, а врачи лезли вон из кожи, призывая на помощь меня, без церемоний и даже без перчаток, хоть не грех было им спрятать руки, грязные, как белье их большой семьи. Когда звонили так называемые коллеги, я представлял, как они в окружении пациентов, злодейски прикованных к искусственным почкам, подвергают их изощренным пыткам, которые, не иначе, почерпнули из учебников Великих Инквизиторов, унаследованных по прямой линии, хотя, возможно, это были вторые экземпляры под копирку. Порой я задавался вопросом: не откомандировала ли Гильдия врачей в штурмовой отряд «непогрешимых» своих лучших хирургов и не они ли, вооруженные до пупка и со скальпелями в зубах, так хорошо мажут с вышек по цели, нацепив очки для близи?
Выжившие не только сомневались во всем (посмертно), но и непомерно взвинчивали ставки, играя в пинг-труп-понг. Некоторые мечтали о воссоздании плота «Медузы» и уже присматривались, выбирая, кого внести в меню. Другие подумывали воздвигнуть баррикаду из мертвых тел с целью исторического обзора лучших сцен всевозможных революций, не считая Коммуны.
Вирус мутил разум неизлечимых, а несмолкающая пальба возбуждала их, как адское пламя дьявола, и задавала такого же жару. Торжественно и громогласно заявляли они, что находятся здесь по воле народа и покинут Корпус только ногами вперед.
Тео же с бесконечной кротостью принимал пылкую любовь каждого испускающего дух и поплевывал на пламя, поскольку не мог нагреть на нем руки.