355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фернандо Аррабаль » Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах » Текст книги (страница 1)
Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:54

Текст книги "Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах"


Автор книги: Фернандо Аррабаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Sicut lilium inter spina{1}1
  Как лилия в шипах (лат.) – из католического гимна O Sanctissima.


[Закрыть]

Наш дражайший коллега доктор Ф.-В.А. был главным свидетелем трагических событий, разыгравшихся в Корпусе Неизлечимых.

Этот документ, который его автор назвал «романом», является, таким образом, единственным свидетельством пагубных изменений, происходящих в мозгу под воздействием болезни. Скажем без глумления, но со всей твердостью: невозможно принимать всерьез абсурдные выпады нашего друга против самых уважаемых общественных институтов страны и в частности нашей Гильдии.

Разумно ли было публиковать этот текст?

Доктор Ж. Дарфей

Директор больницы им. Гипократа

I

Сесилия, голубка моя, звездно-благоуханная, узнала, как и все мы, что нас обвинили в серийных убийствах из чистой пошлости и узости взглядов. Коллеги же мои оказались столь завистливы, что окрестили Корпус Неизлечимых, которым я руководил с крайней осмотрительностью и бечевою в глазу, «челенджером». Мои пациенты, по их мнению, входили в это последнее прибежище, чтобы вознестись прямиком на небо. Подобного рода насмешки с меня скатывались, точно капли росы с бильярдного сукна.

Знай эти тупицы о медицине десятую часть того, чем я владел играючи, они не повесили бы на меня столько смертей. Если учесть, что Наука не дает маху даже на самых лирических страницах ученых трудов, все неизлечимые должны были быть уже мертвыми, когда попадали в мои опытные и тщательно намыленные руки.

Здесь я сделаю первое отступление, а отступать некуда. Все. Пускай мои выносливые и заслуженные читатели мало-помалу привыкают к моему уникальному, неповторимому слогу. Так пишется История с большой буквы, и так я веду свой крестовый поход против эпохи, которой катастрофически недостает достоинства, вкуса и домашнего супа.

Я всегда заводил лучших друзей среди самых обреченных и выдающихся пациентов, ибо живу самоучкой с тех пор, как потерял зубы мудрости. К прискорбию, такого рода дружбы жестокая судьба вырубает на корню, не жалея ни топора, ни топорища.

Тео был моим самым любимым пациентом. Его жизнь – настоящий роман, полный тайн, глюков, амуров и преступлений. (Бедная Сесилия, до краев исполненная света!) Три года прожил Тео в моем Корпусе истинным легионером. Он должен был умереть вскоре по прибытии, как все поступившие с ним. Редкие упрямцы жили год, максимум два, благодаря моим смачным уколам. Он же своей несговорчивостью раз тридцать, если не больше, выставлял меня на посмешище, ибо тридцать раз я сообщал ему, что он не протянет и месяца.

И все же каждое утро я ощущал прилив сил при виде этого двадцатипятилетнего парня, который благодаря мне был все еще жив, даже невзирая на мои собственные прогнозы, становившиеся раз от разу все точнее в силу обращения к практике русской рулетки.

Я мог бы прикончить его и дело с концом – очень уместное выражение, – чтобы пресечь хулу за моей спиной. Но вместо этого ничтоже сумняшеся я прописывал ему все лучшее, что только есть в аптечке первой помощи.

Однажды он заявил мне, что ему осточертели сульфамидные препараты, которыми я терпеливо пользовал его на протяжении месяцев. Ему не нравился зеленый цвет таблеток. Не моргнув глазом, я уступил, но не поступился и прописал ему чудесные красные пилюли. У меня они были всех цветов в моих ящиках Пандоры, одни других эффективнее и элегантнее.

II

Заступив на место, я почувствовал себя счастливым, как лягушка в кувшинке под парусом! Корпус был в моем полном распоряжении, славный, радующий глаз, вместительный, хоть местами и тесноватый для волков с овцами. Виной этому уплотнению были автострада и крепостная стена, окружавшая здание как Энгрова скрипка. Только неизлечимые-ретрограды, неспособные заткнуть уши ватой, жаловались на оглушительный шум, царивший в этой тихой гавани. Жалобы же на преступления исходили лишь от правительства и полиции, сборища ничтожеств, разъезжающих на пятом колесе телеги. Что за страна неумех и неудачников, без огонька и без закона!

Я понял, что должен вернуть этой помойной яме, в которую превратилось общество, идеал, отмеченный топологией, эрудицией и судорогами любви.

Я занимал в Корпусе должность главного, а также единственного врача, по той простой причине, что других не имелось в наличии, поскольку все было позади, кроме хвоста. Коллеги завидовали мне с почтительного расстояния, что еще больней. Они отлично знали, что я решу все медицинские проблемы века с присущим мне тактом и чутьем простуженного спаниеля. Моим девизом всегда было: «Самая срочная задача – отсрочить конец квартала». У меня уйма подобного рода лозунгов, столь проникновенных, что я не только блистал скромностью, но и колол глаза своей простотой, как посредством шприца, так и без него.

Сесилия, небосвод мой златокудрый, знала, что я буду верен ей во веки веков, хоть в бушующей буре, хоть в пекле огня, столь же жаркого, как и тот, что пылал во мне. Моя непредумышленная кастрация не мешала мне добиваться в любви поразительных успехов. Сногсшибательных и ошеломляющих до такой степени, что я запросто мог бы при случае предаться адюльтеру как последний стрекозел и вертопрах. Я подозревал, что эти жизнерадостные и целомудренные игрища имели бы еще более внушительный вид, будь участниками их красот только подобные мне импотенты – действительно, и домашний суп приедается, если есть его с утра до вечера.

А полиция пусть и не мечтает, чтобы в середине второй главы моего романа я обмолвился о ее обвинениях – ведь стены имеют уши! Если в Корпусе умирали, естественно, что там также и убивали. Я был сыт по маковку всеми этими инсинуациями, грубыми и неделикатными, как приветственный клич клики каракатиц в глубинах далеких морей.

Тео никогда не дошел бы до подобных крайностей, если бы столько не выстрадал, а между тем он в жизни не читал о муках Дамьена{2}2
  Очевидно, имеется в виду Робер-Франсуа Дамьен, совершивший покушение на Людовика XV и приговоренный к четвертованию.


[Закрыть]
. Он был прост и категоричен, как ночной столик, и поэтому любил ласкать свою грудь, отдыхая. И Сесилия, медвяная роса ликования моего, тоже, когда почивала от трудов, любила ласкать грудь Тео, не отдавая концов.

Из чистой ревности пара-тройка пациентов, поступив в Корпус, заявили, что не позволят себя доконать такому смертикулу (sic), как я, в подобном вертепе; лучше умереть, говорили они. Сколько людей завидовали мне черной завистью и зеленели от злобы. О, если бы родители научили меня санскриту, когда мне было пятнадцать лет, я мог бы узнать мнение белого коня Генриха IV и какое изумительное интервью опубликовал бы на горе моим коллегам!

III

Вскорости я обнаружил, что мои неутомимые и приятные во всех отношениях читатели ничего не знают ни обо мне самом, ни о том, как я учился медицине, – должен сказать, отменно и в западом полушарии. Приходится признаться со всею скромностью, но не умывая рук, что в час моего рождения, невзирая на большое будущее, которое сулил мне этот мир, я был всего лишь младенцем-сосунком. Я научился говорить без малейшего иностранного акцента гораздо быстрее и лучше, чем Пикассо по-французски. О! Если бы я нашел себя в живописи или хотя бы, снизив притязания, в пластической хирургии – ведь не по красивым перьям ценят дичь, а по жирному мясу.

Очень скоро я решил посвятить свой непонятый гений созданию лучшего из миров и жить при этом самой возвышенной любовью.

Но еще в университете я понял, что врачи – это стадо мулов, за исключением тех, кого Мао Цзэдун произвел в доктора медицины после трех недель обучения.

Пять или шесть лет зубрить на медицинском факультете перечень тропических болезней (когда тропиков больше не существует) или же костей поджелудочной железы авиатора – дело не только тяжкое и утомительное, но и антидиуретик почище старого доброго саксофона.

Закончив интернатуру – учился я на полупансионе и без глубоководного скафандра, – я написал свою знаменитую диссертацию о кастрации. Я доказал, что это явление наследственное, как самурайский клич. Ради чистоты результата я упомянул в эпилоге (написанном как пролог) исключение, подтверждающее правило: семью кастратов по всем линиям, которая из поколения в поколение на протяжении семи генераций вовсе не имела потомства, даже побочного. Я посвятил этот шедевр своего ума Сесилии, венчику моему, как вечернее небо прозрачному.

Но университетские профессора отнеслись ко мне без должного внимания, равно как и без кларнета. Тем хуже для них и для Науки. Поэтому мою знаменитую диссертацию постигла участь проклятого гения: она была погребена в молчании с примесью равнодушия, и для полноты картины не хватало только отрезанного уха вашего покорного слуги и его бархатных штанов.

Родители мои обращались со мной как с ребенком; мать до самой своей трагической и скользкой кончины, по сей день памятной мне, хотя я в ту пору отпраздновал свой тридцать шестой день рождения, укладывала меня в постель с куколкой-погремушкой, которая заливала зенки как настоящая. Я не обижался, потому что в эти годы уже имел богатый жизненный опыт, и к тому же камерная музыка никогда меня не раздражала. Мои родители погибли глупейшим и случайнейшим образом, в чем могут убедиться мои благоуханные и просвещенные читатели. Отец, будучи за рулем неблагонадежного автомобиля – даже не гоночного, – одновременно для пущей непринужденности предавался пьянству до положения риз.

Мой злополучный родитель не ведал о пользе воздержания, особливо соблюдаемого с умеренностью. Не знала этого и стена, которая с такой решимостью бесстрашно ринулась навстречу средству передвижения творца дней моих, мчавшемуся на скорости семьдесят три километра в час точно гроб повапленный.

Авария застала счастливицу, произведшую меня на свет, в разгаре семейного скандала. Эта великолепная валькирия с горячей головой жила в ладу с собой, только когда с кем-нибудь ссорилась. После того как они ушли, точно два слегка повздоривших и вусмерть пьяных ангелочка, в лучший мир, мне внезапно открылось, что я больше не сирота. Сесилия, небосвод мой из трепещущих кружев, могла начинать ждать меня, ибо прошлое благоухает сильней, чем куст цветущей сирени.

IV

Одна из особенностей моего романа состоит в том, что он пестрит абзацами, не имеющими с ним никакой связи. Что, однако, не мешает мне вести мой крестовый поход, совсем наоборот и stricte sensu.{3}3
  В «узком» смысле (лат.).


[Закрыть]

В день моей первой встречи с Тео, который неизбежно был и днем нашего знакомства, во мне осторожно шевельнулось предчувствие, когда я увидел его, лежащего, более того, лежачего, точно в Куликовом болоте. Я спросил его, не виделись ли мы раньше на охоте на куропаток в Бирме. С полной горечи улыбкой он ответил, что никогда в Бирме не был. Мне пришлось признать, что и я, со своей стороны, не лучше знаю сию несокрушимую страну, кроме того, никогда в жизни и никоим образом не охотился, хотя не раз, кроме шуток, принимал участие в похоронах сардинки: животных я люблю больше всего на свете и самого себя, как ближнего своего, если не считать дочери соседа Никола. Мы решили, что в Бирме, наверное, познакомились два других человека... но наша дружба проклюнулась из этого недоразумения, точно куропатка из своей раковины, потому что на дворе была ночь, но, как ни странно, шел дождь.

Я думал в ту пору, что когда-нибудь напишу роман вроде этого и расскажу в нем такие невероятные вещи о Корпусе, что все поверят мне железно. А кто усомнится в моем рассказе, пусть придет ко мне потолковать, если осмелится, чтобы я мог плюнуть ему в рожу, сам, без помощи верблюдов обойдусь.

В Корпусе Неизлечимых – так называли его власти с целью высмеять и парализовать мою невыполнимую миссию – не было ни медсестер, ни медбратьев, ни администраторов, ни санитаров, ни нянечек, ни поваров, ни щенков, чтобы нас всех вылизывать. Весь «человеческий фактор» состоял из пациентов и меня самого, поэтому, когда я выносил горшки и вел свой крестовый поход, мыл посуду и делал уколы, хотя бы умозрительные, никто и не думал удивляться.

Даже сам Господь Бог не заглядывал ко мне в Корпус, если не говорить о моем надлежащем уважении к верующим и филателистам. Все вне этих стен боялись подцепить вирус единственно потому, что болезнь заразна. Коллеги же мои вдобавок так опасались кривотолков, что общались со мной исключительно по телефону и в стерильных перчатках. И так-то они хотели охотиться на куропаток в Бирме!

Моими самыми дорогими и самыми хроматическими друзьями были крысы. Вот это выносливость, скажу я вам! Они не умирают даже под градом пуль. Никакого сравнения с больными! Эти-то, если не считать Тео, уж если попадали в Корпус, то не выживали, положась на авось и неудачу, дольше восемнадцати месяцев. Об этой болезни, весьма тяжкой и вдобавок совсем недавно открытой, с незапамятных времен говорили и писали невесть что и прямо противоположное, ведь природа есть природа, гоните ее в дверь, она влетит в окно. Все анамнезы и диагнозы, синдромы и симптомы, которые собирались с истинно филистерскими упорством и осторожностью, всегда были столь же превратны, сколь и побочны. Я помню, как давным-давно один коллега доказывал в своей диссертации, что его пациенты от этой болезни сходили с ума и в безумии своем умирали, отправляясь за морским угрем без крючка.

Слава Богу, власти сразу же обнесли весь Корпус крепостной стеной, чтобы изолировать нас... и благодаря ей мы с пациентами были надежно и выгодно ограждены от мира и заперты на два оборота и наобум Лазаря.

V

Еще за годы до того, как из самых оригинальных полицейских участков страны поползли и запрыгали блохами слухи о том, что в Корпусе совершаются массовые убийства, мои коллеги и близко к нему не подходили, как я уже говорил и на том стою. Собратья по профессии и Гильдия врачей бойкотировали меня кто во что горазд, по самые уши, правда не зарываясь. Они утверждали, что я идиот. То же самое говорили в свое время про Эйнштейна, Галилея, Коперника, Аристотеля и Луи-Филибера Дюпона, парировал я. Впрочем, насчет последнего это была святая правда, с его имечком только собирать по капельке море.

Эта изоляция, в которой я вынужден был пребывать с головы до пят, кривым царем среди слепых, позволяла мне вводить какие угодно новшества. Что я и делал, оптом и хладнокровно, и никто не лез ко мне с критикой, как к мертвому с припарками. Первое введенное мною правило гласило, что на умирающих необходимо надевать сюртук.

Я выдал экспромтом еще целый ряд интересных и свежайших идей. Они были истреблены на корню безысходно, как выходы метро, поскольку я так и не получил имманентных и фатальных дотаций, которые у правительства с его танцорами уходили в бездонную прорву. Например: я требовал разработки колбасных рудников, постройки на морском дне мозаичных тротуаров, проведения чемпионатов по бильярду, на которых претенденты сидели бы на качелях, скрипичных концертов с использованием ресниц рыжего вместо смычков и т.п.

Тео был самым молчаливым из моих пациентов. Выносливость на исходе дней сделала его желчным. Мне до того тягостно было видеть, как он борется за жизнь, что только его смерть опечалила бы меня сильнее. Лицо Тео, некогда цвета слоновой кости, стало зеленее позора и рутины. Однажды утром я, жизнелюб и ловкач, спросил его: «Что я могу сделать для вас?» И он, мизантроп и краснобай, ответил мне: «Подождите, пока я созрею».

Сказать по правде, в Корпусе Неизлечимых, которым я руководил столь же успешно, сколь и вдохновенно, не случалось ничего такого, чего не происходило вне наших стен, равно как и наоборот, даже в выходные дни. Будучи врачом, я могу с уверенностью утверждать это благодаря моему блокноту голубых кровей. Уходившие в лучший мир смотрели на нас с небес и ворочались в своих могилах под землей. Мои весьма полемичные читатели удивлены? Если они усомнились в моих словах, их недоверие ранит меня как острый кадык. Обо всем этом ничего не должна была знать Сесилия, симфония моя шелковая, желанная и пламенная, ибо когда в ту пору цесарку жарили, голова болела у куропатки.

Полиция, столь уязвимо прозаичная, заинтересовалась Корпусом в тот день, когда ей стало ясно, что смерти там случаются подозрительные, хоть и вроде бы как Бог на душу положит. Я согласился поговорить с ними о Тео – по телефону, если они поклянутся мне не соблазняться таблетками кокаина, не приставать к медсестрам, не воровать масло из холодильника, не напиваться медицинским спиртом и т.д. и т.п. Судьба ввергла меня в горячку современного мира, не знающего достоинства.

VI

Первому позвонившему мне полицейскому я растолковал с франкоцентрической проницательностью, что розовые фламинго из отряда голенастых весьма любезны и приятны в общении, чего нельзя сказать о полиции. Молодые жандармы оставляют желать много лучшего и не идут ни в какое сравнение с карабинерами, так что нечего втирать очки слепым.

То несговорчивое утро, когда мне позвонили, началось наизусть и назубок. Я мыл пол в палате на втором этаже, и тут автомобильный гудок на последнем издыхании возвестил о прибытии мешка. Вместе с лекарствами и провизией я получил очередное и алчное письмо от генерального директора министерства здравоохранения, под завязку полное неизбежных и неуверенных советов, и сжег его недрогнувшей рукой на гребне волны, не читая. Так я узнал, что от меня вновь требуют объяснений. Как будто я – карточный домик.

По телефону полицейский не посмел заговорить со мной подобным тоном свиньи в апельсинах. Едва заслышав неповторимый и цветущий голос, я вырубал его вместе со связью. Всевозможных дознаний, полицейских и санитарных, мне хватило выше головы и ниже пояса.

Я зашел навестить пурпурного моего лебедя, возлюбленную мою Сесилию, в палате Тео. Он в это время запоем читал книгу о творчестве Рафаэля. Чтобы пациент Корпуса был увлечен трудом о живописи – на мой взгляд, это было не менее волнительно, чем оголодавший в тот момент, когда он готовится пожарить яичницу. Тео же заявил сумрачно и пристрастно, что ему хотелось бы видеть на стенах своей палаты пару полотен эпохи Возрождения. Надо думать, он воображал, что у меня еще было время писать картины, пока больные спали, не сложив головы.

Разговор с полицейским оставил у меня привкус скипидара, хотя этой жидкости я в рот не брал ни разу с Великого поста в марте. Прежде чем приступить к поискам иголки в стоге сена, я представил ему философское суждение, дабы поучить его красноречию в деле уголовного расследования. «Осторожный человек не спит с ядовитыми змеями, а поскольку ни один убийца не лишен осмотрительности, напрашивается вывод, что ни один убийца с ядовитыми змеями не якшается». Молодой блюститель закона не понял моего умозаключения, столь невероятного и двусмысленного, но дознание свое продолжал из чистого упрямства и мнительности, опять же по телефону. Он боялся, безумно влюбится в меня, если мы посмотрим друг на друга хоть один миг, как шило на мыло.

Дабы не задеть его чувствительную натуру вотумом доверия, я, уподобясь Артабану{4}4
  Герой романа французского писателя XVII века Ла Кальпренеда, вошедший в поговорку: гордый как Артабан.


[Закрыть]
, решил скрыть разговор с полицейским разорителем дроздовых гнезд от Тео. Это был старейший из моих пациентов: по причине из ряда вон выходящей он поступил в Корпус раньше всех живых на сегодняшний день, без шума и пыли. С какой здоровой завистью смотрел он на тех, что уходили туда, откуда не возвращаются! Болезнь никак не могла взять над ним верх. «Сверху всегда я, – говаривал он, – даже на ней».

Ретивый полицейский дерзко и чересчур многословно поинтересовался, не схожу ли я с ума. Чего же было еще желать медицинскому факультету, которому я доставил хлопот своей головой со многими неизвестными?

VII

«На» и «стало» – такими словами, как эти два, я не бросаюсь впустую. Я говорю, что «на-стало» время разъяснить моим благосклонным и символичным читателям, которых я никогда не забываю, все, что они хотели узнать, покуда я попивал китайский чай, хоть и не мог сказать ни словечка на языке этой страны, бесспорно симпатичной и достойной всяческих похвал. Корпус Неизлечимых, которым я столь мудро и с большой помпой правил, командовал и руководил, был счастливо обнесен крепостной стеной, замкнутой, как кладбищенская часовня. Эта поучительная и назидательная бетонная ограда была изящно украшена частыми рядами колючей проволоки и проводов под высоким напряжением, искусно переплетенных между собой, как настоящая ковровая дорожка для дьявола.

В этой замечательной стене была потайная дверь, нечто вроде простейшего сфинктера, посредством которого окружавшее нас человечество освобождалось от своих неизлечимых. Больных водворяли во двор нашего Корпуса в два счета, проворная дверь не успевала открываться закрываться. Они прибывали в нашу обитель прямым путем в больничном фургоне, который для пущего смеха возил в своих недрах также пресловутый и жизненно необходимый мешок с лекарствами и провизией. Благодаря этой пуповине я мог на всех парах решить проблемы лечения и питания, не впрягаясь в лямку.

Эта дверь обладала, в числе прочих, и таким талантом: давала на сладкое сигнал тревоги; таким образом она каждое утро оповещала нас, кудахча, как снесшийся страус, о поступлении нового пациента. Это отверстие, столь редко бывавшее отверстым, не имело ничего общего с мотоциклом, ибо служило только для входа в Корпус, но никогда – для выхода. Больные, пытавшиеся бежать, подмазав вышеупомянутую дверь, получали от ворот поворот столь же смешным, сколь и электрическим манером. Последний претендент без сучка и задоринки скончался ровно за то время, что потребовалось ему на попытку к бегству, но для нас так и осталось тайной, которую не удалось открыть даже с помощью штопора, был ли его sic transit gloria mundi{5}5
  Так проходит мирская слава (лат.).


[Закрыть]
результатом болезни или электрошока? В дальнейшем никто больше не подмазывал дверь в те стоические и мимолетные мгновения, когда она бывала приоткрыта, но отнюдь не по недостатку проворства или витаминов!

Пациенты предпочитали переживать приключения иного рода, более предсказуемые, зато куда пышнее обставленные, например загорать в Гонолулу, не вставая с постели, в компании бригады мексиканских артиллеристов или облетать на мольберте Делакруа окрестности Большой Медведицы.

Были и другие, более почтенные и флегматичные, что видели себя в мечтах весною. Кто вздумает их осуждать, пусть не забывает, что денег в Корпусе не водилось и что больные, дабы не сбиться с курса, ставя ноги мимо башмаков, не хуже пожарных на последней ступени пользовались банкнотами всех стран, которые они сами рисовали. Имелась даже двадцатисемидолларовая купюра, что было особенно свежо и похвально, если учесть, что таких не существует.

Без тех, кто обитал по ту сторону крепостной стены, жизнь наша не имела бы смысла, как месяц май без традиционно предшествующего ему апреля. Во всем Корпусе я был тем, кто более всего походил на меня. И этим все сказано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю