Текст книги "Красная мадонна"
Автор книги: Фернандо Аррабаль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Но и Шевалье не захотел стать твоим отцом.
XVI
Я никогда не унывала, нарываясь на отказы, однако все же сказала Шевалье, что он не понимает меня.
«Понимаю, еще как понимаю. Я и сам бы не отказался познать материнство, почувствовать, как вздувается мой живот, волнами, живой погремушкой. Да я был бы на седьмом небе, появись из моего чрева, вот здесь, между мужскими ляжками, кровавая магнолия и взреви она диким бычком! Какое счастье быть матерью!»
Получая от этого все больше удовольствия, он действительно чувствовал себя матерью через меня. Порою мне казалось, что даже я не ждала твоего рождения с таким пылким нетерпением и такой радостью, как он. Твердо решив придерживаться философской доктрины моего замысла в ее традиционном выражении, я в беседах с Шевалье была лишь теоретиком, он же, сгибаясь под бременем легкости, всегда предпочитал ровному свету умозрительных построений пламенеющий факел практики.
«Когда же тебе откроется наконец разница между видимым и истинным?»
В семейной войне, разразившейся после смерти столь любимого мною отца, Шевалье укреплял мои позиции своими язвительными советами, порожденными недостатком почтения к законам, установленным Богом и писанным человеком. Нотариус как мог оттягивал мое вступление в права наследования. Но завещанный мне отцом капитал и проценты с него позволили мне, ни в чем не зная нужды, обеспечить материальную сторону моего плана. Лулу же получила свою долю в нашем консульстве в Нью-Йорке, и с тех пор мы больше о ней не слышали, как будто тамошние амфитрионы-чревоугодники между делом проглотили и ее.
Незадолго до смерти отец рассказал мне один случай из моего детства – сама я его совершенно не помнила. Давно, в самом нежном возрасте, я прямо-таки влюбилась в куклу, которая умела ходить, если ее завести. Однажды я спросила, почему она не ходит сама, почему нужно обязательно повернуть ключик. Кто-то из слуг сказал: потому что она не живая, а игрушечная. И будто бы я, мало у кого найдя понимание и сильно встревожив отца, ответила на это:
«Когда-нибудь у меня будет настоящая кукла, живая».
XVII
Как любил Шевалье фотографии, на которых мы сняты с Бенжаменом за пианино, играющими в четыре руки! Они были наклеены на последние страницы альбома, хранившегося у моего отца.
Когда Лулу сбежала, бросив Бенжамена, служащий родильного отделения доставил его к нам домой. Я помню, как в первые месяцы его ночные вопли вызывали неистовую ярость матери, что не мешало ей с той же силой ненавидеть дочь.
«Весь в Лулу будет, дурная кровь».
В первое время я считала его помехой и обузой. Страсть отца к этому противному пискуну неприятно поразила меня. Вечерами, вернувшись из своей конторы, отец бегом бежал, даже не сняв шляпу, к колыбели странного самозванца и как только не кривлялся и не гримасничал, привлекая его внимание. Он отдавал распоряжения и расточал указания, чтобы младенец рос здоровым. Когда тот заболел, отец перестал ходить в клуб и ночи напролет просиживал у колыбели.
В одну из тех ночей мать вытащила на свет Божий, хоть дело было в потемках, узел запутанной интриги:
«Отец ребенка – капитан корабля Моратен. Эта шлюха Лулу путалась с ним, неужели тебе не гадко видеть под нашим кровом плод подобного союза? Ублюдку самое место в приюте. Когда ты отправишь его туда, чтобы духу его здесь не было?»
«А я-то думал, что капитан был твоим ангелом-утешителем».
Отец не испытывал ни малейшей гадливости, всем сердцем любя существо, рожденное от связи любовника его жены с его собственной дочерью.
Но я – мне так омерзительно было услышать из уст матери подтверждение всему тому, о чем перешептывались слуги! Словно мало было других горестей!
Мне приснилось, как женщина верхом въехала в храм, чтобы положить мадригал к ногам возлюбленного, а тем временем слон с башней на спине плыл по воздуху.
XVIII
Я обратила внимание, что Шевалье выражался внятно, только когда, растерявшись от бурного напора враждебности, пытался увильнуть или осадить невежду. Надо было слышать, как он разговаривал с жандармами! Он изъяснялся с такой ясностью, словно речь его была открытой книгой; мне, однако, столь же наивно, сколь и заносчиво, говорил так:
«Чем ты забиваешь себе голову! Радуйся, сияй! Скачи себе заводным кузнечиком среди зеркал и меланхолий!»
А что же я – у меня не было ни его двусмысленной речи, ни обрывков теории, как у него, на все случаи. Какой непосильной представала передо мной простая задача – твое зачатие.
Между тем я уже намечала основу твоего будущего воспитания. С каким воодушевлением развивала я твой ум и логическое мышление, ни в коем случае не в ущерб естественной простоте. Я все время просчитывала: сколько ты будешь отдыхать, какой пищей питаться для скорейшего восстановления клеток, ослабленных каждодневным трудом. Я чувствовала себя архитектором и проектировщиком, и ливень догадок и предположений бодрил мое воображение.
Как часто поднималась я чуть свет, чтобы творить твою жизнь!
Ты научишься извлекать чистый свет, думала я, и пронесешь его над зримым миром, чтобы достичь подлинной сублимации. Все пути откроют для тебя знания и благость. «Моя боготворимая дочь» – так я уже называла тебя.
Мне и в голову не приходило, что ты можешь родиться мальчиком. Как я жила тогда, пронзаемая нетерпением!
Семь раз обошел Иисус Навин стену Иерихонскую, прежде чем она обрушилась. Семь раз облетели лебеди остров Делос, и лишь на восьмом круге родился Аполлон.
Какой же круг завершаю я, спрашивала я себя, и сколько еще неудач мне предстоит потерпеть, прежде чем я встречу того, кто породит тебя?
Но, несмотря на все эти осечки, я не расставалась с надеждой. Я с готовностью принимала и, не теряя головы, анализировала все, что было моей и твоей судьбой.
И я пришла к единственно правильному решению – довериться себе; это было существенной частью воплощения моего замысла.
XIX
Когда Бенжамен порой хныкал, жалуясь на головную боль, отец с безграничным терпением растирал ему виски. Мать же, уверенная в своей безнаказанности, отпускала в его адрес, скорее брезгливо, чем насмешливо, злые шуточки.
Как нежно и бережно мой столь любимый отец массировал там, где болело! Его душа в союзе с пальцами врачевала тело и впитывала страдание внука. А в моей голове уже тогда родились мысли о твоем здоровье. Благодаря самому совершенному образованию, думала я, которое я дам тебе с колыбели, у тебя будут три бесценных дара: мудрость, успех и счастье. Ты станешь зеркалом, в котором отразится человечество.
«Ну что за вздор! Будет тебе грезить наяву о дочери! Лучше отдайся воле волн в океане, освещенном огоньками мятных светляков».
Шевалье плел особенно замысловатые речи, изрекая вечные свои глупости, когда будто бы не понимал, о чем речь.
«Моя дочь будет жить под сенью венца природы – древа жизни».
«А, все ясно, когда ты начинаешь молоть вздор, это значит, что тебе опять дали от ворот поворот».
«Весь человеческий опыт не может мне помочь».
«Ты хочешь сказать, что мужчины удирают от тебя, точно испуганные жеребчики?»
«Стоит мне сказать без обиняков, чего я жду от них, – и они, краснея, в страхе бегут прочь».
«Нет больше мужчин. Все вымерли в девятнадцатом веке. Только мотыльки с моноклями остались».
«Сегодня я виделась с сыном нотариуса – помнишь, я говорила тебе, что он за мной ухаживал? Мы уединились, и я сообщила ему, что подготовилась и помылась и что у меня сейчас самые благоприятные дни менструального цикла. Ну вот, и как только я попросила его о плотском соитии, он убежал без оглядки, как будто в него плюнули».
«Нет больше ни бойцовых петухов, ни пропыленных глоток, ни военных парусников, ни ублаженных утроб, ни крепких теплых корней, остались одни желторотики-невротики пустоголовые».
XX
После смерти столь любимого мною отца Шевалье стал часто приходить ко мне домой, без тени страха или смущения, и мы играли на пианино в четыре руки, как раньше с Бенжаменом.
В трехлетнем возрасте Бенжамен, ничего не имея против, оказался под моей заботливой опекой. Когда, не посчитавшись с пылкой привязанностью мальчика, его отправили в консерваторию, ему сравнялось девять лет. До тех пор ноги его не было ни в государственной школе, ни в каком-либо частном учебном заведении; всему, что он знал и умел, научила его я: читать, писать и главное – играть на пианино. Но сколько я наделала ошибок, и каких серьезных! Видно, чувства у меня были до такой степени возбуждены, что это не могло не сказаться на моих умственных способностях. Но с тобой – другое дело, я была уверена, что на сей раз не дам захлестнуть себя бесконтрольным эмоциям, которые помешают мне выполнить мою задачу.
Отец знал, что Бенжамен просто изумительно для своих лет играет на пианино. Однажды он с гордостью привел его в клуб, желая поразить своих друзей. Они действительно были поражены, да так, что после этого Бенжамен отправился – скорее пленником, нежели по собственной воле – в консерваторию, где с триумфом дал сольный концерт. Никакими средствами нам не удалось потом его вызволить. Лулу подписала все необходимые бумаги, чтобы его передали министерству на полное попечение. Вскоре он начал гастролировать под строгим надзором профессора консерватории, который занял место, прежде принадлежавшее мне.
Мне было всего семнадцать лет, когда произошли эти драматические события, но какой старой я вдруг почувствовала себя, какой продрогшей и согбенной, какой разочарованной и ослабшей!
Мне приснилось тогда, что женщины в профессорских мантиях держали совет и порешили заточить меня в каменном гробу в наказание за мои недуги. Улыбающиеся белочки сбежались ко мне и стали грызть мои кости и плоть.
Эти воспоминания бессмысленно омрачили столько лет моей жизни до твоего рождения. То был мой эмбриональный период или, вернее, растянувшаяся на годы зима, когда в брошенных в землю зернах под действием влаги начинают бродить соки. Как упорно, как терпеливо поджидала я того, кто придет, чтобы породить тебя!
XXI
Шевалье жил вдвоем с другом преклонных лет и слабого здоровья по имени Абеляр.
«Он высокий, лысый и слабогрудый. Вдобавок он обладает безграничным терпением вечного укора. День и ночь ждет меня, точно монах-траппист».
Как был бы счастлив Шевалье, если б мог вернуть жизнь мертвому металлу и здоровье своему другу!
«Я не теряю надежды заглянуть в клоаку, что скрывается под его проклятой чахоткой, когда-нибудь я осушу ее».
Он уверял, будто приманивает, отвлекает и впитывает болезнь Абеляра. Но при всем том мораль была Шевалье незнакома, а верность и вовсе не ведома. Он смотрел на мир с такой высоты, что порок, ложь и прихоть естественным образом превосходили для него все остальное.
Он запросто рассказывал мне о самых грязных своих утехах и самых непотребных забавах, употребляя при этом самые скверные, самые грубые слова.
«Вчера было дело, спутался я с одним пуританином; все при нем: образки, молитвенник, тряпичные глаза, заржавленные надежды, лет пятьдесят, если не больше. Я даю уроки английского его сыну. Едва он увидел меня впервые, неделю назад, гной из него так и засочился. Он ляпнул невпопад, что всех п… надо бы повесить за м… на соборной колокольне. Видела бы ты, как я вчера его приструнил, что-что, а это я умею! Согрешил он у меня как ягненочек, хотел и получил свою чашу росы! Когда я в укромном уголке вонзил в него свое мускулистое копье, он сам на четвереньки встал, себя не помня от счастья. Только повизгивал, умоляя засадить ему поглубже, до самой середки души».
«Хватит рассказывать мне гадости! Как тебе не стыдно?»
Ему нисколько не было стыдно – ни рассказывать, ни предаваться разврату, до которого он был так падок. Он даже не боялся, что Абеляр узнает, какими мерзостями его друг занимается по ночам.
Изощренные похождения Шевалье наглядно показывали, до какой степени смуты и неустройства дошел наш век. Он уподобился хаосу, порождаемому реакцией воды с огнем и воздуха с землей.
Я знала: ты придешь в этот мир, чтобы все упорядочилось и обрело смысл. Аллилуйя!
XXII
Как свеж в моей памяти тот вечер когда Бенжамен – ему было всего шесть лет – впервые сыграл «Вальс ля-бемоль мажор» Шопена! Без видимого усилия порхали его ручонки по клавишам, а между тем, едва начав свою успешную карьеру пианиста, он уже совершил, сам того не ведая, подвиг, достойный Геракла. Но как мало я еще знала тогда! Мне было невдомек, что музыка вкупе с душевной красотой являет свою истинную природу, более небесную, нежели земную. Не знала я и того, что посредством этого божественного дыхания разрешима невозможность понять друг друга, с которой впервые столкнулись наши предки у подножия Вавилонской башни.
Я учила Бенжамена игре на пианино, не имея ничего, кроме малых знаний за душой, и иного ориентира, кроме собственного неведения. Но к твоему появлению на свет я сумею исправиться!
В эту ночь мне приснилась девочка; она падала из горлышка гигантского кувшина и ныряла в водоем, полный звезд, а тем временем ученая обезьяна молотила по клавишам пишущей машинки, и складывался сонет. А потом солнце и луна утонули в водоеме вместе с девочкой; они погружались, покуда не изменили все трое полностью свою природу.
На следующую ночь сон продолжился. Сначала я услышала голоса, кричавшие: «Младенцев убивают!» Потом появилась женщина великого ума и большой учености; она извлекла капли росы там, где был заточен дух убитой девочки. Этот эликсир женщина влила в белоснежное, но безжизненное тело голубки – то был символ чистой красоты.
После твоего рождения мне было нетрудно запечатлевать мои сновидения и находить в них смысл, по мере того как они посещали меня. Иное дело Шевалье – затейливый склад его столь ленивого ума препятствовал малейшему усилию, и он даже не пытался их истолковать, зато с каким восторгом слушал меня, когда я пересказывала сны, одни изнутри, другие извне!
«Мир таков, каков он есть. И нечего искать замызганных гирлянд в небытии».
Будь Шевалье адептом, он шел бы за ключами к тайнам мироздания сухой, короткой и легкой дорогой. Но меня всегда влекла дорога размокшая, долгая и трудная, которую указали мне книги, мои наставники, строгие и милосердные!
XXIII
Цепь неудач и разочарований не удивляла меня, но повергала в уныние, зато Шевалье не охладевал, вынашивая свои замыслы.
«Если ты хочешь дочь и тебе нужен мужчина, чтобы произвести на свет дитя (как ты по-глупому стыдливо выражаешься), то ищи его за тысячи миль от твоих гостиных. Чего ты ждешь от безвольных и трусливых мозгляков из твоего круга? Вот встретился бы тебе громила из нижних кварталов, какой-нибудь грубиян-сутенер, необузданный дикарь, гуляка, умеющий снимать девчонок, негодяй без чести и совести. Пусть тебя возьмет нахрапом первый встречный бандит, скрутит, заголит и ринется в штыковую атаку. Раскрой свое лоно, свежее и прельстительное, как венчик мака, разбойнику-душегубу и увидишь, как он в два счета сделает тебя матерью, как наполнит твой живот ароматами лилий и клена и как потрафит тебе своим непочтительным обхождением. Войдешь во вкус, еще и сама будешь расставлять ноги».
Шевалье знал, что этот бессмысленный словесный понос, эти зловонные и безотрадные речи мало чем могли мне помочь, зато сильно смущали.
«Ты порочишь мой замысел грязным порнографическим романом, который сочиняешь себе на потеху. Я расстанусь с девственностью без тени плотского удовольствия».
Глумливым взглядом он смерил меня с ног до головы, как будто в моей наружности было что-то не так.
«Ты отдашься на алтаре, как целомудренный Иосиф!»
Вольно было Шевалье насмехаться, уязвить меня ему не удалось. За словесным фейерверком я все же услышала то, что он хотел донести до меня: он был прав, я ступила на скользкую дорожку, которая не могла привести к осуществлению моего замысла.
«Смени-ка курс, забудь своих благовоспитанных соседей, неспособных преодолеть пустякового препятствия, будь то хоть табурет от пианино. Тебе нужен бунтарь, чтобы протаранил тебя лихо, с огоньком».
Поскольку от этой перемены не страдал и не извращался символический смысл твоего появления на свет, я решилась, сочтя ее даже полезной; ведь до сих пор – и это непреложный факт – когти сплетников и подлецов не оставили на мне ни единой царапины.
С каким нетерпением ожидала я той минуты, когда ты родишься!
XXIV
Время разъедает, распыляет, стирает и вытравляет мои воспоминания. Они теряют отчетливость, но суть остается прежней. Как были ярки в зеркале памяти благость и простота моего отца!
Бенжамену было три года, когда он прочно занял место в геометрическом центре нашего дома. Отец только и вертелся вокруг него, словно привязанный к колесу своего восторга. Бенжамен, сам того не ведая, исцелил отца своими речами, наивными и такими верными. С простодушным упрямством ребенок в корне изменил его, избавил, отсекая по живому, от всех иных, излишних привязанностей.
Отец перестал ходить в клуб, видеться с друзьями. Всем для него был теперь Бенжамен. Он не мог на него наглядеться, оставив всякие поползновения мыслить творчески, ибо сквозь частое сито его восхищения мысли было не пробиться. Мало-помалу он превращался в довольного жизнью трутня, в декоративную развалину. Отец ходил по струнке, потакая капризам сына своей дочери, – а ведь он был старше и умнее его на полвека. Безразличный к насмешкам жены и перешептываниям слуг, он боготворил ребенка и был счастлив этой, наверное, самой большой в его жизни любовью. Как любил бы мой отец тебя, если бы успел тебя узнать!
Год за годом я могла лишь дивиться той неосознанной виртуозности, с которой Бенжамен вознес нетленные основы музыки до апогея высшего очищения.
Мне приснилось, как огромная чешуйчатая ящерица вылезла из печи, где пекли пироги, чтобы унести в жерло, в жар пламени девочку-королеву с тремя коронами на голове: самая большая указывала на ее статус незаконнорожденной. Ящерица запеленала девочку в несколько слоев. А потом засунула вместо боба в исполинский рождественский пирог. Когда же тварь попросила сахару, чтобы посыпать его сверху, пришла пианистка и принесла ей горшочек с надписью: «Философская соль».
XXV
В своем распутстве Шевалье перешел всякие границы и, когда наступил карнавал, веселился, как бесноватый, забыв о том, что дома ждал его прикованный к постели Абеляр. Он накрасил губы, насурьмил брови и нарумянил щеки.
«Уже два месяца прошло, как умер твой отец. Учти, только пугалам от самцов пристал траур».
Моя боль не притупилась со временем и, превратившись в привычную, не переродилась в равнодушие. Ни глубина, ни острота моего страдания не изменились ни на йоту со дня смерти столь любимого мною отца. По своей реальности, позитивности, конкретности боль была сравнима с Физикой, по ощутимости следствий – с Химией. Не внешние факторы порождали ее, но логика, суждение и опыт.
Я хранила память об отце, потому что он был наделен благостью и здравым смыслом. Мне недоставало его безыскусности, словно я лишилась глаза. Как правомерна была моя любовь к нему! Никогда не вкралось между нами чувство, которое не поддавалось бы анализу разума. Я знала, как бесценны были его поступки, его разумные речи, его улыбки, теперь, когда смерть возвысила их до нового качества незримых святынь. Когда мы гуляли с ним однажды за несколько недель до его кончины, он, рассеяв мои сомнения, сказал мне:
«Возможно ли, чтобы двое очевидцев, таких, как ты и я, стали жертвой одного и того же наваждения?»
Да, при всей своей искренности, честности и кристальной ясности ума отец внушал мне абсурдную мысль, что Бенжамен был всего лишь иллюзией.
Сколько ночей провел мой любимый отец в те часы, когда он искал убежища от тоски, сидя за пианино, неподвижный, как статуя, точно в той же позе, что Бенжамен когда-то. Он делал вид будто играет, но кончики пальцев его блуждающих рук не касались клавиш: казалось, он пытался смягчить свою скорбь. И какую несравненную благодать дарила ему эта причуда!
XXVI
Сколько раз в моих снах во время того карнавала, когда резала глаз беспорядочная пестрота его фейерверков, я видела тебя – такой, какой ты будешь.
Мне приснились однажды ночью четыре зверя, неподвижно висевшие в небесах. А ты стояла выше, над ними, на огненных колесах. Ты присматривала за ними, два колеса вращались, но пламя не касалось тебя. Я вдруг заметила, что в руках у тебя веретено и ты прядешь нить, одновременно поддерживая огонь.
Шевалье, поломав голову, решил выступить посредником, чтобы сложилась наконец прелюдия к твоему зачатию.
«Вчера вечером на похоронах сардинки мне попался тот, кто тебе нужен. Этакий племенной жеребчик, слепой и безногий, зато всегда попадает в цель».
Даже говоря о моем замысле, Шевалье выражался непочтительно и ненаучно, впадая в грубость и скотство; я сносила от него чудачества и похлеще.
«Надо тебе написать С., пусть знает, что ты ждешь его в постели, точно кошка, – одна, изнывая от нетерпения и мурлыча от предвкушения. Увидишь, как он упадет на тебя без парашюта. Это тот еще ходок, струи горячей пены так и рвутся из него наружу. Он спит и видит, как бы тебе вставить и задрыгать ногами на манер кузнечика».
Я написала письмо в сухих и предельно ясных выражениях. Упомянула, что, к сожалению, придется повременить пять дней, чтобы мой замысел был воплощен в надлежащее время. Время это с неукоснительной точностью определило мое менструальное кровотечение.
Как было бы замечательно, окажись у меня на теле прозрачные окошки: тогда я смогла бы наблюдать все стадии твоего развития в моем чреве!
Теперь уже скоро, взглянув в суровый лик судьбы, предстояло мне наконец сделать первый шаг к воплощению моего замысла, и с этих пор я удвоила свое благоразумие. Хотя, чисто эмпирически, я знала, что не смогу заранее предусмотреть всех деталей и всех обстоятельств этого судьбоносного часа.
Я уже так любила тебя!
XXVII
С чувством обновления и облегчения прожила я пять предшествовавших твоему зачатию дней, сверяясь с книгами, изучая старинные гравюры и усиленно размышляя. К тому времени я уже знала позы и жесты плотского соития, и для меня перестал быть тайной их скрытый смысл, я познавала тона и нюансы и тщательно их анализировала. Я усмотрела определенную тождественность акта, который мне предстояло совершить, и собственно твоего рождения. Отдаленное, но несомненное родство связывало их. Они воспринимались моей мыслью как две разные и даже с физической точки зрения антагонистические фазы одного и того же явления. Какой счастливой я себя чувствовала, ожидая тебя!
Все ночи, без исключения, ты снилась мне.
В одном из этих снов бойцовый петух с вытатуированным на гребешке дубом, стремительно взвившись ввысь, обернулся Фениксом. Я сыпала ему корм: песок и пепел. Потом ты вымыла руки странной водой, которая не могла ничего намочить, потому что была сухой. Тут появилась лисица, безмолвная, непроницаемая и непостижимая. Пристально глядя на тебя, она осторожно пролила на сырую землю несколько капель ртути, и они, застыв кристалликами, стали серой.
Рассматривая тему в свете чистой истины, я, естественно, задавалась вопросом: должна ли я зачать тебя головою вниз и ногами кверху, в позе распятой? Очень скоро я отказалась от такой мысли, ибо, при всех ее преимуществах, в этой позе могли обнаружиться неудобства для того, кто породит тебя.
Глубинный смысл акта сумела постичь только я одна. Как наивно было бы надеяться, что поймет и он! Он вряд ли способен даже уразуметь его философские, общественные и нравственные категории! Сильная и неприступная, как крепость, в этом эпизоде моей жизни командовать буду я. И моя бдительность станет лучшей гарантией от любого вторжения.
Безграничное свое нетерпение я утоляла бальзамом пророчеств. Только родись, и ты будешь жить в особенном мире, не похожем на тот, в котором живут все! Сколько людей хотели донести до меня истины, но, расцвечивая свою речь параболами, коварно искажали их и тем самым сбивали меня с толку. Но я – нет, я никогда не буду морочить тебя. Всем, что свято для меня, я поклялась в этом.
XXVIII
В ритме моего ожидания прожили те последние дни Шевалье и Абеляр. Шевалье неистовствовал с вечным своим воодушевлением, близким порой к одержимости, Абеляр же держал свое беспокойство в узде мудрости и благоразумия.
Болезнь отлучила Абеляра от мира, в котором жил его друг. От Шевалье я узнавала его взгляды на жизнь. Они делили кров в трехэтажном домишке над устьем реки. Врачи прописали Абеляру ежедневный отдых, а в оставшееся время он реставрировал старинные картины, по большей части миниатюры. На улицу он не выходил никогда.
«Бедняга совсем плох. Чахотка пожирает его легкие и подтачивает силы: душа у него разъедена. Он не в состоянии даже спуститься и подняться по лестнице, так что и в сад больше не выходит. Дышать ему все тяжелее, и каждый вздох кончается удушьем».
Главной темой для разговоров, расцвеченных изысканными выражениями, служило Абеляру, по словам Шевалье, мое материнство. Да, но ведь замысел был мой, я его вынашивала, осуществиться он мог только в моем теле и, хоть и требовал грубого вмешательства извне, зависел только от неукоснительного соблюдения мною законов природы. Абеляр, однако, тешил себя иллюзией незримо быть со мной в ту ночь, когда будет заронено семя.
Я особо остановилась на отсутствии света, совершенно необходимом для всякого оплодотворения. Мать-природа дарит жизнь в полной темноте. Грибы, например, рождаются, пробиваются и растут только ночью. Вот и мой организм, благодаря ночному отдыху, восстанавливал силы и обновлял клетки, которые истощались и разрушались при свете дня.
Я приняла решение зачать тебя ночью – и это стало прологом книги о дальнейших моих приключениях.
XXIX
Шевалье настолько не знал удержу в своем легкомыслии, что однажды додумался вообразить тебя в голубом.
«Это символический цвет, цвет ночной звезды».
Он так мечтал, что сам поверил, будто станет участником акта, которому суждено было совершиться через меня одну. Как ослепляло его нетерпение! Как горел он желанием увидеть собственными глазами и воспринять всеми своими чувствами миг оплодотворения!
«Я уподоблюсь туристу или паломнику, коль скоро не могу ни стать твоим лоцманом, ни потрудиться над тобою сам».
В последнюю ночь перед моим свиданием с тем, кто породил тебя, Шевалье видел сон, которого не мог потом забыть. Череда видений промелькнула перед его взором, одно за другим: орел бился с драконом, воин поражал змея, великан рубил головы гидры, алая гадюка душила зеленого скорпиона, конь топтал саламандру, и, наконец, маленькая девочка изрешетила стрелами разъяренного тигра.
Не столько картины этого сна привлекли мое внимание, сколько горячность, с которой он мне его рассказывал. Пессимистическое толкование как нельзя лучше подходило к обстоятельствам, но грешило несуразностью, что оскорбляло мои убеждения и чувство меры.
Вразумить уверенного в своей правоте Шевалье я не сумела; меня, однако, ни через его судьбу, ни через природные задатки не коснулось зло насилия и еще меньше – неприкрытое непотребство, так его распиравшее. Нет, никогда даже тень постыдного, низменного чувства не омрачила сущность моего замысла.
Последние часы потребовали от меня концентрации и отрешенности. Я совладала с подспудными страстями и леностью, чтобы природа могла беспрепятственно делать свое дело. Я сосредоточилась, и великий покой снизошел на меня. Смиренная и безмолвная, готовая с бесконечной простотой принять грядущую благодать, я уединилась и предалась медитации.
Ты была уже на пути ко мне – ты, самый драгоценный дар Природы.
XXX
Прочитав первый труд о творении из библиотеки столь любимого мною отца, я смогла наконец сформулировать без долгих рассуждений: «Я есть то, что я есть». С этой минуты, более, чем когда-либо, склонная к внятным истинам, я подчинила и тело свое и дух развитию зароненного в меня семени.
За три часа до того, как мужчина вошел в мою спальню и в меня самое, я начала готовиться, не спеша, но и не мешкая. Я тщательно вымылась; опустив ноги в лохань, я кропила их водой из таза и непрестанно думала о тебе.
Шевалье угождал мне как мог и до последней минуты не покидал моей спальни. Он был охвачен волнением не меньше, чем робостью.
В ночь перед зачатием мне приснилось, как ты, сидя рядом со мной на берегу реки, насаживала на рыболовные крючки наживку из мягкой резины. Сидевший поблизости математик закинул удочку и поймал фарфоровую рыбку, которая оказалась на самом деле солнцем, но совсем маленьким… Мы подняли головы и увидели, как из центра Большой Медведицы добрым предзнаменованием светит нам Полярная звезда.
Как хотелось Абеляру быть подле Шевалье в ту последнюю бессонную ночь в моем доме! Но тяжкая болезнь сделала его узником, прикованным к постели и связанным простынями. Шевалье поставил возле кровати столик с подпиленными ножками, чтобы его друг мог реставрировать миниатюры, не вставая. Перед тем как оставить меня одну с моей решимостью, Шевалье сказал мне кое-что, столь же трепетно, сколь и искренне:
«Я никогда больше не изменю Абеляру. На сей раз это не пустые слова, я сдержу обещание. Я клянусь тебе в этом всем, что мне дорого, сейчас, когда ты вот-вот рухнешь если не в пустоту, то в бездну упоения».
И Шевалье, не познавший лика просветленности, ушел. А я завернулась в белоснежную простыню и стала ждать того, кто породит тебя.
О мудрость Природы-матери, хранящей на страницах своей книги ключи к тайнам и знаниям!
Я думала о тебе и невольно поддавалась эйфории.
XXXI
Когда тот, кто породил тебя, едва ступив на порог моей спальни, стал склонять меня к разврату, я выслушала ради исполнения своего замысла его первые слова. Речи его меня не удивили, как и взятый им слегка игривый тон. За эти несколько минут я должна была свыкнуться с повадкой, лексиконом и замашками этого наглеца, по уши погрязшего в пороках.
«Вот и я, к вашим услугам!»
Все, чему предстояло произойти – я это знала, – было из области постижимого. Я настроила на это свой разум, благодаря долгой и методичной подготовке. Чувства же мои дремали, чуждые случайным и мимолетным волнениям.
Прежде чем приступить к акту как таковому, он забормотал, столь же невнятно, сколь и неуместно, какой-то вздор о страсти и прочую чушь о своих пакостных желаниях:
«Да ты, б… голая под простыней! Как я тебя сейчас вы…!»
Я все предусмотрела, кроме одного – что он будет еще и говорить. Пусть мое телосложение удовлетворяло его вкусам и аппетитам, о чем он заявлял в столь грубой форме, – но я не понимала, какая ему нужда доводить это до моего сведения и тем самым бессмысленно длить ожидание. Насколько было бы лучше, если бы он без единого слова, взгляда, поглаживания сразу приступил к делу! Было нелегко связать между собой его жесты и тирады, так они были противоречивы. Я испугалась, как бы его поведение не стало препятствием на моем пути. А он не унимался, ему надо было поведать мне и описать во всех подробностях свои порывы и позывы, опошляя их угодничеством, враньем и низкой лестью.