355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кандель » Не прошло и жизни » Текст книги (страница 10)
Не прошло и жизни
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:56

Текст книги "Не прошло и жизни"


Автор книги: Феликс Кандель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Подошла его очередь.

– Я‚ – говорит‚ – от Виктор Никитича.

А Виктор Никитич сосед у него. Витька Пупок. Пьянь и дебошир. Вор и хулиган. Со всякой получки в вытрезвитель. Со всякой драки в камеру.

– Как? – спрашивает рожа через щелочку.

– Я от Виктор Никитича.

Дверь распахнулась‚ его в кабинет. Одного его из всей очереди. А там штаб! Телефоны звонят‚ директор командует‚ донесения выслушивает‚ записки рассылает: будто руководит вооруженным восстанием.

Этот‚ у двери‚ докладывает:

– От Виктор Никитича!

И всё стихло. Даже телефоны отрубились.

– Они уже присылали‚ – ласково говорит директор. – Им уже выдано.

– Выдано‚ – соглашается старый еврей. Чего ему не соглашаться? Против правды не попрешь.

– Им еще нужно? – спрашивает директор.

– Еще‚ – говорит старый еврей. Кому оно нынче не нужно?

– А вы кто им будете?

– А буду я им папа.

Тут у них рожи перекошенные.

Тут у них глаза сумасшедшие.

Папа! Еврей! Почти что жид!.. И у кого? У Виктор Никитича!.. Всем‚ конечно‚ известно‚ что Пупкин – еврей‚ что у Папкина – жена еврейка‚ что Пипкина‚ подкидыша‚ выкармливали евреи..‚ но у Виктора чтоб‚ у Никитича‚ у столпа‚ можно сказать‚ отечества‚ у надежды‚ как говорится‚ нации‚ у опоры-фундамента‚ у света нашего в окошке... Караул‚ граждане!

Выдали ему два талончика‚ жирная рожа самолично повела в кладовую:

– Свеженькое‚ не извольте сумлеваться. Сами такое едим.

– А три пакета нельзя? – спрашивает старый еврей‚ подумав еще о глухонькой бабушке Хае и дряхленьком дедушке Шлёме.

– Извините‚ – огорчается рожа‚ – но три никак невозможно. У нас все‚ кто от Виктор Никитича‚ получают по два пакета. У нас все‚ кто от Виктор Никитича‚ равны между собой.

– Так-то оно так‚ – соглашается старый еврей‚ – но я‚ между прочим‚ еще и от Егор Петровича.

А Егор Петрович враг его на бульваре. Егор Петрович саблей рубал пейсатых в гражданскую-империалистическую. Егор Петрович ножны на боку носит‚ а на них черточки-зарубки на всю длину‚ послужной его счет‚ о котором Егор Петрович особо не распространяется‚ только зарубки поглаживает да глаз щурит. Хоть на что сгодится теперь‚ этот Егор Петрович.

– Как?.. – переспрашивает рожа и зеленеет с перепуга.

– Как слышали.

– А вы кто им будете?..

– А буду я им дядя.

Сам директор в кладовку скакнул. У директора челюсть дрожит. Пот в три ручья. Дядя! Почти что жид! Невозможно!... Ну‚ у Пупкина – ладно‚ и у Папкина – ладно‚ и от Пипкина чего ждать – его евреи выкормили‚ и Виктор Никитич – так уж тому и быть… но у Егора чтоб‚ у свет Петровича... Земля содрогается. Вера испаряется. Небо рушится.

– Вот... – бормочет директор. – Вот вам еще пакетик. Диэтическое – от себя отрываю...

– А четыре пакета нельзя? – спрашивает старый еврей‚ подумав заодно о бедненькой тете Циле с несчастненьким дядей Хаимом.

– Простите... – извиняется директор и хребет гнет. – У нас все‚ кто от Егор Петровича‚ равны между собой. Всем по три пакета.

– Это‚ конечно‚ справедливо‚ – говорит старый еврей‚ – но я-то еще и от Иван Данилыча.

А Иван Данилыч покойный его начальник. Гнида‚ прямо скажем‚ отменная. Гадина‚ доложим‚ уникальная. Ублюдок первостатейный. О покойниках нельзя говорить плохо‚ а то бы он назвал его настоящим именем.

Тут директор буреет от ужаса и выдавливает по складам:

– А вы кто... им бу-де-те?..

– А буду я им брат.

Шлёп! – телом об пол. Бум! – затылком о плиты. Лежит – шепчет:

– Еще... Еще вам пакетик... Не извольте нагибаться...

– А пять пакетов нельзя? – спрашивает старый еврей‚ вспомнив за компанию болезненного брата Пиню и парализованную жену его Розу.

– Нельзя. – шепчет директор с пола. – У нас все‚ кто от Иван Данилыча‚ равны между собой.

– С этим я‚ безусловно‚ согласен. Но я-то ведь и от...

– Нет... – кричит директор. – Пощадите! – И ногами вперед уползает под ящики с консервированным компотом. – Оставьте хоть одного! Нетронутым! Незапятнанным! Наааашим!

И уже из-под компота:

– Пакеты ему! Грузчиков ему! Машину ему до дома! У нас все‚ кто от... По пять порций!

– Не надо‚ – говорит старый еврей. – Я сам дойду. Не надо мне вашей машины.

И пошел по Новому Арбату с пятью пакетами. Два себе. Один бабушке Хае. Еще один тете Циле. Еще брату Пине. Всех отоварил к празднику.

И кругленький Кац замолчал.

– Теперь-то оно‚ конечно‚ – сказал на это Вася. – Теперь у нас время такое‚ разгул гуманизма‚ глава государства на подлете. Вот бы пораньше или чуток попозже: извини-подвинься.

И бездна отпахнулась в его глазах.

– Убрать‚ – приказал Стёпа. – Всех четверых. С нашего показательного бульвара.

И референты потащили их к выходу.

– Я тут живу‚ – кричал Кац с высоты плеч. – Это же мой дом‚ мой бульвар!..

– Вы здесь случайны‚ – сказал Стёпа.

– Вы здесь не типичны‚ – сказал замшевый режиссер.

– Вы здесь не смотритесь‚ – сказал блатной гений. – Бля буду!

И их выкинули за ненадобностью.

– Ну что? – спросил завтрашний старик. – Теперь ты идешь с нами?

– Я потерплю‚ – залепетал кругленький Кац‚ щекой прижимаясь к чугунной ограде. – Я останусь. Схороните меня тут. На бульваре.

А схоронят его в Италии‚ в солнечной‚ апельсиновой Италии‚ на древней и славной земле чужого народа‚ где лежать ему‚ кругленькому Кацу-тефтельке‚ до трубного зова Мессии‚ в которого он так верит. Он попадет в Италию по дороге в Америку‚ по настоянию собственных детей‚ которые поволокут его через границы и государства‚ как поволокут собственный багаж‚ который и бросить жалко‚ и тащить незачем. Ради детей он поедет‚ кругленький Кац‚ ради любимых детей своих‚ выкормленных в страхе при помощи швейной машины знаменитой фирмы "Зингер". Они полетят через океан вместе с бабушкой Шендл‚ а он останется в теплой‚ ласковой‚ пропахшей жасмином итальянской земле‚ кругленький Кац с ямочками на щеках: мог ли он мечтать об этом на Сретенском бульваре? Задрожит земля в районе кладбища‚ опадут листья с деревьев возле его могилы: мало им‚ итальянцам‚ своего Везувия?.. А бабушка Шендл станет жить по очереди у собственных детей‚ пересылаемая с места на место в заранее согласованные сроки. Она будет сидеть возле подъезда‚ расставив толстые ноги со спущенными чулками‚ в теплых‚ растоптанных ботах‚ которые привезет с собой из России. Над ее головой загрохочет надземка. Вокруг зазвучит чужая тарабарщина. За спиной оскалятся озорники-негритята. И продукты в магазинах будут такие‚ что не сготовишь уже привычные блюда. Она доживет до невозможного возраста‚ бабушка Шендл‚ и к ней станут ходить ученые‚ интересоваться долгожительницей. "Как вы живете?" – спросят ее через переводчика. "Как я живу?.." – ответит она на это. "Как вы себя чувствуете?" – спросят еще. "Как я себя чувствую?.." – "Поднимите‚ пожалуйста‚ рубашку. Мы вас обследуем для науки". – "Знаете что‚ – скажет на это бабушка Шендл‚ обладательница лучшего бюста города Одессы. – Если вы такой босяк‚ так уходите отсюда". А умрет она ночью‚ душной и жаркой ночью в городе Сан-Диего‚ что на границе с Мексикой. Встанет затемно‚ пройдет в ванную‚ пустит воду из-под душа. На шум проснутся внуки-правнуки‚ забарабанят в стенку‚ закричат вперебой: "Ша‚ бабка! Нам рано стендапать! Нам на джоб‚ бабка!.." Она им уже не ответит. Сил не будет отвечать. Помоется потихоньку‚ наденет чистую рубаху‚ ляжет в постель‚ умрет неприметно‚ чтобы не будить своих. Ведь им с утра на джоб! Назавтра встанут‚ а она холодная‚ только наволочка зубами надорвана...

– Вы слышите? – попросил кругленький Кац. – Похороните меня тут‚ на газоне.

Но старики уже перевалили через площадь. Старики уходили торопко‚ в ногу‚ и затерялись на Чистопрудном. Ты‚ может‚ и передумал‚ а воротить не воротишь.

– Мать‚ – сказал на это необъятный пиджак с орденскими замызганными планками. – Ставь самовар‚ мать. Вешай образа. Надевай на меня рубаху с опояской. Расчесывай на пробор. Увеличивай курносость. Авось-небось‚ Рабинович отвяжется. Небось-авось‚ Задунайский воротится с Покатиллой.

Сидел за самоваром‚ прихлебывал из блюдца‚ прикусывал сахарок‚ сморкался пальцем через курносую ноздрю‚ истово крестился на образа‚ а вокруг гомозились-мутузились Покатилло с Задунайским: всякому лестно примазаться‚ пролезть назад через прореху в штанах.

– Мать‚ – блаженствовал‚ – неси утирку. Аж упрел.

А мать в ответ:

– Каку утирку? Каку те утирку? Бери давай конверт‚ пиши в Тель-Авив‚ на нашу на историческую на родину. Нехай вызов шлют. У всех ужо есть: и у Скворцовых‚ и у Петровых‚ и у Филькиных‚ – чем мы‚ Рабиновичи‚ хуже? Чай‚ не обсевки какие!

– Так ставишь вопрос? – спрашивал.

– Так ставлю‚ Борух‚ – отвечала. – Делайте мне нонче обрезание. Я на всё согласная...

4

...она вышла на них из-за памятника Грибоедову‚ маленькая‚ храбрая‚ отчаянно независимая: зад‚ как задорно вздернутый носик.

– Самолет летит‚ – сказала с вызовом‚ – колеса стерлися. Вы не ждали нас‚ а мы приперлися.

А глаза пуганые.

Три старика встали в сомнении перед новым на пути препятствием: не оттолкнуть и не обойти. Впереди уже маячил через пару бульваров долгожданный конец пути‚ выдох с расслаблением‚ отдых натруженным ногам‚ но черная‚ бесшумная машина выкатилась к тротуару‚ таинственная машина с зашторенными окнами.

– Молодая еще‚ – решил наконец завтрашний старик‚ – Первой головы не износила.

– Это по метрике‚ – сказала с задором‚ в хрупкой скорлупе самостоятельности. – А на деле постарше вас.

Была она зыбкая‚ неясная‚ непроявленная до конца. Была она смытая‚ случайная с виду‚ во много бликов-обликов. С каждым поворотом головы. С каждым оборотом жизни. Приваживала и отпугивала‚ грезилась и отталкивала при смене настроения‚ прически‚ времени дня и одежды. То на нее заглядывались сытые стоматологи из роскошных машин. То ей подмигивали тертые таксисты с прилипшей к губе папироской. То посвистывали вослед неоперившиеся юнцы из помойных подворотен‚ столбенели на тротуарах дряхлые сластолюбцы с неутоленной жаждой во взоре‚ бежали по пятам романтики: за мечтой своей‚ за тоской своей‚ вышагивали бравые лейтенанты в скрипучих шевровых сапогах‚ то мужики деревенские‚ разносолами не балованные: "Зверь-баба!" То – никого.

Набежал рассыльный-посыльный‚ оборванный доходяга в форменной фуражке‚ стал совать в руки заграничную конфетную коробку‚ перевязанную серебряными лентами‚ да огрызок карандаша с квитанцией.

– Распишитесь!.. В получении!

– Ничего мне вашего не надо‚ – сказала она с омерзением. – Не трудитесь‚ пожалуйста.

Он пихает – она отталкивает:

– Не очень-то и хотелось.

Он пихает:

– Уплачено!

Она отталкивает:

– Да хоть бы и уплачено. Съешьте сами.

Он и съел‚ тут же‚ при них: килограмм заграничных конфет.

– Распишитесь‚ – икнул.

И умчался назад‚ сытый и довольный.

– Это же грех‚ – сказала тихо. – Принимать от нелюбимого.

И скрылась от подозрительных взглядов.

Три старика встали на входе.

Три старика – оружие на изготовку.

Лежал на пути бульвар‚ чужой‚ неприветливый‚ необласканный ни единым воспоминанием: холодная‚ неживая планета на окраине солнечной системы. Чистопрудный бульвар как Нептун‚ Юпитер с Плутоном‚ где и жизнь‚ может‚ есть‚ и кислород с водородом‚ и всякая там протоплазма шевелится‚ но на травке уже не поваляешься‚ и цветов не нанюхаешься‚ не пробежишься босиком по прогретому песочку‚ не поболтаешь по душам с этой самой протоплазмой. Чистопрудный бульвар как Юпитер‚ Нептун с Плутоном: крутимся вместе‚ повязаны вместе‚ общей судьбой – притяжением‚ общей бедой – отторжением‚ но расстояния неодолимы‚ но отличия непримиримы: так и будем крутиться – чужак чужаку.

Опять прискакал оборванный доходяга с роскошной коробкой духов‚ завопил так‚ будто пожар-наводнение-извержение‚ бешеные волки по пятам:

– Где она – где она – где?..

Она сидела посреди ухоженного газона‚ поджав ноги‚ маленькая‚ потерянная‚ будто оброненная случайно‚ и перебирала клейкими‚ в меду‚ пальцами легкое воробьиное перышко‚ чтобы отлепить‚ высвободить‚ пустить по ветру‚ а оно липло и липло‚ то к тому пальцу‚ то к этому, никак не желало улетать.

– Ничего мне вашего не надо‚ – говорила со смирением. – Верните ему назад.

А тот уже вскидывался по-жеребячьи‚ выступал-выплясывал‚ каблуком рыл землю‚ шею гнул лебедем‚ только что не ржал с килограмма конфет:

– Бери давай. Не томи давай. Привезено! Из-под самого Парижу!

А она:

– Да хоть откуда.

– Ты понюхай. Понюхай сперва!

– Нюхайте сами. Если желаете.

Он и распаковал. Он и вынюхал тут же‚ в момент: единым глотком.

– Наружное?.. – спросил очумело и дохнул ароматами.

– Наружное.

– Про-бирает.

И умчался прочь‚ счастливый и пахучий.

– Это же нехорошо‚ – сказала. – Брать и не одаривать взамен. Это нечестно. Проснешься на заре‚ откроешь глаза‚ а он сопит за спиной‚ затаился и ждет‚ слабости ждет‚ жалости и желания: Господи‚ пронеси мимо!

А голова книзу всё время. А пальцы шевелятся без остановки. И перышко не отлипает от рук‚ ну никак!

Три старика встали в кружок‚ молча и завороженно.

– Притягивает‚ – сознался один и хмыкнул стеснительно.

– Засасывает‚ – согласился другой.

– Возвращает к тому‚ что оставил‚ – пояснил третий и тоже пошевелил пальцами. – У вас нет случайно запасного перышка?

– Есть. Почему же нет? Без этого с ума сойти.

И протянула баночку с медом да связку перышек на выбор.

Они пристроились рядком на открытом газоне‚ малой‚ незащищенной кучкой‚ головы книзу‚ руки у самых глаз‚ и перебирали задумчиво липкими пальцами: у каждого по перышку.

– Ха‚ – говорил один грустно-радостно‚ – сколько ж тогда мне было? Три‚ четыре года... Мама сказала: "Пойдем гулять. На качели-карусели". Меня закутали‚ повезли на извозчике‚ цокали-подскакивали‚ выглядывали по сторонам обещанные радости. Слезли‚ пошли к дому с колоннами‚ позвонили в звонок. "Тут чего?" – "Тут‚ – сказали‚ – подарки..." Встала в дверях горбунья в белом халате‚ носом вросла в подбородок‚ подбородком в грудь: подхватила в охапку‚ унесла прочь от мамы‚ от света‚ от качелей-каруселей... Ужас. Слезы. Вопли. Скарлатина.

– Ах‚ – говорил другой изумленно-горестно. – Отец жив был‚ последние‚ быть может‚ месяцы‚ мать – совсем девочка. Сидел у него на коленях‚ ел селедку‚ которую редко видели‚ пел во весь голос: "Вкусно жить‚ вкусно жить‚ до чего же вкусно жить..." А сверху что-то капало‚ крупное‚ горячее‚ солонее селедки. Может‚ голодали тогда? Не помню. Может‚ прощался со мной отец? Не знаю...

– А у сосен‚ – говорил третий застенчиво и невпопад‚ – светлые побеги в начале лета. Растопыренные‚ устремленные вниз‚ как летящие к земле нежнозеленые бетлки. А я всё ждал под деревом‚ задрав голову‚ когда же спрыгнут они в подставленные ладошки. И кто-то вечно стоял рядом‚ большой‚ теплый и добрый: против солнца не разглядеть.

Бульвар распухал от нахлынувших образов‚ исходил обликами‚ сочился видениями‚ шелестел оболочками воспоминаний‚ в которых давно уже не было жизни. Брели отовсюду изголодавшиеся тени заколдованных стариков со скамеек‚ притянутые на неслышный зов‚ усаживались на газоне – ступить негде‚ перебирали пальцами непослушные перышки. Липнем к памяти – мухами на липучке. Зудим‚ сучим лапками – не оторвать. Как накинули вуаль крепости чрезвычайной. Да стянули понизу – не улизнуть. Да просунули внутрь лапу с когтями – похватать на выбор. И откуда ни возьмись‚ бочка золотистого‚ тяжелого меда‚ за счет властей‚ что ли? – да мешок с воробьиными перьями: на всех чтоб достало.

И черная машина пристыла к тротуару со слепыми‚ зашторенными стеклами.

Скакнул из ниоткуда дед голый‚ бородою обернутый‚ пошел по газону‚ расталкивая‚ распихивая коленками‚ раздавая тумаки налево-направо‚ косматый‚ носатый‚ страхолюдный: лешак-лешаком.

– Эй‚ народы! Очнитесь‚ вы чего? Вас же голыми руками перехватают‚ шеи свернут‚ головы поотрывают‚ котиками перебьют – дубинкой по носу.

А они не откликаются. Они в отупении. В блаженном беспамятстве‚ будто на солнце вяленные.

Осерчал, сверкнул глазом:

– Вот я на вас порчу с небес! Саранчу с мокрицами! Темень египетскую! Ливни серные!..

Поднял голову старик квелый‚ на тело упитанный‚ с глазами закисшими‚ с губами залипшими‚ словно персик раскусил:

– Будет тебе. Садись давай рядом‚ макай пальцы в кадушку.

– Человек‚ – закричал дед и за грудки схватил‚ приподнял до себя. – Иди пахать‚ человек! Сеять! Окучивать! Плоды пожинать! У нас работы немереные. У нас заботы несчитанные.

– Я тоже был псих‚ – шепнул тот‚ обвисая на руках. – Нервы оголял‚ проблемы решал‚ народ призывал.

И закис‚ поджав ноги.

– Ну?

– И ну. Лечили меня. Курс уколов – и всё. Сытый теперь. Мягкий. Ублаженный. Поесть люблю много‚ жирно‚ мякишем соус выбираю. Мыло закупаю. Спички запасаю. Капусту квашу. Я раньше во всем сомневался‚ а теперь мне под силу любое дело.

И опал с рук обратно на газон‚ засутулился над перышком. А другие и того не сказали. Глазом не повели. Ухом не дрогнули. Другим шевелиться – только нирвану портить.

Тут он и сломался‚ лешачий дед‚ опустился-унизился:

– Люди! У нас нынче скидка‚ народы! Послабление на небесах. Пониженный проходной балл.

– Так-то оно так‚ – сказал бывший псих‚ – да материя‚ брат‚ она первична. Так-то оно так‚ – сказал рассудительно‚ – да уколы‚ друг‚ определяют сознание. Так-то оно так‚ – сказал злобно‚ – да пошел бы ты к Богу в рай‚ смутьян проклятый!

Он и пошел.

Один он и никого рядом.

– Тогда так‚ – объявил на уходе. – Ваша очередь шестая.

А псих снова завалился в блаженство.

– Я какая была? – сказала она на это. – Я такая была. Строгая. Гордая. Самостоятельная. Первой в классе лифчик надела. Меня за это в совет отряда выбрали. Со мной за это мальчики танцевали. Обнимут – ладонь кладут на пуговки.

Ходит в гости по необходимости‚ под руку с тщеславным мужчиной‚ которому она принадлежит по ночам‚ ест‚ улыбается‚ поддерживает беседу‚ произносит многозначительные "О" и "Ах"‚ а сама пихает их всех злорадно в дерюжный мешок‚ утрамбовывает плотно‚ и узлом-узлом‚ тугим узлом‚ и на чердак‚ на чердак‚ в самый далекий угол‚ где ломаный хлам‚ труха-шелуха‚ мышиный помет. Они хороводятся вокруг‚ фуфырятся за столом‚ распускают павлиньи хвосты‚ рассыпают перлы отработанного остроумия‚ тужатся и пыжатся сверх меры посреди бронзы-хрусталя-керамики‚ а сами давно уж в мешке‚ в дерюжном мешке‚ на чердаке‚ в пыльном углу‚ за стропилами: ах‚ какое наслаждение! Выходит из-за обильного стола‚ – "Дорогая‚ тебе плохо?" – "Мне хорошо‚ дорогой"‚ – надушенная и наряженная‚ соблазнительная и неприступная‚ осмотренная‚ как опробованная‚ спереди и сзади‚ заходит в их туалеты с меховыми подстилочками‚ материт-проклинает по-черному‚ выплевывает из себя всю их еду: "Ничего мне вашего не надо!" А назавтра иной дом‚ иная компания‚ иной туалет с теми же подстилочками: "Ничего мне вашего не надо!" И опять назавтра: "Не надо мне! Ничего!.." И редкие – когда совсем уж невмоготу – посиделки втроем‚ в темноте‚ на низкой тахте‚ за бесконечной сигаретой: Беба-давалка‚ ненужная ее подруга‚ душная женщина с мохнатостью под мышками‚ да Фима-дурак‚ который хорош тем‚ что никому не мешает‚ да она‚ грустная и притихшая: не надо притворяться‚ краситься-наряжаться‚ показывать себя в лучшем виде‚ – для Фимы сойдет и так. Сидят‚ накуриваются до одури‚ потом кофе попьют‚ потом песни споют, жалобно‚ по-бабьи‚ втроем с Фимой: "Милой Шура‚ я твоя‚ куда хошь девай меня..."‚ потом он их пожалеет.

Грибоедов встал за спиной на высоком постаменте‚ отрезая путь к отступлению. Деревья сомкнулись с боков надежным оцеплением. Черная машина у тротуара неслышно урчала‚ готовая рвануться с места. Всё шло к тому‚ что сейчас их будут брать.

– Если завтра война‚ – спросили вяло из общей кучи‚ – то что?..

– Если завтра в поход‚ – спросили сонно‚ – то с кем?..

Хмурь. Смурь. Дурь. Мрак и морок. Глухое бесовское наваждение.

Всплыла над аллеей грузная и ленивая кислородная подушка, диковинным цеппелином‚ поплыла неспеша‚ в блаженной невесомости‚ тюкаясь спросонья о стволы со столбами‚ и заскользило стоймя под нею – словно статую переносили по воздуху – обнаженное и неразделенное тело в мраморе обновленной кожи‚ слипшееся‚ насладившееся и ненасытное‚ провисшее и ослабшее в сладкой дреме усталости‚ цепляясь‚ как привязанное‚ за наконечник подушки. Плыли они по-над самой землей‚ поры к порам‚ губы к губам‚ и пальцы ног оставляли на песке легкие‚ прерывистые каракули.

Шел следом старый еврей Фишкин‚ сыпал в избытке гречневую крупу‚ фонарем высвечивал уснувшие частности‚ выговаривал с обидой пузатому портфелю:

– Как тебя‚ так таскай‚ а как Фишкина‚ так обойдется... А другие‚ между прочим‚ летают. Другие таки думают о других. Другим всё‚ а Фишкину ничего.

Скакала следом одноногая птица-горбун‚ неодобрительно вздыхала на старческое его легкомыслие‚ склевывала между делом гречневую крупу: не пропадать же добру.

Они возносились к небу могучими потоками‚ свободные и открытые‚ подхватывались попутными ветрами и увлекались к закату‚ где розовело еще по кромке небес‚ и облака край‚ напоенный пурпуром‚ и свет‚ и жизнь‚ и жар яростного солнца. Обнаженное тело провисало в полете языком от затихшего колокола‚ девичьи волосы перистыми облаками на полнеба‚ а старики глядели из мрака‚ задрав головы‚ щуря слабые глаза‚ колыхаясь от вялых желаний‚ различая или угадывая‚ перышки валились из рук.

Но побежал по газону старый еврей Фишкин‚ потный и всклокоченный‚ опрокинул мешок с перьями‚ завалил бочку набок‚ и сунулся оттуда желтый язык меда‚ потекла сладкая‚ тягучая лава‚ усеянная бесполезными перышками‚ придушила под собой всё живое. Плыла на спине беспомощная птица-инвалид‚ подхваченная потоком‚ торчала кверху единственная ее нога знаком бедствия‚ и вздыхала она‚ и кряхтела она‚ повторяла со смиренным отчаянием‚ заламывая скрюченные пальцы:

– Вей из мир! Горе мне! Впадаю в Каспийское море...

Ее унесло в тихую заводь‚ прибило к берегу‚ и она уселась на краю лавы‚ липкая и засахаренная‚ покорно глядела через поток‚ как прыгал по газону старик Фишкин в сандалиях с цветными носочками‚ в клетчатых штанишках‚ взмахивал суматошно руками‚ чтобы улететь следом‚ даже отрывался порой от земли‚ но портфель с крупой не отпускал‚ держал намертво. А выбросить – жалко.

– Вей из мир‚ – кричал он‚ переполошив весь газон. – Ой‚ вей из мир!..

Просунулся к ним рассыльный-посыльный‚ оборванный доходяга с первыми признаками благополучия‚ завозился‚ уминая кусты‚ обламывая побеги‚ давя мясистые стебли‚ заругался на ихнее безобразие:

– Куда тебя занесло‚ дура? Такого бульвара и нету вовсе.

Она лежала на траве лицом к небу‚ руки уложив под голову‚ соблазнительная и несчастная: глаза подозрительно сухие.

– Ничего мне вашего не надо. Совсем ничего.

А посыльный от шоколада сыт. Рассыльный от духов пьян. У него‚ у доходяги‚ мысли игривые.

– Во‚ – хохотнул‚ – новый тебе подарочек. Распишись давай.

И прилег рядом. Глаз положил со смыслом. И руку. Потискал маленько тугую припухлость.

– Эй‚ – намекнул‚ как мизинчик оттопырил. – Полагается одаривать. Хоть чем.

– Уходите. Я же не возьму.

– А кто тебе даст? – и пуговку отстегнул. – Ты его отработай сперва. Во мне жила с духов шевелится.

Сунулась из куста короткоствольная железяка‚ шлепнула его по затылку.

– Не больно надо‚ – обиделся посыльный. – Ты им подарки дари‚ кольца с брильянтами‚ а они кобенятся.

Она взглянула на него печально:

– Возьмите. И уходите. Ну‚ пожалуйста.

Он и примерил. Закрепил. Пофасонился:

– Идет?

– Нет слов.

– Распишись давай.

И умчался радостный. Грудью проломился сквозь заросли. Прогал оставил за собой‚ как танк прошел.

– Аха-ха! Ха-ха!..

Машина гуднула от тротуара‚ словно напомнила о себе. Коротко и деликатно.

– Нет-нет‚ – сказала она в ответ. – И не просите. Жениться надо на вырост. А я его переросла.

И еще сказала:

– Он меня по лотерее выиграл. Мог взять деньгами‚ мог меня. Деньги – это всегда деньги. На них проценты нарастают. А жена стареет.

Сначала они покупали белье. Много постельного белья: с полок валилось. Садились рядком‚ открывали шкаф‚ дружно перекладывали‚ пересчитывали‚ переписывали. Потом шли в магазин‚ подкупали еще. И опять садились рядком‚ всем на умиление‚ пересчитывали заново. Было захватывающе интересно. "Я думала‚ это и есть счастливая женатая жизнь. И так будет всегда". – "А чем плохо?" – скажет на это Беба‚ ненужная ее подруга. "Были бы деньги"‚ – скажет на это Фима-дурак... Потом она очнулась. Как проснулась от толчка среди ночи. Ей захотелось дарить подарки: первый признак надвигающейся влюбленности. Но дарить было некому. Лежал за спиной дотошный мужчина‚ что подводил баланс в конце дня‚ трудолюбиво закладывал семейное благополучие‚ уже засыпая‚ вскидывался озабоченно: "Наволочек подкупить..." – Господи‚ хоть бы не тронул! "Это же грех принимать‚ когда не любишь‚ самый страшный грех..." – "Грех одной спать"‚ – скажет на это Беба-давалка. "Греха вообще нет"‚ – скажет Фима-дурак.

Глянула в пролом бабка умильная‚ пожалела ее по-бабьи:

– Может‚ на путину тебе‚ милая? Дочь у меня крабов пластает‚ мужиков сетью ловит. Хошь‚ и тебя пристроит?

– Хочу. Я всего хочу. И мужиков с крабами тоже. Я плохая‚ – сказала‚ – и мне хорошо.

– Бабка‚ – позвали из зарослей‚ – ты чего сводничаешь‚ старая? Давно по рогам не получала?

– Ты поживи с мое‚ – огрызнулась бабка. – Сорок годков без мужика. Тогда и вякай.

Тут она и углядела их‚ связанных-спеленутых‚ блаженных и беспомощных.

– Вы чего кисните? Баб‚ что ли‚ нету? Старушек-молодушек? Так я ужо сыщу! – И пошла обрывать ветки‚ отдирать корни‚ ахать-охать-покрикивать: – Мужики еще хоть куда! В силе. В соку. В памяти. Их подлатать-подштопать‚ подвернуть-подладить‚ сменить кой-чего для крепости и в дело! Тут бабы порознь маются‚ без кавалеров сохнут‚ а они сок пущают‚ силу зазря расходуют.

И пинком-тырчком-коленкой!

Шелохнулись без охоты квелые‚ линялые‚ зеленью тронутые‚ мхом проеденные‚ заскрипели дружно нерасхоженными суставами:

– Ты чего нас подняла? Чего всполошила? Где они‚ твои молодушки? Было бы из-за кого.

– А ну‚ в пары становься. Ногу держи. Голову задирай. Замри – не падай! Щас всех пересватаю.

Река текла перед ними.

Медовая гибельная лава‚ что перекрывала путь.

Сидел на ее берегу старый еврей Фишкин‚ обтирал птицу носовым платком‚ жаловался‚ бурчал-выговаривал за неосторожность‚ а она покорно подставляла крылья‚ бока‚ шею‚ утешала-оправдывалась. И было им вдвоем хорошо.

– Так‚ – решил завтрашний старик и пригнулся для броска. – Очнулись‚ мужики. Встали-потопали.

Они перекинули скамейку через тягучий поток и уходили без оглядки на другую сторону‚ скорым шагом от гиблого места‚ как уходят из окружения через отбитый у врага мост. Три старика без жалости и раскаяния.

Шелохнулись тени на газоне‚ поднимались со стоном на онемелые ноги‚ липли теперь к ним‚ бесконечной процессией через поток. И кто оглядывался – отставал. Кто спотыкался – падал в медовую реку. Кто падал – уплывал без возврата мимо одноногой птицы‚ а она считала потери.

– Запевай‚ – велела бабка-командирша. – С пересвистом. Чтоб невесты за версту учуяли!

А они молчат. У них дыхания нет. У кавалеров занюханных. Им бы угнаться да не отстать – вот и весь пересвист. Хромой с кривым. Да косой с плешивым. Да горбатый с расслабленным. Да с клюшкой. Да на костыликах.

– Эва! На дохляков кто позарится?

Обиделись. Надулись. Вспомнили прежние победы. Набрали воздуха полные груди. Подпрыгнули-подсвистнули. И дружно‚ в ногу‚ отмахивая весело‚ от плеча на сторону:

Дорогая моя Шура‚

Шура из-под Вологды.

Погуляем‚ моя Шура‚

Пока обе молоды.

Тут‚ вроде‚ колыхнулось. Почудилось-показалось. Как лист шелестнул нехотя:

Я теперя не твоя‚

Я теперя Сенина.

Он вчерась водил меня

Слушать речи Ленина.

Растерялись. Сбились с ноги. Запутались и затолкались.

– Бабка‚ – сказали кавалеры‚ поигрывая костыликами. – Заманила‚ Сусаниха чертова? Поматросила и бросила? Это ж разве молодушки? Это ж активистки бесполые.

А она:

– Ништо‚ женихи. Отобьем бабочек. Отымем у супостата. Не всё им, кой-чего и себе. И раз! И дружно!

С крыши капает вода‚

Да узнаёт милой года:

"Сколько‚ Маня‚ тебе лет‚

Да ЗАГС запишет или нет?"

Те и сдались. Сомлели. Покорились мужскому напору. Сознательность – дело‚ конечно‚ хорошее‚ да и одной оставаться – навоешься. И визгливо‚ и радостно‚ с полной своей отдачей‚ идя на тесное стариковское сближение:

Я стояла у ворот‚

Спросил милый: "Какой год?"

Совершенные лета‚

И никем не занята.

Бабка взгромоздилась на скамейку‚ глядела из-под руки на проходивший мимо отряд. Как парад принимала. Колонну женихов на марше. Хромого с косым. Да кривого с горбатым. Да с клюшкой. Да на костыликах.

– Всё. Дальше шагайте сами. Там пруд. Вокруг бабы несчитанные. Скажете – от меня.

– А ты? Шла бы с нами.

– А мне делов не переделать. Кульером работаю. Пакеты таскаю. Письма-квитанции. Скороход ваша бабка на старости лет. Входящая-исходящая.

– Старая‚ – попросили‚ – угомонись‚ подруга. Внучатки пускай работают‚ лбы здоровенные. Их теперь черед.

– Дак они ж у меня в тюрьме кукуют‚ близнятки мои. Колька подследственный да Петька подконвойный. А может‚ и наоборот.

– Да что ты?

– Да то. Собрались к вечеру‚ инструмент спроворили‚ хлеба краюху‚ сказывают на пороге: "Ты у нас‚ красавица‚ в бархате жить станешь". Я им: "Вы куда?" – "На дело‚ умница. На рысях на большие дела. Не всё им, кой-чего и нам". И ускакали‚ поганцы. Вот я теперь и нарабатываю‚ близняткам на передачи‚ проглотитам моим. Кольке – мешок полный‚ Петьке – рюкзак цельный. А они: "Не журись‚ девушка‚ в сапожках гулять станешь. На путину поедешь‚ крабов увидишь".

И пошлепала в свою сторону.

Она шла за стариками по боковой дорожке. Голова набок. Глаза скорбные. Руки донизу. Пальцы перебирают подол. И черная машина катила за оградой‚ будто с малого уклона‚ резиной терлась о борт.

– Я ведь какая была? – говорила. – Я ведь такая была. Упрямая. Настырная. Своевольная. Пробивалась в него долго‚ отчаянно‚ безуспешно‚ и когда‚ наконец‚ сдалась‚ он меня принял. Радость моя! Удача невозможная. От него яблоками пахло. Антоновкой.

– Ничего этого не было‚ – сказали обиженно из черной машины. – Нам ли не знать?

– Бебу спроси. Фиму-дурака. Тахту скрипучую. Он говорил: "Нас интересуют ваши тридцать. И сорок. И пятьдесят ваших лет". И еще: "Я приснюсь тебе в ночь перед возвращением. Жди". И я жду.

– Себе-то не ври‚ – скажет на это Беба‚ ненужная ее подруга.

– Кому тогда врать? – скажет Фима-дурак.

Встали толпой потрясенные женихи.

Жались кучкой постаревшие враз невесты.

Тянули басовито и похоронно:

Последний год‚

Последний час‚

Последний вечер

Я у вас.

Последняя

Минуточка‚

Прощай‚

Прощай‚

Анюточка.

Бом-бом-бом!

Зыбило пруд. Морщило гладь. Ежило размытые пятна. Колыхалась на неспокойной воде долбленая лодочка-однодеревка‚ челн-перевертыш‚ как гроб без крышки. Легким ветерком подгоняло его к берегу‚ к темной громаде ресторана‚ словно просился он обратно‚ к живым. Тогда его отпихивали багром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю