355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Достоевский » Том 14. Дневник писателя 1877, 1980, 1981 » Текст книги (страница 48)
Том 14. Дневник писателя 1877, 1980, 1981
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:37

Текст книги "Том 14. Дневник писателя 1877, 1980, 1981"


Автор книги: Федор Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 55 страниц)

Именно с Пушкина, писал он, у нас «мысль идет, развиваясь всё более и шире. Неужели такие явления, как Островский, ничего для вас не выражают в русском духе и в русской мысли?» (там же, 115). Еще более ярко и рельефно мысль о народности Пушкина и его связи с родной «почвой» (возможно, не без влияния печатавшихся в те же годы во «Времени» статей Аполлона Григорьева) выражена в «Зимних заметках о летних впечатлениях»: «А уж Пушкин ли не русский был человек! Он, барич, Пугачева угадал и в пугачевскую душу проник, да еще тогда, когда никто ни во что не проникал <…> Он художнической силой от своей среды отрешился и с точки народного духа ее в Онегине великим судом судил. Ведь это пророк и провозвестник. Неужели жив самом деле есть какое-то химическое соединение человеческого духа с родной землей, что оторваться от нее ни за что нельзя…» (V, 51, 52).

В эпоху «Времени», в статьях «Образцы чистосердечия» и «Ответ „Русскому вестнику”» (1861), восторженно оценивая в полемике с журналом Каткова «Египетские ночи», Достоевский подробно развивает впервые и ту интерпретацию поэмы о Клеопатре и образа самой египетской царицы, которую в более кратком виде он повторит в речи о Пушкине (XIX, 135–137).

Оценивая «Песни западных славян» как «шедевр из шедевров» Пушкина и подчеркивая их пророческое значение, Достоевский писал в феврале 1877 г. о значении Пушкина: «По-моему, Пушкина мы еще и не начинали узнавать: это гений, опередивший русское сознание еще слишком надолго. Это был уже русский, настоящий русский, сам, силою своего гения, переделавшийся в русского, а мы и теперь всё еще у хромого бочара учимся. Это был один из первых русских, ощутивший в себе русского человека всецело, вызвавший его в себе и показавший на себе, как должен глядеть русский человек, – и на народ свой, и на семью русскую, и на Европу…» (XXV, 39–40).

Еще более тесно с речью о Пушкине связана оценка его, высказанная в главах, посвященных разбору «Анны Карениной»: «В Пушкине две главные мысли – и обе заключают в себе прообраз всего будущего назначения и всей будущей цели России, а стало быть, и всей будущей судьбы нашей. Первая мысль – всемирность России, ее отзывчивость и действительное, бесспорное и глубочайшее родство ее гения с гениями всех времен и народов мира. Мысль эта выражена Пушкиным не как одно только указание, учение или теория, не как мечтание или пророчество, но исполнена им на деле, заключена вековечно в гениальных созданиях его и доказана ими. Он человек древнего мира, он и германец, он и англичанин, глубоко сознающий гений свой, тоску своего стремления („Пир во время чумы”), он и поэт Востока. Всем этим народам он сказал и заявил, что русский гений знает их, понял их, соприкоснулся им как родной, что он может перевоплощаться в них во всей полноте, что лишь одному только русскому духу дана всемирность, дано назначение в будущем постигнуть и объединить всё многоразличие национальностей и снять все противоречия их. Другая мысль Пушкина – это поворот его к народу и упование единственно на силу его, завет того, что лишь в народе и в одном только народе обретем мы всецело весь наш русский гений и сознание назначения его. И это, опять-таки, Пушкин не только указал, но и совершил первый, на деле. С него только начался у нас настоящий сознательный поворот к народу, немыслимый еще до него с самой реформы Петра. Вся теперешняя плеяда наша работала лишь по его указаниям, нового после Пушкина ничего не сказала. Все зачатки ее были в нем, указаны им» (там же, 199–200).

Тезисы эти получили дальнейшее развитие в конце 1877 г., в некрологе Некрасова: «…величие Пушкина, как руководящего гения, состояло именно в том, что он так скоро, и окруженный почти совсем не понимавшими его людьми, нашел твердую дорогу, нашел великий и вожделенный исход для нас, русских, и указал на него. Этот исход был – народность, преклонение перед правдой народа русского. Пушкин был явление великое, чрезвычайное <…> Не говорю уже о том, что он, всечеловечностью гения своего и способностью откликаться на все многоразличные духовные стороны европейского человечества и почти перевоплощаться в гении чужих народов и национальностей, засвидетельствовал о всечеловечности и о всеобъемлемости русского духа и тем как бы провозвестил и о будущем предназначении гения России во всем человечестве, как всеединящего всепримиряющего и всё возрождающего в нем начала» (наст. том, с. 394). Здесь же далее мы читаем: «Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда не был им, несмотря на многовековое рабство <…> Пушкин любил народ не за одни только страдания его. За страдания сожалеют, а сожаление так часто идет рядом с презрением <…> Это был не барин, милостивый и гуманный, жалеющий мужика за его горькую участь, это был человек, сам перевоплощавшийся сердцем, своим в простолюдина, в суть его, почти в образ его <…> Начиная с величавой, огромной фигуры летописца в „Борисе Годунове”, до изображения спутников Пугачева, – всё это у Пушкина – народ в его глубочайших проявлениях, и всё это понятно народу, как собственная суть его <…> Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые, влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма, – к народной правде, к народной силе и к Сознанию народного назначения» (наст. том, с. 399).

В двух первых параграфах январского выпуска главы второй «Дневника писателя» за 1877 г. Достоевский обосновал и свое понимание исторических судеб России, той роли, которую она призвана сыграть в мировой истории, «…национальная идея русская, – писал Достоевский, – есть в конце концов лишь всемирное общечеловеческое единение…». И далее: «…нам от Европы никак нельзя отказаться. Европа нам второе отечество, – я первый страстно исповедую это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней всё Афетово племя, а наша идея – объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама», «…настоящее социальное слово несет в себе не кто иной, как народ наш <…> в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого, всеединения уже с полным уважением к национальным личностям и к сохранению их…» (наст. том, с. 26). Тезис о «всемирном человеческом единении» как «национальной русской идее» предопределил философско-историческую проблематику пушкинской речи. «Всемирную отзывчивость» Пушкина Достоевский рассматривает здесь как залог способности русской культуры помочь человечеству в будущем его движении к «мировой гармонии» и «объединению всех наций», возлагая на русскую интеллигенцию и на молодое поколение задачу осуществления этих гуманистических заветов Пушкина.

3

До нас дошли рукописи, отражающие все последовательные стадии авторской работы над пушкинской речью: четыре черновых наброска (из них три представляют конспективные заметки, планы и заготовки для будущей речи, а один является первоначальной редакцией ее начала, отброшенного и замененного автором в ходе дальнейшей работы), черновой автограф речи, та рукопись (список рукою А. Г. Достоевской с ее стенограммы со вставками и исправлениями автора), по которой писатель произносил свою речь в Москве и которая затем служила наборной рукописью при первой публикации пушкинской речи в «Московских ведомостях», и, наконец, часть корректуры второй главы «Дневника писателя» 1880 г., содержащая начало пушкинской речи.

Самый ранний набросок, который можно связать с замыслом речи о Пушкине, имеет полемический характер: он направлен против истолкования стихотворения Пушкина «Моя родословная» (1830) как доказательства того, что Пушкин «кичился своим аристократическим происхождением» (XXIV, 209). После названного полемического наброска Достоевский перевернул лист и начал делать на нем заметки в направлении, обратном первоначальному тексту. Однако допустимо и другое предположение. Среди сохранившихся набросков есть, как уже отмечалось, один, представляющий первую известную нам редакцию начала пушкинской речи, которая также имеет полемический характер, и это сближает ее с цитированным наброском.

«Памятник Пушкину воздвигнут, – так гласит начало речи в этой первоначальной редакции, – и мы празднуем день справедливого воздаяния от земли Русской и от общества Русского величайшему из русских поэтов. А между тем еще так недавно, да и теперь конечно, существует и ходит множество мнений, перешедших в убеждение об ограниченности Пушкина, об ограниченности его политического ума, об ограниченности его гражданских воззрений, нравственного развития, подозревают в душе его осадок крепостничества. Признают за ним – это-то уже почти все – значение величайшего художника, но в чрезвычайном уме Пушкина и высоком нравственном развитии его весьма и весьма еще многие сомневаются» (XXIV, 218). Повторяя одну из излюбленных своих мыслей об идее, которая «попала на улицу», Достоевский восстает против осмеяний, хулений, осуждений, ругательств над низким уровнем мировоззрения поэта, над его «гражданской несостоятельностью», «крепостнической неразвитостью». Писатель доказывает, что под «чернью» Пушкин имел в виду не народ, не «мужиков», «мещан», «чиновников» или «других бедняков», но «толстосумов», «светскую чернь» и вообще всех тех, кто предан «материализму привычек», «плотоядности инстинктов», «животности желаний», «жажде отличий», а потому «смотрят на искусство, как на игрушку».

Напоминая слова Евангелия: «Не одним хлебом <…> жив человек», – Достоевский рассматривает их как доказательство того, что Христом «наравне с духовной жизнию признано за человеком полное право есть и хлеб земной» (XXIV, 219–221). Эти слова из первоначальной редакции пушкинской речи важны в связи с вызванной ею полемикой и в особенности в связи с выдвинутым по адресу Достоевского К. Н. Леонтьевым обвинением в смешении идеалов христианства и социализма. Далее в черновиках речи даются подробный разбор характера Алеко, остро современное, злободневное истолкование смысла его конфликта с обществом: «Алеко, стремление к мировому идеалу. Беспокойный человек <…> И вот при первом столкновении обагряет руки кровью <…> От своих отстал, к чужим не пристал <…> Укажите ему тогда систему Фурье, который еще тогда был неизвестен, и он с радостью бы поверил в нее и бросился бы работать для нее, и если б его сослали за это куда-нибудь, почел бы себя счастливым <…> Но тогда еще не было системы Фурье».

Отрывок этот важен: в нем сильнее и непосредственнее, чем в окончательном тексте пушкинской речи, звучат личные, автобиографические ноты. Алеко, с одной стороны, безоговорочно связывается здесь с петрашевцами, т. е. с самим молодым Достоевским, узнавшим «систему Фурье», «сосланным» за это и все же почитающим себя «счастливым» благодаря пережитым испытаниям (ибо без них он не обрел бы веры и народ и его идеалы). С другой стороны, от того же Алеко, который «обагряет руки кровью», тянутся, по мысли писателя, нити не только к петрашевцам 1840-х, но и к террористам-народовольцам 1870-х годов. И все эти три поколения Достоевский рассматривает как различные вариации одного и того же общего типа русского скитальца, не согласного довольствоваться «малым», ищущего не своего, узколичного, но общенародного и общечеловеческого счастья.

Любопытно замечание о герое «Цыган»: «Это (Алеко. – Ред.) именно тот русский <наш> человек, за неимением дела у себя <…> страдающий по мировой гармонии и, может быть, простодушнейшим образом обладающий в то же время крепостными людьми…» (XXIV, 284).

С чернового автографа текст речи в последние дни перед выездом Достоевского в Москву из Старой Руссы был переписан набело А. Г. Достоевской. Так возникла рукопись, по которой Достоевский читал речь о Пушкине в Москве. Она же, еще раз выправленная автором, служила наборной рукописью при публикации речи о Пушкине в «Московских ведомостях». После переписки рукописи А. Г. Достоевской писатель продолжал до отъезда в Москву и в Москве вносить в нее дальнейшие поправки и дополнения – вплоть до дня чтения речи. В частности, по-видимому, в Москве Достоевский сделал на полях приписку с оценкой Лизы (из «Дворянского гнезда») и Наташи (из «Войны и мира») как двух женских образов русской послепушкинской литературы, по нравственной красоте приближающихся к Татьяне Пушкина. Два куска рукописного текста речи подверглись сокращению при окончательной подготовке к ее устному произнесению, а затем были исключены автором также из ее печатного текста. Первый из них – пересказ того знаменитого эпизода из романа Бальзака «Отец Горио» (1834), где Бьяншон предлагает Растиньяку, отбросив прочь свойственные «обыкновенным» людям нравственные угрызения, дать свое согласие на «убийство мандарина». Обращение к этому эпизоду бальзаковского романа дало Достоевскому возможность более непосредственно, чем в окончательном тексте, связать нравственную проблематику пушкинской речи (критика индивидуализма, утверждение идеи, что ни один человек не имеет права строить свое счастье за счет несчастья другого) с проблематикой «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых». Второй – еще более пространный фрагмент первоначального текста – разбор «Капитанской дочки» Пушкина с характеристиками Пугачева и молодого казака, ободряющего Гринева перед тем, как набросить ему петлю на шею, а также – противопоставлением односторонне, сатирически очерченных персонажей Фонвизина и героев Пушкина как людей русского «большинства», понятых во всей внутренней «полноте» и сложности характера, со всей присущей им реальной диалектикой положительного и отрицательного, добра и зла.

Перед сдачей в набор текст пушкинской речи подвергся и другим смысловым и стилистическим исправлениям. В частности, приведенная первоначально, по-видимому, на память, неточно, цитата из Гоголя, открывающая пушкинскую речь («Пушкин есть явление великое, чрезвычайное…»), была выправлена в Москве в соответствии с подлинным текстом гоголевской статьи «Несколько слов о Пушкине».

22 мая Достоевский с переписанной А. Г. Достоевской и выправленной им рукописью речи о Пушкине выехал из Старой Руссы через Новгород и Чудово в Москву. Подробный отчет о поездке, днях пребывания писателя в Москве и впечатлениях его от пушкинского праздника содержат письма Достоевского к жене из Москвы от 23/24 мая —8 июня 1880 г.

Вскоре после выезда из Новгорода Достоевский в вагоне узнал о смерти жены Александра II императрицы Марии Александровны, а 23-го в Твери прочел напечатанное в «Московских ведомостях» извещение московского генерал-губернатора В. А. Долгорукова о том, что по повелению императора открытие памятника Пушкину в связи с объявленным трауром откладывается. По приезде в Москву Достоевский утром был встречен на вокзале С. А. Юрьевым, В. М. Лавровым, Н. П. Аксаковым, Е. В. Барсовым и другими членами редакции и сотрудниками «Русской мысли» и представителями Общества любителей российской словесности. Остановившись в Лоскутной гостинице у Воскресенских ворот, близ Иверской часовни, Достоевский убедился, что о дне, на который будет перенесено открытие памятника, пока ничего определенного не известно. Циркулировали слухи, что оно будет отложено до осени, и Достоевский намеревался через пять дней уехать обратно. Наконец 27 мая стало известно, что открытие памятника состоится 4 июня; затем (1 июня) оно было окончательно назначено на 6 июня.

В связи со всем этим Достоевский испытывает беспокойство за судьбу своей речи-статьи. «Предвижу, что статья моя до времени напечатана не будет, ибо странно ее печатать теперь. Таким образом, поездка до времени не окупится», – пишет он жене 23 мая. На следующий день у Достоевского происходит неприятный разговор с Юрьевым, который он излагает в письме от 25 мая таким образом: «Между прочим, я заговорил о статье моей, и вдруг Юрьев мне говорит: я у вас статью не просил (т<о> е<сть> для журнала)!.. Штука в том, что <…> ему не хочется брать теперь статью и платить за нее» (XXX. Кн. 1, 158) (кроме того, как выяснилось позднее, Юрьев имел уже статью о Пушкине И. С. Аксакова). «Взбешенный на Юрьева», писатель в тот же день, как он писал жене, «почти обещал» статью Каткову, утешая себя мыслью, что «если „Русская мысль” захочет статью, то сдеру непомерно, иначе Каткову». В результате, несмотря на позднейшие извинения Юрьева, речь Достоевского появилась не в «Русской мысли» Юрьева, а в «Московских ведомостях» Каткова.

У Каткова были особые причины, побуждавшие его настойчиво добиваться печатания речи Достоевского в «Московских ведомостях». [128]128
  Кроме Каткова и Юрьева речь Достоевского предлагал напечатать также А. С. Суворин в «Новом времени».


[Закрыть]
Дело в том, что Тургенев, М. М. Ковалевский и вообще либерально настроенная часть членов Общества любителей российской словесности настояли на том, чтобы посланное Каткову как редактору «Московских ведомостей» приглашение принять участие в пушкинских торжествах было в конце мая ввиду реакционного характера его газеты аннулировано, о чем Обществом было направлено в редакцию «Московских ведомостей» специальное уведомление за подписью Юрьева. К этому вскоре прибавилось оскорбление личного характера: после того как Катков на Думском обеде в зале Благородного собрания 6 июня произнес речь как представитель Думы и, призывая к примирению партий и забвению обид, «протянул Тургеневу свой бокал сам, чтобы чокнуться с ним <…> Тургенев отвел свою руку и не чокнулся» (письмо Достоевского к Е. А. Штакеншнейдер от 17 июля 1880 г.). [129]129
  Ср. об этом рассказ М. М. Ковалевского: «Катков позволил себе протянуть бокал в его (Тургенева. – Ред.) направлении, но при всем своем добродушии Иван Сергеевич уклонился от этой дерзкой попытки возобновить старые отношения». «Ведь есть вещи, которых нельзя забыть, – доказывал он в тот же вечер Достоевскому, – как же я могу протянуть руку человеку, которого я считаю ренегатом?..» (Тургенев в воспоминаниях современников. М.; Л., 1963. Т. II. С. 147).


[Закрыть]
В этих обстоятельствах Каткову было чрезвычайно важно получить для «Московских ведомостей» речь Достоевского (в особенности после того, как определился ее исключительный общественный успех, и она приобрела значение исторического события) для того, чтобы отомстить Тургеневу и Юрьеву и вместе с тем попытаться реабилитировать себя в глазах широкой публики.

25 мая Достоевский присутствовал на обеде, данном в его честь в ресторане гостиницы «Эрмитаж» членами редакции «Русской мысли». На обеде было 22 человека, в том числе С. А. Юрьев, В. М. Лавров, И. С. Аксаков, Н. П. Аксаков, Л. И. Поливанов, Н. Г. Рубинштейн, 4 профессора Московского университета и др. Здесь в честь Достоевского как художника, человека и публициста было произнесено шесть речей (в том числе Юрьевым, обоими Аксаковыми, Рубинштейном). Достоевский отвечал речью, в которой кратко изложил основные положения будущей речи о Пушкине и которая произвела «большой эффект» (текст этой краткой речи до нас не дошел); за обедом были получены две приветственные телеграммы от профессоров Московского университета (см. об этом обеде письмо Достоевского к жене от 25/26 мая, а также приписку его к предыдущему письму к жене от 25 мая).

25-27 мая Достоевский несколько раз порывался заявить о своем отъезде, но Юрьев и И. С. Аксаков постоянно убеждали его, что его ждет «вся Москва» и все, берущие билеты на заседание Общества любителей российской словесности, по нескольку раз справляются, «будет ли читать Достоевский». Со слов Юрьева, писатель сообщал жене 27 мая, что «отсутствие мое почтется всей Москвой за странность, что все удивятся, что вся Москва только и спрашивает: буду ли я, что о моем отъезде пойдут анекдоты, скажут, что у меня не хватило гражданского чувства, чтоб пренебречь своими делами для такой высшей цели, ибо в восстановлении значения Пушкина по всей России все видят средство к новому повороту убеждений, умов, направлений» (XXX. Кн. 1, 165).

26 мая Достоевский был на вечере у издателя «Русской мысли» В. М. Лаврова. Последний заявил, что он – «страстный, исступленный почитатель» писателя, «питающийся» его сочинениями «уже многие годы». «Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (то есть в смысле уже завоеванного Тургеневым и Толстым величия. Гончарова, например, который не выезжает из Петербурга, здесь хоть и знают, но отдаленно и холодно)», – писал Достоевский, волнуясь за успех речи, жене ночью с 27 на 28 мая. [130]130
  Если верить воспоминаниям К. А. Тимирязева, возможно, что эту свою речь Достоевский закончил тем, что привел в качестве подтверждения своего мнения об огромности ума Пушкина сохраненный мемуаристами отзыв Николая I о нем как об умнейшем человеке в России, чем вызвал негодование М. М. Ковалевского и самого К. А. Тимирязева. «Сказано было это, очевидно, чтобы раздражить большинство присутствующих и насладиться их беспомощностью – невозможностью ответить на этот вызов», – замечает по этому поводу Тимирязев (Тимирязев К. А. Наука и демократия. М., 1920. С. 370).


[Закрыть]

После того как 27 мая Тургенев, ездивший из Москвы в Спасское (и заезжавший по дороге к Толстому в Ясную Поляну, откуда Тургенев привез вести о его настроениях периода работы над «Исповедью»), вернулся в Москву, Достоевский постепенно все более убеждается в значении своей речи для общего дела «антизападнически» настроенных, славянофильских кругов русского общества. 28–29 мая он пишет жене: «Дело главное в том, что во мне нуждаются не одни Любители российской словесности, а вся наша партия, вся наша идея, за которую мы боремся уже 30 лет, ибо враждебная партия (Тургенев, Ковалевский и почти весь университет) решительно хочет умалить значение Пушкина как выразителя русской народности, отрицая самую народность. Оппонентами же им, с нашей стороны, лишь Иван Серг<еевич> Аксаков (Юрьев и прочие не имеют весу), но Иван Аксаков и устарел и приелся в Москве. Меня же Москва не слыхала и не видала, но мною только и интересуется. Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сторона восторжествует. [131]131
  По свидетельству П. И. Бартенева, борьба «западников» и «славянофилов» в дни подготовки пушкинского праздника достигла такой напряженности, что часть либерально-западнически настроенной московской дворянской интеллигенции на одном из заседаний подготовительной комиссии «едва было не постановила не допускать Достоевского к чтению чего-либо на пушкинском празднике» (Русский архив. 1891. Кн. 2. С. 97, примеч.).


[Закрыть]
Я всю жизнь за это ратовал, не могу теперь бежать с поля битвы. Уж когда Катков сказал: „Вам нельзя уезжать, вы не можете уехать” – человек вовсе не славянофил, – то уж конечно мне нельзя ехать» (XXX. Кн.1, 169).

31 мая вечером у Тургенева происходило совещание, на котором обсуждалась программа литературно-музыкального и драматического вечера, который должен был состояться в день открытия памятника в зале Московского Благородного собрания, Достоевский не был извещен об этом совещании и раздраженно писал жене в ночь на 3 июня: «…третьего дня вечером было совещание у Тургенева почти всех участвующих (я исключен), что именно читать, как будет устроен праздник и проч. Мне говорят, что у Тургенева будто бы сошлись нечаянно. Это мне Григорович говорил как бы в утешение. Конечно, я бы и сам не пошел к Тургеневу без официального от него приглашения; но простофиля Юрьев, которого я вот уже 4 суток не вижу, еще 4 дня назад проговорился мне, что соберутся у Тургенева. Висковатов же прямо сказал, что уже три дня тому получил приглашение. Стало быть, меня прямо обошли. (Конечно, не Юрьев, это дело Тургенева и Ковалевского, тот только спрятался и вот почему, должно быть, и не кажет глаз.) И вот вчера утром, только что я проснулся, приходят Григорович и Висковатов и извещают меня, что у Тургенева составилась полная программа праздников и чтений вечерних. И так как-де позволена музыка и представление „Скупого рыцаря” (актер Самарин), то чтение „Скупого рыцаря” у меня взято, взято тоже и чтение стихов на смерть Пушкина (а я именно эти-то стихи и желал прочесть). [132]132
  Имеется в виду стихотворение Ф. И. Тютчева «29 января 1837 (Из чьей руки свинец смертельный…)», незадолго до этого впервые опубликованное в «Гражданине» (1875. 13 янв. № 2) и повторно – в «Русском архиве» (1879. Вып. 5. С. 138).


[Закрыть]
Взамен того мне определено прочесть стихотворение Пушкина „Пророк”. От „Пророка” я, пожалуй, не откажусь, но как же не уведомить меня официально? Затем Григорович объявил мне, что меня просят прибыть завтра в залу Благородного собрания (подле меня), где будет окончательно всё регламентировано» (XXX. Кн. 1, 175–176).

О втором заседании, посвященном обсуждению программы вечера, Достоевский писал жене в ночь с 3 на 4 июня: «…прямо с обеда, поехали в общее заседание комиссии „Любителей” для устройства окончательной программы утренних заседаний и вечерних празднеств. Были Тургенев, Ковалевский, Чаев, Грот, Бартенев, Юрьев, Поливанов, Калачев и проч.

Всё устроили к общему согласию. Тургенев со мною был довольно мил, а Ковалевский (большая толстая туша и враг нашему направлению) всё пристально смотрел на меня» (XXX. Кн. 1, 178).

5 июня в 2 часа дня пушкинские торжества открылись в зале Московской городской думы публичным заседанием комитета по сооружению памятника, посвященным приему делегаций, прибывших в Москву от различных учреждений и обществ. Достоевский присутствовал на этом заседании в качестве делегата от Славянского благотворительного общества, говорил с дочерью Пушкина, Островским, Тургеневым и др. (см. письмо Достоевского к жене от 5 июня). 6 июня утром происходило открытые памятника, в 2 ч. дня – торжественный акт в большом зале Московского университета, затем в 6 ч. – обед в зале Благородного собрания и там же литературно-музыкальный вечер. На этом вечере Достоевский вместо избранных им первоначально монолога «Скупого рыцаря» (чтение которого было передано актеру И. В. Самарину) и стихотворения Тютчева на смерть Пушкина прочел монолог Пимена из трагедии «Борис Годунов». 7 июня открылись двухдневные заседания Общества любителей российской словесности, где в этот день произнес свою речь о Пушкине Тургенев. После этого Обществом был устроен для участников торжества парадный обед. Речь Тургенева была воспринята Достоевским как «унижение» Пушкина, у которого Тургенев отнял «название национального поэта» (письмо к жене от 7 июня 1880 г. – XXX. Кн. 1, 182). Успех Тургенева у либерально настроенной публики и демократической молодежи, сделавший его героем первого дня заседаний, вызвали у Достоевского раздражение, открыто вылившееся в его только что названном письме. Готовясь вечером к произнесению на следующее утро своей речи, Достоевский еще раз пересматривает ее и нравственно настраивает себя на успешный исход своего публичного соревнования с Тургеневым. «Всё зависит от произведенного эффекта, – пишет он, волнуясь по поводу завтрашней речи, в полночь жене. – Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтраму приготовить. Завтра мой главный дебют. Боюсь, что не высплюсь. Боюсь припадка» (XXX. Кн. 1, 183).

8 июня утром Достоевский произнес свою речь, ставшую, по общему мнению, кульминационным пунктом всего пушкинского праздника. В тот же день вечером Достоевский читал на завершавшем программу празднеств втором литературно-музыкальном вечере пушкинские «Пророк» и «Сказку о Медведихе», а через день, 10 июня утром, выехал из Москвы в Старую Руссу.

4

В письме к А. Г. Достоевской от 8 июня 1880 г. писатель оставил наиболее выразительное описание впечатления, которое произвела на слушателей его речь: «Утром сегодня было чтение моей речи в „Любителях”. Зала была набита битком <…> Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать, – ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от „Карамазовых”!). Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем. Всё, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом (это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений!). Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил – я не скажу тебе про рёв, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперед друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студен<т>ки, государственные секретари, студенты – всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика. „Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!”. „Пророк, пророк!” – кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. „Вы гений, вы более чем гений!” – говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя есть не просто речь, а историческое событие!. Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, всё рассеяло, всё осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений. „Да, да!” – закричали все и вновь обнимались, вновь слезы. Заседание закрылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все, а главное женщины. Целовали мне руки, мучали меня. Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств. Полная, полнейшая победа! Юрьев (председатель) зазвонил в колокольчик и объявил, что „Общество люб<ителей> рос<сийской> словесности” единогласно избирает меня своим почетным членом. Опять вопли и крики. После часу почти перерыва стали продолжать заседание. Все было не хотели читать. Аксаков вошел и объявил, что своей речи читать не будет, потому что всё сказано и всё разрешило великое слово нашего гения – Достоевского. Однако мы все его заставили читать <…> В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: „За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!”. Все плакали, опять энтузиазм. Городской голова Третьяков благодарил меня от имени города Москвы» (XXX. Кн. 1, 184–185).

Письмо Достоевского дополняют воспоминания современников: «Последние слова своей речи Достоевский произнес каким-то вдохновенным шепотом, опустил голову и стал как-то торопливо сходить с кафедры при гробовом молчании, – вспоминает Д. Н. Любимов. – Зала точно замерла, как бы ожидая чего-то еще. Вдруг из задних рядов раздался истерический крик: „Вы разгадали!” – подхваченный несколькими женскими голосами на хорах. Вся зала встрепенулась. Послышались крики: „Разгадали! Разгадали!”, гром рукоплесканий, какой-то гул, топот, какие-то женские взвизги. Думаю, никогда стены московского Дворянского собрания ни до, ни после не оглашались такою бурею восторга. Кричали и хлопали буквально все – и в зале и на эстраде. Аксаков бросился обнимать Достоевского. Тургенев, спотыкаясь, как медведь, шел прямо к Достоевскому с раскрытыми объятиями. Какой-то истерический молодой человек, расталкивая всех, бросился к эстраде с болезненными криками: „Достоевский, Достоевский!” – вдруг упал навзничь в обмороке. Его стали выносить. Достоевского увели в ротонду. Вели его под руки Тургенев и Аксаков; он видимо как-то ослабел; впереди бежал Григорович, махая почему-то платком. Зал продолжал волноваться». [133]133
  Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. II. С. 377–378.


[Закрыть]

Даже идейные противники Достоевского не могли не поддаться обаянию пушкинской речи. «Живо осталось в моей памяти, – вспоминает Страхов, – как П. В. Анненков, подошедши ко мне, с одушевлением сказал: „Вот что значит гениальная художественная характеристика! Она разом порешила дело!”». [134]134
  Там же. С. 351. Из мемуарных свидетельств о пушкинской речи см. также: Достоевская А. Г. Воспоминания. С. 366–367; Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. СПб., 1883. Т. 1; Биография. СПб.,1882. С. 304–315; Русский архив. 1891. № 2. С. 96–97; Страхов Н. Н. Заметки о Пушкине и других поэтах. СПб., 1888. С. 105–126; Достоевский в воспоминаниях. Т. II. С. 333–380, 388–394; Телешов Н. Избранные произведения. М., 1956. Т. 3. С. 7–9; Литературное наследство. Т. 86. С. 502–507, 511–515; Кони А. Ф. Собр. соч. М.,1969. Т. VI. С. 438–440.


[Закрыть]
Аналогичную характеристику пушкинской речи в первый момент после ее произнесения дали И. С. Тургенев и Г. И. Успенский, позднее, после обдумывания ее содержания, изменившие свое отношение к речи Достоевского и давшие ей критическую, полемическую оценку. [135]135
  Ср. слова Тургенева из письма к М. М. Стасюлевичу от 13 (25) июня 1880 г.: «Эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия <…> И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика? <…> лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Письма. М.; Л., 1967. Т. XII. Кн. 2. С. 272).


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю