355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Достоевский » Письма (1870) » Текст книги (страница 12)
Письма (1870)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:51

Текст книги "Письма (1870)"


Автор книги: Федор Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

427. В. И. ГУБИНУ
8 (20) мая 1871. Дрезден

Дрезден 8/20 мая 1871 г.

Милостивый государь Василий Иванович,

Благодарю Вас за подробное уведомление о ходе дела и очень рад с Вами познакомиться. Поздненько, впрочем, мы начали, и теперь так сошлось, что если б еще позже, то было бы лучше. Я потому говорю, что в июне сам намереваюсь быть в Петербурге (конечно, в конце июня). Лично я бы мог Вам кое-что передать. Теперь посылаю Вам письмо страховое: документ хоть и невеликий, а худо, если б затерялся. Письмо мое, конечно, Вас в Петерб<урге> не застанет.

На все счеты и расходы, о которых Вы в письме упоминает, я с удовольствием согласен, но только теперь (хоть Вы сами и не требуете с меня) ничем не могу помочь в затратах по делу. Что же касается до моих личных, здешних денежных обстоятельств, то, во-первых, благодарю Вас за участие и за хлопоты (Вы пишете, что пытались достать под процесс); во-вторых, скажу Вам, что я хоть и рассчитывал на уплату Стелловского, чтоб на эти деньги воротиться в Петербург, но всё еще имею надежду, что выручит и "Русский вестник", который всегда со мной поступал превосходно. Они обещали прислать 1000 руб., но в июне (то есть в конце июня), а я боюсь, что это будет поздно по состоянию здоровья моей жены, и послал к Каткову вторичную просьбу, с изложением всех причин, чтобы прислали 1000 руб. не в конце июня, а к самому началу. Если пришлют, то, может быть, еще будет время воротиться благополучно; если же не смогут прислать в начале июня, то я почти пропал, ибо ехать будет поздно и почти невозможно. Так говорят доктора, и две недели составляют большую разницу. Вот почему я так и зарился на деньги со Стелловского, чтобы с помощию их как можно раньше отсюда тронуться. Но не беспокойтесь обо мне более. На "Р<усский> вестник" я всё еще крепко надеюсь; во всяком же случае, хоть и поздно, а получу и без денег, стало быть, не буду сидеть.

Теперь два слова о нашем деле. Многое бы можно рассказать, чтобы Вы самую сущность его узнали; но за невозможностью личного объяснения скажу только несколько самых необходимых слов.

Стелловский купил у меня сочинения летом 65 года (1) следующим образом: я был в обстоятельствах ужасных. По смерти брата в 64 году (2) я взял многие из его долгов на себя и 10000 р<уб.> собственных денег (доставшихся мне от тетки) употребил на продолжение издания "Эпохи", братнего журнала, в пользу его семейства, не имея в этом журнале ни малейшей доли и даже не имея права поставить на обертке мое имя как редактора. Но журнал лопнул, пришлось оставить. Затем я продолжал платить долги брата и журнальные, чем мог. Много я надавал векселей, между прочим (сейчас после смерти брата), одному Демису; этот Демис пришел ко мне (этот Демис доставлял брату бумагу) (3) и умолял переписать векселя брата на мое имя и давал честное слово, что он будет ждать сколько угодно. Я сдуру переписал. Летом 65 года (4) меня начинают преследовать по векселям Демиса и еще каким-то (не помню). С другой стороны, служащий в типографии (тогда у Праца) Гаврилов предъявил тоже свой вексель в 1000 руб., который я ему выдал, нуждаясь в деньгах по продолжению чужого журнала. И вот, хоть и не могу доказать юридически, но знаю наверно, что вся эта проделка внезапного требования денег (особенно по векселям Демиса) возбуждена была Стелловским: он и Гаврилова тоже натравил тогда. И вот в то же самое время он вдруг присылает с предложением: не продам ли я ему сочинения за три тысячи, с написанием особого романа и проч. и проч. – то есть на самых унизительных и невозможных условиях. (5) Подождать бы, так я бы взял с книгопродавцев за право издания по крайней мере вдвое, а если б подождать год, то, конечно, втрое, ибо через год одно "Преступление и наказание" продано было вторым изданием за 7000 долгу (всё по журналу, Базунову, Працу и одному бумажному поставщику).

NB. Таким образом, я на братнин журнал и на его долги истратил 22 или 24 тысячи, то есть уплатил своими силами, и теперь еще на мне долгу тысяч до пяти.

Стелловский дал мне тогда 10 или 12 дней сроку думать. Это же был срок описи и ареста по долгам. Заметьте, что Демисовы векселя предъявил некто надворный советник Бочаров. Когда-то сам пописывал, переводил Гёте; ныне же, кажется, мировым судьей на Васильевском острове. Между нами, человек весьма нечестный. В эти десять дней я толкался везде, чтоб достать денег для уплаты векселей, чтоб избавиться продавать сочинения Стелловскому на таких ужасных условиях. Был и у Бочарова раз 8 и никогда не заставал его дома. Наконец узнал (от квартального, с которым сблизился и которого фамилью теперь забыл), что Бочаров – друг Стелловского давнишний, ходит по его делам и проч. и проч. Тогда я согласился, и мы написали этот контракт, которого копия у Вас в руках. Я расплатился с Демисом, с Гавриловым и с другими и с оставшимися 35 полуимпериалами поехал за границу.

Я воротился в октябре с начатым за границей романом "Преступление и наказание" и войдя в сношение с "Р<усским> вестником", от которого и получил несколько денег вперед. Теперь заметьте хорошенько: по написании летом контракта с Стелловским, я прямо сказал Стелловскому, что я не поспею написать ему роман к 1-му ноября 65 года. (6) Он отвечал мне, что он и не претендует, что он и издавать не думает раньше как через год, но просил меня, чтобы я к 1-му ноября 66-го года был аккуратнее. Всё это было на словах и между четырех глаз, но страшные неустойки, если я манкирую к 1-му ноябрю 66 года, остались в контракте. Я знал, что он этими неустойками воспользуется, если я манкирую. Но заметьте себе: если б я и манкировал в оба срока, то есть к 1-му ноября 65 и 66, (7) то во всяком случае по смыслу контракта я не подвергался и не могу подвергнуться за это главной неустойке (в 3000) в силу последнего пункта контракта. Там именно обозначено, что если я не поспею доставить рукопись к 1-му ноября 65, (8) то плачу столько-то или продавать сочинения мои Стелловский может год или два лишних (9) (забыл, как именно обозначено в контракте). Но так как я против этой пени в два года лишних (или как там) не восстаю и согласен, то я, стало быть, исполняю в точности пункт условия, стало быть, не подлежу никак главной неустойке в три тысячи.

Всё это замечаю на случай. Стелловский ужасный крючок, и наверно руководствовать его будет в нашем деле Бочаров. Прибавлю Вам, что Стелловский обещал мне тогда вполне, что отнюдь не намерен пользоваться штрафом с меня, обозначенным в контракте, если я не поспею к 1-му ноября 65 года, (10) но сказано это было на словах и между четырех глаз. Теперь он наверно подымет претензию, то есть что я к 1-му ноября 65 года (11) не доставил. Ну и пусть его пользуется двумя годами лишних продажи, но ведь и только.

(NB. Он еще имел право по этому варварскому контракту перепечатывать повести отдельно и пускать в продажу, но с известными условиями, обозначенными в контракте. Меня наверно уверяли, что он нарушал условия нагло (наприм<ер>, в числе экземпляров) и уже за это одно подлежит неустойке в три тысячи. Но как сосчитать его, как изобличить? Средств нет.) Зато я употребил все усилия, чтоб поспеть к 1-му ноября 66 года, и поспел. Кажется, 31 октября, в 11 часов вечера, я, не зная, как поступить с рукописью написанной для Стелловского повести, заехал к мировому судье Фрейману (какого участка, не помню, и есть ли теперь Фрейман мировой судья – не знаю). Я потому не посовестился заехать к незнакомому человеку так поздно, что был убежден, что этот Фрейман мой школьный товарищ по Инженерному училищу. Но оказалось, что это был его брат (наверно, этот мир<овой> судья Фрейман помнит мое посещение). Я сказал ему, что приехал спросить его совета, как мне поступить с рукописью, и изъяснил ему дело. Он посоветовал мне сдать прямо в Часть и взять в Части расписку, а уж они завтра, 1-го числа, снесут к Стелловскому и возьмут с него расписку в получении рукописи. Я так и сделал. Но вот что забыл: в какой Части? В той ли, где жил сам я (в Столярном переулке в доме Алонкина), или в той, где жил Стелловский. (NB. NB. Мне думается, не одна ли и та же эта Часть, ибо Стелловский жил от меня близко.) Расписку эту Вам теперь посылаю. Вся она писана моей рукой, кроме подписи пристава. Но тут даже не обозначено, какой Части пристав, и разобрать нельзя его фамилии. Но все-таки ведь документ. Я думаю, что я был именно в своей Части. Я знаю, что расписку в получении романа в рукописи они в тот же день получили. Но где теперь эта расписка не знаю. У меня ли и я затерял ее? Не думаю. Вероятно, осталась в Части.

Знаю еще, что не сам Стелловский расписался в получении, а его артельщик или что-то вроде его приказчика в магазине Стелловского. С этим артельщиком я потом говорил; помнится, я сам пошел через день или два к Стелловскому и не застал его дома и потому говорил с артельщиком, спросил его: он ли получил рукопись? Он сказал мне, что Стелловский в тот день (1-го ноября), уходя из дому на целый день, велел ему сидеть и ждать: "Принесут-де, может, рукопись от Достоевского". (Уж он бы съел меня тогда, если б я в срок не доставил.)

Недели через две или три (если не ошибаюсь) явился ко мне Бочаров от Стелловского. Безграмотный Стелловский отдал рассмотреть достоинство рукописи Бочарову. Бочаров, засыпав меня сладчайшими комплиментами, возвестил, что он послан от Стелловского с величайшей просьбою переменить название романа вместо "Рулетенбург" в какое-нибудь другое, более русское, "для публики", как выражался Бочаров. Я согласился назвать роман вместо "Рулетенбурга" названием "Игрок". Так и явился он потом в издании Стелловского под именем "Игрока".

И потому если б, на случай, Стелловский придрался к названию и заспорил на суде, что в расписках стоит "Рулетенбург", а у него напечатан "Игрок", и что это не то же самое, и что "Игрока" я не доставил в срок и проч., то уже по смыслу "Игрока" видно, что это тот же "Рулетенбург", да и слово Рулетенбург в "Игроке" (12) стоит несколько раз, да и свидетели есть, н<а>прим<ер> Ап<оллон> Ник<олаевич> Майков (если только Бочаров откажется). Впрочем, мне кажется невозможным, чтоб они из этого что-нибудь вывели, хотя и подозреваю, что они, может, и будут доказывать, что я в срок не доставил, и выставлять свои претензии. Но это вздор, я доставил, и вот Вам документ, расписка пристава. Может быть, Вы в Части и нападете на расписку артельщика Стелловского.

Я совершенно согласен с Вашим мнением, что нет возможности нам проиграть на суде. С нашей стороны всё точно и ясно. Вашими советами (13) буду руководствоваться вполне (на случай пересылки через банкира, н<а>пример). Без Вас ничего не предприму. Крепко надеюсь, что мы свидимся в июне к самому процессу. Если Вы воротитесь в Петербург в конце мая, то я еще буду в Дрездене. Что надо, пишите: адресс мой: Allemagne, Saxe, Dresden, а M-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante. Не забывайте poste restante.

Примите уверение в самом полном уважении

Вашего покорного слуги

Федора Достоевского.

NB. Повесть "Рулетенбург" ("Игрок") имеет ровно столько листов, сколько обозначено в контракте. Сосчитайте, тут придирки не может быть.

(1) в подлиннике ошибка: 55 года

(2) в подлиннике ошибка: в 54 году

(3) (этот ... ... бумагу) вписано

(4) в подлиннике ошибка: 55 года

(5) далее было: Право

(6) в подлиннике ошибка: 55 года

(7) в подлиннике ошибка: 55 и 56

(8) в подлиннике ошибка: 55

(9) далее было начато: а я обя<зуюсь?>

(10) в подлиннике ошибка: 55 года

(11) в подлиннике ошибка: 55 года

(12) вместо: в "Игроке" – было: там

(13) далее было: вполне

428. H. H. СТРАХОВУ
18 (30) мая 1871. Дрезден

Дрезден 18/30 мая.

Многоуважаемый Николай Николаевич, Вы прямо так-таки и начали Ваше письмо с Белинского. Я это предчувствовал. Но взгляните на Париж, на коммуну. Неужели и Вы один из тех, которые говорят, что опять не удалось за недостатком людей, обстоятельств и проч.? Во весь XIX век это движение или мечтает о рае на земле (начиная с фаланстеры), или, чуть до дела (48 год, 49 – теперь) – выказывает унизительное бессилие сказать хоть что-нибудь положительное. В сущности всё тот же Руссо и мечта пересоздать вновь мир разумом и опытом (позитивизм). Ведь уж, кажется, достаточно фактов, что их бессилие сказать новое слово – явление не случайное. Они рубят головы почему? Единственно потому, что это всего легче. Сказать что-нибудь несравненно труднее. Желание чего-нибудь не есть достижение. Они желают счастья человека и (1) остаются при определениях слова "счастье" Руссо, то есть на фантазии, не оправданной даже опытом. Пожар Парижа есть чудовищность: "Не удалось, так погибай мир, ибо коммуна выше счастья мира и Франции". Но ведь им (да и многим) не кажется чудовищностью это бешенство, а, напротив, красотою. Итак, эстетическая идея в новом человечестве помутилась. Нравственное основание общества (взятое из позитивизма) (2) не только не дает результатов, но и не может само определить себя, путается в желаниях и в идеалах. Неужели, наконец, мало теперь фактов для доказательства, что не так создается общество, не те пути ведут к счастью и не оттуда происходит оно, как до сих пор думали. Откуда же? Напишут много книг, а главное упустят: на Западе Христа потеряли (по вине католицизма), и оттого Запад падает, единственно оттого. Идеал переменился, и – как это ясно! А падение папской власти рядом с падением главы римско-германского мира (Франция и друг). Какое совпадение!

Всё это требует больших и долгих речей, но вот что я собственно хочу сказать: если б Белинский, Грановский и вся эта шушера поглядели теперь, то сказали бы: "Нет, мы не о том мечтали, нет, это уклонение; подождем еще, и явится свет, и воцарится прогресс, и человечество перестроится на здравых началах и будет счастливо!" Они никак бы не согласились, что, раз ступив на эту дорогу, никуда больше не придешь, как к Коммуне и к Феликсу Пиа. Они до того были тупы, что и теперь бы, уже после события, не согласились бы и продолжали мечтать. Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо: это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. Одно извинение – в неизбежности этого явления. И уверяю Вас, что Белинский помирился бы теперь на такой мысли: "А ведь это оттого не удалось Коммуне, что она все-таки прежде всего была французская, то есть сохраняла в себе заразу национальности. А потому надо приискать такой народ, в котором нет ни капли национальности и который способен бить, как я, по щекам свою мать (Россию)". И с пеной у рта бросился бы вновь писать поганые статьи свои, позоря Россию, отрицая великие явления ее (Пушкина), – чтоб окончательно сделать Россию вакантною нациею, способною стать (3) во главе общечеловеческого дела. Иезуитизм и ложь наших передовых двигателей он принял бы со счастьем. Но вот что еще: Вы никогда его не знали, а я знал и видел и теперь осмыслил вполне. Этот человек ругал мне Христа по-матерну, а между тем никогда он не был способен сам себя и всех двигателей всего мира сопоставить со Христом для сравнения. Он не мог заметить того, сколько в нем и в них мелкого самолюбия, злобы, нетерпения, раздражительности, подлости, а главное, самолюбия. Ругая Христа, он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо него, неужели себя, тогда как мы так гадки. Нет, он никогда не задумался над тем, что он сам гадок. Он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная, смрадная, позорная тупость. Вы говорите, он был талантлив. Совсем нет, и боже – как наврал о нем в своей поэтической статье Григорьев. Я помню мое юношеское удивление, когда я прислушивался к некоторым чисто художественным его суждениям (н<а>прим<ер>, о "Мертв<ых> душах"). Он до безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя и только рад был до восторга, что Гоголь обличил. Здесь, в эти 4 года, я перечитал его критики: он обругал Пушкина, когда тот бросил свою фальшивую (4) ноту и явился с "Повестями Белкина" и с "Арапом". Он с удивлением провозгласил ничтожество "Повестей Белкина". Он в повести Гоголя "Коляска" не находил художественного цельного создания и повести, а только шуточный рассказ. Он отрекся от окончания "Евгения Онегина". Он первый выпустил мысль о камер-юнкерстве Пушкина. Он сказал, что Тургенев не будет художником, а между тем это сказано по прочтении чрезвычайно значительного рассказа Тургенева "Три портрета". Я бы мог Вам набрать таких примеров сколько угодно для доказательства неправды его критического чутья и "восприимчивого трепета", о котором врал Григорьев (потому что сам был поэт). О Белинском и о многих явлениях нашей жизни судим мы до сих пор еще сквозь множество чрезвычайных предрассудков.

Неужели я Вам не писал про Вашу статью о Тургеневе? Читал я ее, как все Ваши статьи, – с восхищением, но и с некоторой маленькой досадой. Если Вы признаете, что Тургенев потерял точку и виляет и не знает, что сказать о некоторых явлениях русской жизни (на всякий случай относясь к ним насмешливо), то должны бы были и признать, что великая художественная способность его ослабела (и должна была ослабеть) в последних его произведениях. Так оно и есть в самом деле: он очень ослабел как художник. "Голос" говорит, что это потому, что он живет за границей; но причина глубже. Вы же признаете и за последними произведениями его прежнюю художественность. Так ли это? Впрочем, я, может быть, ошибаюсь (не в суждении о Тургеневе, а в Вашей статье). Может быть, Вы не так только выразились... А знаете – ведь это всё помещичья литература. Она сказала всё, что имела сказать (великолепно у Льва Толстого). Но это в высшей степени помещичье слово было последним. Нового слова, заменяющего помещичье, еще не было, да и некогда. (Решетниковы ничего не сказали. Но все-таки Решетниковы выражают мысль необходимости чего-то нового в художническом слове, (5) уже не помещичьего, – хотя и выражают в безобразном виде.)

Как желал бы я Вас еще застать в Петербурге. Понятия не имею, когда ворочусь. (Между нами – мечтаю через месяц.) Но если не придут деньги и упущу срок, то придется остаться опять. Но это ужасно и бессмысленно.

Роман я или испорчу до грязи, до позора (я уже начал портить), или осилю, и хоть что-нибудь да из него выйдет хорошее. Пишу наудачу. Вот теперешний мой девиз. (Всё это между нами, ради бога.)

А я так мечтал встретить Вас в Петербурге первого. Без сомнения, проехаться Вам в высшей степени необходимо. Но – не останьтесь как-нибудь в Киеве совсем. Ваши письма стали страшно пугать меня за Вас. Вы один из людей, наисильнейше отразившихся в моей жизни, и я Вас искренно люблю и Вам сочувствую. Вы просто в унынии (об смерти начали говорить!). Ах, хорошо бы было нам повидаться!

А "Заря"-то, кажется, и совсем не выйдет. Неужели так? Как грустно. Я апрельского номера вот уже 2 месяца не получаю и в объявлениях не вижу. У меня есть мысль, что "Заря" могла бы спастись от падения, целый план. Но долго описывать, да и специальностей о "Заре" я не знаю. Я только вообще думаю, что не худо бы журналам (хоть одному начать) специализироваться. Например, "Заре" в одну эстетико-критическую сторону и более ничем не заниматься, никаких других отделов. А ведь, право, могло бы удаться. Жаль, что не могу развить перед Вами мою мысль сейчас.

Об Тургеневе читал у Вас (в письме) с наслаждением. Эта шельма художественно верна самому себе. Я его знаю своими боками. Много бы мог разъяснить, но оставляю до свидания.

Ваш весь искренно Вам преданный

Ф. Достоевский.

Если можете черкнуть – напишите. Адресс тот же. Жена Вам кланяется. (6)

(1) далее было: в счасть<е>

(2) вместо: (взятое из позитивизма) было: (основанное на позитивизме)

(3) далее было начато: в общ<ечеловеческом>

(4) было: фам<ильярную?>

(5) далее было: на

(6) далее было: 1 слово нрзб.

429. А. Н. СНИТКИНОЙ
16 июля 1871. Петербург

Петербург, 16 июля 1871 года.

Многоуважаемая и любезнейшая Анна Николаевна,

Сегодня, в шестом часу утра, бог даровал нам сына, Федора. Аня Вас целует. Она в очень хорошем состоянии здоровья, но муки были ужасные, хотя и не долгие. Всего мучилась семь часов. Но слава богу, всё было правильно. Бабкой была Павла Васильевна Никифорова. Сегодня приезжал доктор и нашел всё превосходно. Аня уже спала и кушала.

Ребенок, Ваш внук, необыкновенно велик ростом и здоров. Мы все Вам кланяемся и Вас целуем, а я особенно целую Вам руки за Любу. Любочка немного нездорова поносом, но весела и не слабеет. Она очень об Вас тосковала в дороге. Вас спрашивала и звала. Ребенок родился почти нечаянно; вчера за обедом мы еще и не думали, что пришло время. За квартиру платим дорого, комнаты просторные и недурно меблированные, но нам не совсем удобно. Хозяйская жена повивальная бабка и, кажется, обиделась, что мы ее не взяли; а ее взять было нельзя, потому что у ней и вывески нет и мы не знаем про нее, какая она.

Сегодня Аня получила письмо от Ивана Григорьевича. Пишет, что деньги получил и через два дня будет в Петербурге у нас, проездом в Дрезден. Обо всем переговорим. Итак, ждите Ивана Григорьевича. Конечно, он уже Вам написал. До свидания, многоуважаемая Анна Николаевна. Мы Вас все любим очень. Вспоминайте и Вы о нас хорошо. До свидания и дай бог Вам и всем всякого успеха. Бог не без милости, и я верю, что всем будет успех. Павла Васильевна Никифорова прекрасная женщина и славная бабка, хотя и очень молода.

Все последние дни Аня хлопотала, искала квартиры, возилась с гостями. Гости от нас почти не выходят, но Марья Григорьевна не была еще, хотя Аня и заезжала к ее мужу на квартиру.

Целую Вашу руку и пребываю Вам искренно преданный

Федор Достоевский.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю