Текст книги "Том 3. Слаще яда"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
VIII
В ту же ночь, немного позже, и граф постучался в двери чародеевой хижины. Низким поклоном приветствовал его чародей. Граф сказал ему:
– Становлюсь я стар, еще наследника у меня нет, и хотя уже больше года живет у меня молодая жена, но она все еще ходит праздная. И другое мое горе, – возлюбленная жена моя с вожделением смотрит на моего милого пажа, и он на неё так же. Еще не было между ними греха, но боюсь, что будет.
Выслушал его чародей, и сказал:
– Милостивый господин, все будет, как вы хотите, если вы поступите по слову моему. Она – ваша супруга, но и он – ваш слуга. И не должен ли он служить вам душою, и телом, и всею крепостью сил своих?
И затем долго говорил чародей со старым графом, и необычайные наставления дал ему, – и радостен вышел граф из хижины, и весел вернулся домой верхом на своем верном коне.
IX
На заре призвал граф к себе Эдвигу и Адельстана, и велел пажу затворить крепко двери. Адельстан, исполнив повеление господина, стал перед ним, и сказал смело:
– Милостивый граф, если хотите, судите меня, – я был вам верен.
Эдвига трепетала, и, бледная, молчала.
Старый граф сказал им:
– Не бойтесь. Мне и роду моему вы оба послужите, как умеете. Сегодня ночью, когда выла буря, наводя ужас и на храбрых, слышал я вещие и мудрые слова; вы же сделаете мудрое и славное дело, во исполнение вещих сказаний…
Красотою подобная рожденной из морской пены богине, хотя и багроволицая от стыда, стояла перед своим господином Эдвига. Молча смотрел на нее граф, и радостью обладания трепетало его сердце. Адельстан же не смел поднять на графиню взора, но не мог и отвести в сторону глаз…
Омраченные и стыдящиеся, вышли Эдвига и Адельстан от графа, но радость любви все же ликовала в их сердцах.
Сначала оба они были счастливы. Но скоро и Эдвигу и Адельстана утомили ласки по чужой воле, ибо любви ненавистно всякое принуждение, – и утомили даже до взаимной ненависти. И оба они стали помышлять о том, как бы избавиться им от сладких, но тягостных оков любви, повелеваемой господином.
«Убью графиню!» – думал Адельстан.
«Убью пажа!» – думала Эдвига.
И однажды, когда она одевалась, а он по её зову подошел к ней и склонился к её ногам, чтобы обуть ее, она вонзила ему в сердце узкий и острый кинжал. Адельстан упал, захрипел, и тут же умер.
Тело его вынесли, по графскому повелению повесили голое во рву замка, и рядом с ним повесили собаку, чтобы думали вассалы, что смертно наказан паж Адельстан за некий дерзновенный поступок.
Графиня же понесла. И скоро родила сына, наследника славного и могущественного графского рода.
Голодный блеск
Сергей Матвеевич Мошкин пообедал сегодня очень хорошо, – сравнительно, конечно, – как ему, сельскому учителю, лишившемуся места и уже с год околачивающемуся по чужим лестницам в поисках работы, и не к лицу было бы. А все-таки голодный блеск сохранялся в его глазах, грустных и черных, и придавал его худощавому, смуглому лицу выражение какой-то неожиданной значительности. Мошкин истратил на обед последнюю трехрублевку, и теперь в его карманах бренчало только несколько медяков, да в кошельке лежал истертый пятиалтынный. Пировал он на радостях. Хотя и знал, что глупо радоваться, и рано, и нечему. Но так наискался работы и так прожился, что и призрак надежды радовал.
На днях Мошкин поместил в «Новом Времени» объявление. Он рекламировал себя, как педагога, владеющего пером, – на том основании, что корреспондировал в местную приволжскую газету. За это он и слетел с места: доискались, кто писал злые корреспонденции в «левую» газету; земский начальник обратил внимание инспектора народных училищ, а инспектор, конечно, не потерпел.
– Нам таких не надо, – сказал ему инспектор при личном объяснении.
Мошкин спросил:
– А каких же вам надо?
Но инспектор, не отвечая на неуместный вопрос, сухо сказал:
– Прощайте, до свиданья. Надеюсь увидеться на том свете…
Дальше в своем объявлении Мошкин заявляет, что хочет быть секретарем, постоянным сотрудником газеты, репетитором, воспитателем, сопровождать на Кавказ или в Крым, быть полезным в доме и т. п. Уверял, что не имеет претензий и что не стесняется расстоянием.
Ждал. Пришла одна открытка. Странно, что с ней у него вдруг связались какие-то надежды.
Это было утром. Мошкин пил чай. Вошла сама хозяйка. Сверкнула черными змеиными глазками и сказала язвительно:
– Корреспонденция Сергею Матвеевичу господину Мошкину.
И, пока он читал, гладила свои черные над желтым треугольником лба волосы и шипела:
– Чем письма получать, платил бы деньги за стол, за комнату. Письмом сыт не будешь, а ты в люди походи, поищи, не боронься на испанский фасон.
Читал:
«Будьте любезны пожаловать для переговоров от 6 до 7 вечера, 6 рота, д. 78, кв. 57».
Без подписи.
Злобно глянул Мошкин на хозяйку. Она стояла у двери, прямая, широкая, с опущенными руками, спокойная, как кукла, и холодно-злая, и прямо на него смотрела неподвижными, наводящими жуть глазами.
Мошкин крикнул:
– Баста!
Стукнул кулаком по столу. Встал. Заходил по комнате взад-вперед. И все твердил:
– Баста!
Хозяйка тихо и злобно спрашивала:
– Платить-то будешь, корреспондент казанский и астраханский? а? сознательная твоя харя?
Мошкин остановился перед ней, протянул к ней пустую ладонь и сказал:
– Все, что имею.
Умолчал о последней трехрублевке. Хозяйка шипела:
– Я тебе не гусарская офицерша, мне деньги надобны. Дрова семь целковых, откуда я возьму? Сам себя не прокормишь, – заведи платящую воздахторшу. Ты – молодой человек со способностями, и наружность у тебя достаточно восхитительная. Какая ни есть дура найдется. А мне разве возможно? Куда ни вертыхнись, деньги вынь да положь. Дунь – руб, плюнь – руб, поколей – полтораста.
Мошкин приостановился. Сказал:
– Не беспокойтесь, Прасковья Петровна, сегодня вечером получаю место и рассчитаюсь.
И опять принялся ходить, шлепая туфлями.
Еще долго хозяйка шипела, торча у двери. Наконец ушла, крикнув:
– У меня стальная грудь! Другая бы иная на моем месте давно бы глаза под лоб закатила, сказала бы: живите без меня, околачивайтесь, как знаете, а я вам не крепостная.
Ушла, и в его памяти осталась ее странная фигура, прямая, с опущенными руками, с желтым широким треугольником лба под черными, гладко примасленными волосами, с усеченным узким треугольником затасканной желтой юбки, с крохотным треугольником красного нюхающего носа. Три треугольника.
Весь день Мошкин был голоден, весел и зол. Ходил без цели по улицам. Засматривался на девушек, и все они казались ему милыми, веселыми и доступными, – доступными для богатых. Останавливался перед окнами магазинов, где выставлены дорогие вещи. Все острее становился голодный блеск в глазах.
Купил газету. Прочел ее на скамейке в сквере, где смеялись и бегали дети, где модничали няньки, где пахло пылью и чахлыми деревьями, – и запах улицы и сада неприятно смешивался и напоминал запах гуттаперчи. В газете поразил Мошкина рассказ об исступленном, голодающем безумце, который в музее изрезал картину знаменитого художника.
– Вот это я понимаю!
Мошкин зашагал по аллее. Повторял:
– Вот это я понимаю!
И потом, ходя по улицам, смотря на великолепные громады богатых домов, на выставленную роскошь магазинов, на элегантные наряды прогуливающихся господ и дам, на быстро проносящиеся экипажи, на всю эту красоту и утешительность жизни, доступные для всякого, у кого есть деньги, и недоступные для него, – рассматривая, наблюдая, завидуя, испытывал все более определяющееся чувство разрушительной ненависти. И повторялись в уме все те же слова:
– Вот это я понимаю!
Подошел к толстому, ленивому и важному швейцару. Крикнул:
– Вот это я понимаю!
Швейцар молча и презрительно покосился на него. Мошкин радостно захихикал. Сказал:
– Молодцы анархисты!
– Проваливай! – сердито крикнул швейцар. – Не проедайся.
Мошкин отошел. Вдруг стало страшно. Городовой стоял близко.
Так резко выделялись его белые перчатки. Досадливо думал Мошкин:
«Вот бы вам бомбу сюда».
Швейцар сердито сплюнул вслед ему и отвернулся. Мошкин долго ходил. В шестом часу зашел в ресторан среднего разбора. Сел к столу близ окна. Выпил водки, закусил анчоусами. Взял обед в семьдесят пять копеек. Пил «Шабли во льду». После обеда выпил ликеру. Слегка охмелел. Под звуки органа кружилась голова. Сдачи не взял. Ушел, слегка пошатываясь, и почтительно провожаемый швейцаром, – и швейцару сунул в руку двугривенный.
Посмотрел на свои никелированные часы, – был седьмой вначале. Пора. Как бы не опоздать! Не наняли бы другого! Стремительно пошагал в Измайловский полк.
Очень мешали:
разрытые мостовые;
оголтелые, вечно сонные извозчики на переходах через улицу;
прохожие, в особенности мужики и дамы:
встречные или не сторонились вовсе, или сторонились чаще влево, чем вправо,—
а те, кого приходилось обгонять, зачем-то шатались по тротуару, и не угадать было сразу, с какой стороны обгонять их;
нищие, – они и к нему приставали,—
и самый механизм хождения.
Так трудно одолевать пространство и время, когда торопишься! Земля точно присасывает к себе, каждый шаг покупаешь усилием и усталостью. До боли и ломоты в икрах. От этого возрастала злоба и усиливался голодный блеск в глазах. Мошкин думал:
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!»
Наконец добрался.
Вот рота, а вот и дом № 78. Дом четырехэтажный, обшарпанный: два подъезда, мрачные с виду; посередине – разинутая пасть ворот. Посмотрел таблички над подъездами, – первые номера, а № 57 нет, никого не видно. У ворот белая пуговка, и над нею на медяшке заросшая грязью надпись «к дворнику».
Нажал пуговку и вошел в пасть, поискать табличку жильцов. Но прежде чем достиг таблицы, уже навстречу ему шел дворник, очень внушительного вида и с черной бородой.
– А где квартира пятьдесят семь?
Мошкин спрашивал с небрежной манерой, заимствованной от того земского начальника, из-за которого «слетел» с места. Знал уже по опыту, что с дворниками надо грворить так-то и нельзя говорить вот так-то. Скитания по чужим подворотням и лестницам тоже придают человеку известный лоск.
Дворник спросил несколько подозрительно:
– А вам кого?
С простодушной небрежностью, растягивая слова, Мошкин отвечал:
– А я и сам не знаю. Я по объявлению. Получил письмо, а кто пишет, не написано. Только адрес написали. Кто же там живет, в номере пятьдесят семь?
– Госпожа Энгельгардова, – сказал дворник.
– Энгельгардт? – переспросил Мошкин.
Дворник повторил:
– Энгельгардова.
Мошкин усмехнулся:
– Русификация?
– Елена Петровна, – отвечал дворник.
– Чертова перечница? – почему-то спросил Мошкин.
Дворник ухмыльнулся.
– Нет-с, молодая барышня. По парадному пожалуйте, из ворот направо.
– Да там над дверями табличка, только первые номера, – сказал Мошкин.
Дворник говорил:
– Нет, там и пятьдесят семь. В самом низу.
Мошкин спрашивал:
– А чем она занимается? Есть у них какое-нибудь заведение? Школа? Или редакция?
Нет; оказалось, у госпожи Энгельгардовой не было ни школы, ни редакции.
– Живут своим капиталом, – пояснил дворник.
В квартире госпожи Энгельгардовой горничная очень деревенского вида провела его в гостиную направо от темной передней и просила подождать.
Ждал. Скучал и томился. Рассматривал вещи. Было нагорожено много мебели, – кресла, столы, стулья, ширмы, экраны, этажерки, столбики, на них бюсты, лампы, безделушки, на стенах зеркала, картины, литографии, часы, на окнах занавески, цветы. От всего этого было тесно, душно, темно. Мошкин шагал в тесноте по коврам. Со злобой смотрел на картины, на статуи.
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!» – думал Мошкин.
Но, когда хозяйка вдруг вошла, он спрятал свой голодный блеск, опустил глаза.
Она была молодая, румяная, высокая и, кажется, красивая. Шагала быстро и решительно, как хозяйка в деревне, и при этом неловко помахивала сильными, красивыми, белыми, голыми выше локтя, руками.
Подошла. Подала руку, – полувысоко, – хочешь, пожми, хочешь, поцелуй. Поцеловал. Нарочно, – со злости и для штуки. Быстро, громко чмокнул и зубом царапнул, – аж дрогнула. Но ничего не сказала. Пошагала к дивану. Залезла за стол, засела на диван, а ему показала на кресло. Сел. Спросила:
– Это ваше объявление было вчера?
Буркнул:
– Мое.
Подумал и сказал повежливее:
– Мое-с.
И стало досадно. И опять подумал:
«Тарарахнуть бы».
Говорила, – спрашивала, что он может, где он учился, где работал. Так осторожненько подходила, точно боялась раньше времени проговориться и надавать больше.
Оказалось, что хочет издавать журнал. Какой? Еще не решила. Какой-нибудь. Маленький. Ведет переговоры о покупке одного издания. О направлении журнала умолчала.
Он ей может понадобиться для конторы. Но так как в объявлении сказано – педагог, – то она думала, что он учил в гимназии.
Впрочем, если он может вести конторские книги…
Принимать подписку…
Вести переписку по делам конторы и редакции…
Получать деньги с почты…
Заделывать номера в бандероли…
Сдавать их на почту…
Держать корректуру…
Еще что-то…
И еще что-то…
Барышня говорила с полчаса. Довольно бестолково перечисляла разные обязанности.
– Для этих дел надо несколько человек, – сурово сказал Мошкин.
Барышня досадливо покраснела. По ее лицу пробежали жадные гримаски. Она сказала:
– Журнал маленький. Специальный. Для такого маленького предприятия если взять несколько, то им нечего будет делать.
Усмехнулся. Согласился.
– Пожалуй, что и так. У вас не соскучишься.
Спросил:
– А сколько времени я у вас буду занят ежедневно?
– Ну, часов с девяти утра, – это не поздно? – часов до семи вечера, – это не рано? Иногда, если спешная работа, можно и попозже посидеть или прийти в праздник, – ведь вы свободны?
– Сколько же вы думаете платить?
– Рублей восемнадцать в месяц вам будет достаточно?
Подумал. Засмеялся.
– Мало-с.
– Больше двадцати двух не могу.
– Хорошо-с.
И с внезапным порывом злости встал, сунул руку в карман, вытащил оттуда ключ от своей квартиры и тихо, но решительно сказал:
– Руки вверх!
– Ах! – произнесла барышня и немедленно же подняла руки.
Она сидела на диване, очень бледная. Дрожала. Она была большая и сильная. А он – маленький и тощий.
Рукава ее одежды отвисли к плечам, и две протянутые вверх белые, голые руки казались толстыми, как ноги акробатки, упражняющейся дома. И видно было, что у нее хватит силы долго держать руки вверх. И сквозь испуг на ее лице пробивалось выражение значительности переживаемого.
Наслаждаясь ее смущением, Мошкин произнес медленно и внушительно:
– Только двинься! Только пикни!
Подошел к картине.
– Сколько стоит?
– Двести двадцать, без рамы, – дрожащим голосом произнесла барышня.
Порылся в кармане, достал перочинный нож. Разрезал картину сверху вниз и справа налево.
– Ах! – вскрикнула барышня.
Подошел к мраморной головке.
– Что стоит?
– Триста.
Ключом отбил ухо, оббил нос, щеки пооббил. Барышня тихонько ахала. И приятно было слушать ее тихое аханье.
Порвал еще несколько картин, порезал обивку кресел, сломал несколько хрупких вещичек.
Подошел к барышне. Крикнул:
– Лезь под диван!
Исполнила.
– Лежи смирно, пока не придут. Не то бомбой тарарахну.
Ушел. Никого не встретил ни в передней, ни на лестнице.
У ворот стоял тот же дворник. Мошкин подошел к нему. Сказал:
– Что у вас барышня-то странная какая?
– А что?
– Да нехорошо себя ведет. Скандалит очень. Вы бы к ней пошли.
– Коли они не зовут, как же я могу?
– Ну, как знаете.
Ушел. Голодный блеск в его глазах тускнел.
Мошкин долго ходил по улицам. Тупо и медленно вспоминал эту гостиную, и разрезанные картины, и барышню под диваном.
Тусклые воды канала манили к себе. Скользящий свет заходящего солнца делал их поверхность красивой и печальной, как музыка безумного композитора. Такие были жесткие плиты набережной, и такие пыльные камни мостовой, и такие глупые и грязные шли навстречу дети! Все было замкнуто и враждебно.
А зеленовато-золотистая вода канала манила.
И погас, погас голодный блеск в глазах.
Так звучен был мгновенный всплеск воды.
И побежали, кольцо за кольцом, матово-черные кольца, разрезая зеленовато-золотистые воды канала.
Конный стражник
I
Во втором часу ночи ранней и еще теплой осени инспектор гимназии Сергей Ппатонович Переяшин возвращался из гостей домой по тихим и темным улицам Ковыляк.
Необходимое примечание для позабывших географию и для учивших ее не очень подробно: Ковыляки – большой губернский город. Стоит на обоих берегах реки Пропойцы. Имеет университет. Ведет большую торговлю. Славится окороками. Не следует смешивать с другими Ковыляками, уездным городом на реке Негодяйке, в котором нет ничего примечательного, кроме острога в древнем городище, где некогда жил удельный князь.
Переяшин хорошо поужинал, немало выпил вина, играл в приятной компании и выиграл. От этого мысли его во время одинокой дороги были приятны, – для него, – и понемногу приняли несколько легкомысленное направление. Он замечтался.
Сначала мечтал о девицах: там, откуда он возвращался, их было немало. Многие из них были с ним любезны: он был холост, нестар, высок, строен, ловок и силен. И даже имел свой капиталец, хотя и небольшой.
Потом мысли и мечтания его, по обычному для него сцеплению идей, обратились к его ученикам, гимназистам, и преимущественно к тем, которые жили во вверенном его попечению пансионе при гимназии. Теперь они, конечно, все спали, и в пансионе было тихо и полутемно. Стриженые головы на белых подушках, тихое дыхание спящих, сползающие с иных одеяла… Привычная картина, всегда будившая в Переяшине странные и жестокие волнения.
Вспоминал: были симпатичные мальчики, были и неприятные. И уже брожение с улиц заползало в гимназию, и настроение становилось неспокойным. Переяшин думал, что для успокоения мальчиков полезны были бы строгие меры. Самые строгие меры. В сущности и многие родители были бы довольны, если бы к их мальчикам применялись самые строгие меры. Не дальше как сегодня вечером сестра одного из живущих в пансионе гимназистов говорила Переяшину:
– Валя мог бы учиться гораздо лучше. Он такой способный. Ему все так легко дается. Но он ленится. Он вовсе не думает о том, что после смерти отца нам так стало трудно жить. Я очень боюсь, что он начнет засиживаться в классах. Ему так еще долго учиться. Хоть бы секли их там у вас. Только шалят. И никого не боятся.
Переяшин отчетливо вспомнил Валю Заглядимова. Сначала – канцелярское воспоминание: в списке учеников строчка – Заглядимов Валентин. Потом топографическое: во втором классе, во втором ряду, около стены против окон. Потом – зрительное: невысокий, плотный, черноглазый мальчик, веселый и шаловливый. Но всегда вежливый. Потом – историческое: сегодня Заглядимов Валентин получил единицу.
Это не было само по себе приятно, но у Переяшина сладко защемило сердце. И вдруг сложилось и созрело странно-жестокое решение.
II
У гимназистов в спальне, – которая почему-то носила дурацкое название дортуара, словно соответственное русское слово не годилось, – было, как и ожидал Переяшин, тихо и сонно. Все было как всегда, – все те же звуки и запахи. Из открытых форток слабо веяло внешнею прохладою, лишние лампы были погашены. В комнате для дежурного воспитателя было совсем темно и тихо. Переяшин заглянул в стеклянный верх двери в эту комнату и ничего не увидел. Подумал, припоминая: «Кто нынче дежурит? Кажется, Чечурин». И пошел дальше, почему-то утешенный соображением, что Чечурин спит крепко, и уж если залег спать и свет погасил, то не проснется до звонка, если сторож не догадается разбудить его раньше.
Валина кровать стояла недалеко от входа, в спальне младшего возраста. Валя лежал, скорчившись от холода, потому что одеяло наполовину сползало. Не догадывался проснуться и закрыться и белел в смутной полутьме перемятым комочком. Тихонько посапывал носом, уткнувшись в подушку, и лицо его имело выражение невинное и значительное, как будто снились ему небесные ангелы, играющее золотыми мячиками на изумрудно-зеленых райских полях. И невинное, и важное выражение этого лица раздражало Переяшина. Он думал: «Спит себе, как путный. Ручки на груди сложил, как ангел, а сам единицу получил, а сам, как только от него отвернешься, только о том и думает, как бы нашалить. Бровки сдвинул, хоть сейчас в живую картину ставь у ног Мадонны. А вот я тебе сейчас задам отличную живую картину».
Весь охваченный тупою злостью, Переяшин схватил мальчика за плечо и потряс его довольно неласково. Валя, сопя и вздыхая, заворочался на постели. Но все еще не мог проснуться. Переяшин повторял торопливо и тихо:
– Вставай, вставай живее, Заглядимов Валентин.
Валя попытался было опять ткнуться в подушку, – и несколько раз пришлось Переяшину брать его за плечи и раскачивать.
Вдруг Валя сообразил, что его будит инспектор. Испуганно вскочил. Хватился за одежду.
– Не надо, – хрипло шепнул Переяшин, – не надо одеваться, – повторил он погромче. – Иди так.
– Куда? – спросил Валя.
Переяшин не отвечал. Молча накинул одеяло на Валины плечи, взял его за руку и повел.
Все спали. Валя с удивлением оглядывался на Переяшина. И путался босыми ногами в складках своего одеяла. Переяшин вел его по лестницам и коридорам в свою квартиру. Смотрел, как на темном полу белели красивые Валины ноги.
III
Через полчаса Валя возвращался на свою постель. У него было хмурое и красное лицо и заплаканные глаза. Он уткнулся носом в подушку, всхлипнул, потом засмеялся потихоньку, потом вдруг заснул.
Утром ему казалось, что он видел во сне, как Переяшин привел его в свой кабинет и выпорол ремнем. Было, – во сне, – больно и стыдно и потом смешно. Валя рассказал своему другу, Шурке Скворцову, какой смешной видел сон. Смеялись оба. Валя вспоминал подробности. Смеялись. Шурка выдумывал подробности. Опять смеялись. Вдруг Шурка спросил:
– А отчего же у тебя кожа на этом месте стала полосатая?
– Врешь? – спросил Валя.
– Ей-богу, не вру. Посмотрись в зеркало. А вот тут на боку два синяка. Точно от пряжки.
Стали серьезны. Внимательно исследовали. Удивлялись и смеялись.
– Должно быть, он тебя и вправду выпорол, – сказал Шурка.
Валя опять спросил сомневающимся голосом:
– Врешь?
Шурка засмеялся. Сказал:
– Мне-то с чего врать? Ведь не меня. Да разве ты сам не помнишь, во сне это было или наяву?
Валя подумал.
– Заспал, – сказал он неуверенно. – Я крепко сплю. Может быть, и в самом деле выпорол. За единицу. А я об ней и думать-то позабыл.
Шурка сказал со смехом:
– Так вот вспомни. Ты к нему самому сходи спроси.
– Ну да, выдумаешь! – сказал Валя.
И тоже засмеялся.
– Право, – настаивал Шурка. – А то сестру пошли.
– Ты знаешь что? – сказал Валя смущенно. – Ты афиши-то не расклеивай об этом.
Но Шурка засмеялся еще веселее. Кричал:
– А вот и расклею! Что за секрет?
IV
В тот же день «афиши были расклеены». В маленьких классах смеялись. Приставали к Вале.
– Правда? – спрашивали его. – Переяшка тебя выпорол? Больно? Чем порол? Где порол? Сам порол?
– Ерунда! – сердито возражал Валя. – И ничего не выпорол. Просто это мне во сне приснилось. А пороть-то я еще и не дамся никому.
Не верили. Смеялись. Говорили:
– А откуда у тебя синяки на этом самом месте?
– Просто я о кровать ушибся, – объяснил Валя. Но уже этому совсем не верили и смеялись. В средних классах отнеслись к слуху безразлично. Ведь это же у маленьких. Иные даже говорили:
– Маленьких пороть – разлюбезное дело. Им еще не стыдно, а вперед бояться будут. Вот нас – нельзя.
В старших классах негодовали. Шумели, кричали, спорили, – о способах выражения протеста. Позвали к себе Валю. Долго и основательно расспрашивали его. Осмотрели его тело, сосчитали красные полоски и синие пятна от ушибов.
Когда Валя вернулся в «занятную» своего возраста, то лицо у него было тоже, как ночью, красное, но уже не смущенное, а гордое. Он посматривал на товарищей свысока. Одного надоедалу отшил презрительным окриком:
– Ну ты, нестеганый! Туда же!
И тот отошел сконфуженный. Проворчал только:
– Заважничал! Во сне-то всякий сумеет.
Шурке Валя шепнул по секрету:
– Старший возраст письмо в газету пишут. Ловко расписали все дело. Пропечатают нас с инспектором. Скандал будет грандиозный. Инспектор с места слетит, а директору большая неприятность будет.
Шурка слушал, замирая от сладкого ужаса, и делал большие глаза. Валя посмотрел на него опасливо и сказал:
– Только ты не болтай по своей привычке. Это не такое дело, чтобы рассказывать. Это такое дело, что тут надо молчать да и молчать.
– Ей-богу, никому не скажу, – уверял Шурка. – Разве же я сам не понимаю? Слава Богу, не маленький!
Но уже утром все знали, и в младших, и в средних классах. И все ходили, как заговорщики, и настроение было важное и торжественное. Мальчишки посматривали на учителей с лукавым простодушием и делали такой вид, точно они ничего не знают, да и знать-то нечего. Старшие были мрачны и важны.
V
Прогуливаясь в городском саду после обеда, Переяшин встретил Валину сестру. Почему-то почувствовал себя неловко. Она улыбалась ему приветливо. Сказала:
– Большое вам спасибо. Мы все очень вам благодарны.
– За что? – с деланным недоумением спросил ее Переяшин.
– Мы все, – повторила она, пожимая его руку, – вам очень благодарны за то, что вы наказали Валю. Его давно следовало высечь.
– Ну что вы! – сказал Переяшин. – Я и не думал его сечь. Это ему приснилось.
Валина сестра улыбнулась. На ее щеках запрыгали умильные ямочки, и Переяшин вспомнил стихи своего вновь любимого современного поэта (у него каждый год был новый любимый поэт, из самых молодых, чувствительных и фривольных):
Посреди ее ланит
Ямочки отверсты;
Там шалун Эрот сидит,
Сложа нежны персты.
И, пока ямочки прыгали на румяных и полных щеках одетой в полутраур барышни, ее глаза приняли лукавое и понимающее выражение, и она сказала, горячо пожимая опять теплыми и тонкими пальцами сильную руку Переяшина:
– Ах да, конечно, для него полезно видеть такие сны! Авось теперь будет учиться получше, чтобы опять не приснилось что-нибудь еще более неприятное.
Поговорив еще немного о разных других вещах, барышня простилась. А Переяшин отправился домой, сдержанно усмехаясь. И уже думал что Валя наверное скоро опять получит плохую отметку или нашалит, и тогда опять можно будет посечь его. И сказать, что опять видел во сне. «Привычка к нехорошим снам».
Только уже надо будет не ремень взять, а припасти настоящие розги. Так будет гораздо лучше. И сладко размечтался Переяшин о том, как будет сечь мальчика, как его белая кожа станет покрываться полосами и краснеть. Что ж делать! – если нет своих мальчиков, так хоть чужих постегать. Переяшину всегда хотелось иметь своих детей. Да как-то так случилось, что не женился…
VI
Однако мечтам Переяшина не суждено было осуществиться. В местной газете «Ковыляцкие вопли» появилось письмо в редакцию, подписанное так: «Сознательные гимназисты старших курсов второй Ковыляцкой гимназии». В этом письме рассказывалось, что инспектор гимназии Переятин (опечатка, не замеченная корректором) подверг телесному наказанию гимназиста второго класса Ваню З. (было набрано «Валю», но корректор исправил, не веря, что может быть и такое имя). «Прискорбный инцидент» был рассказан довольно подробно и красноречиво. Выражалось энергичное негодование.
Город заговорил об этой истории. Переяшин стал популярным. Уличные мальчишки кричали ему издали:
– Дяденька, выдери этого мальчишку, – чего он ко мне пристает?
Через день в той же газете было напечатано опровержение от «начальства» гимназии: по тщательном расследовании оказалось, что во второй Ковыляцкой гимназии ничего подобного не было; никакого Ивана З. во втором классе этой гимназии нет, а есть Валентин З., который воспитывается в гимназическом пансионе на казенный счет и отличается замеченною еще его домашними наклонностью фантазировать, что, по всей вероятности, и было причиною возникновения невероятного слуха. Инспектор гимназии – превосходный педагог, и относится к воспитанникам гуманно (газета напечатала «туманно»).
Это казенное опровержение мало кого убедило. Особенно неудачным оказалось упоминание о казенном счете. Говорили:
– На казенный счет учится, значит, бедный мальчик; родители не посмеют жаловаться. Этим и пользуются, чтобы обижать ребенка безнаказанно.
Еще через день «Ковыляцкие вопли» сообщили, что их сотрудник был в гимназии, произвел дознание, и факт сечения гимназиста инспектором подтвердился. И уже тогда скандал принял серьезные размеры. В местном клубе возник вопрос об исключении из числа членов не только Переяшина, но даже и директора гимназии. Вопрос вызвал страстные прения. Остался нерешенным. Из-за него междy двумя старшинами произошло маленькое столкновение («форменная драка» – уверяли некоторые очевидцы). Впрочем, их в тот же день помирили.
VII
В гимназию приехал попечитель учебного округа, – явление редкое. Ему некогда было разъезжать по училищам: все время уходило на канцелярскую работу.
«Из-за меня», – думал Валя, видя, какой переполох происходит в гимназии.
Валю позвали в директорский кабинет. Ни директора, ни инспектора там не было. Попечитель один сидел в кресле у письменного стола и смотрел на вошедшего в кабинет Валю с видом человека, не привыкшего разговаривать с детьми. На Валю наводили страх его угрюмые глаза, растрепанные полуседые волосы и тучное тело.
Попечитель сказал, притворяясь ласковым:
– Ну-с, молодой человек, рассказывайте, что тут с вами было. Я слышал, что вы распускаете слух, будто бы вас здесь высекли. Так как же? Может быть, и в самом деле был такой грех?
Валя исподлобья смотрел на синий вицмундир тучного, старого, важного человека, на его серебряную звезду, выглядывающую скромным углом из-за лацкана, – и молчал. Попечитель повторил:
– Ну-с? Да ты не стесняйся, – никто не услышит. Кто тебя высек?
Валя покраснел.
– Никто, – тихо сказал он.
– Никто? – тоном вопроса повторил попечитель, и на его желтом, морщинистом лице заиграла довольная улыбка. – Так что же вы болтаете? – спросил он с привычным выражением начальнической строгости.
Валя тоненьким дискантом, робея и стыдясь своей робости, объяснял:
– Я во сне видел. Я так и говорил, что во сне. Это они сами придумали.
– А письмо в газету кто писал? – быстро и строго спросил попечитель.
– Не знаю, – сказал Валя.
– Так, – недоверчиво сказал попечитель. Помолчал, посмотрел на Валю внимательно и с любопытством и отрывисто приказал. – Иди.
Валя вышел, и навстречу ему вошли директор, инспектор и еще кто-то, – мундирные педагоги. И, пока еще дверь была открыта, Валя слушал сухой и уверенный голос попечителя:
– Как и следовало ожидать, газетные писатели подняли шум из ничего. Он говорит…
И дверь закрылась. Валю окружили. И вдруг он сообразил, что пропустил такой удобный и, может быть, единственный случай. Стало досадно на себя самого. И товарищи дразнили и укоряли Валю.