355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Сологуб » Том 3. Слаще яда » Текст книги (страница 11)
Том 3. Слаще яда
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:01

Текст книги "Том 3. Слаще яда"


Автор книги: Федор Сологуб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Сон утешающий
I

Сережа умирал.

Была страстная неделя. В доме, как всегда, готовились к празднику, радостному для детей и приятному для взрослых, – красили яйца кошенилью, распускали в кипятке шафран для кулича, месили творог и сметану для пасхи.

Пахло ванилью и кардамоном.

Паркет был натерт с мастикою, пыль и грязь отовсюду были заботливо убраны, окна вымыты. Прислуга сбилась с ног. Барышни, Сережины сестры, мечтали о приятных поцелуях, и морщились при мысли о том, что придется целоваться и с противными.

А Сережа лежал в своей комнате, просторной, нарочно пустынной, чтобы мебель не отнимала воздуха, в комнате, где слащаво пахло салолом, и умирал.

Ему было только пятнадцать лет. Он был умный и веселый. В семьи его любили. Начиналась весна. Близок был праздник Светлого Воскресения. Сережины сестры хотели радости, и боялись думать о смерти.

И то, что Сережа умирал, так не вязалось с предпраздничною суетою, что хотелось всем обмануть себя, и думать, что он вдруг для такого праздника почувствует себя лучше.

Давно прихварывал. Решили увезти куда-нибудь. Но как-то промедлили, не сумели выбрать быстро, куда именно везти. И вдруг, неизвестно почему, процесс в легких пошел так быстро, и Сережа так ослабел, что везти его стало невозможно: дорога будет утомительна, и теплый климат все равно уже не спасет.

Молодой доктор говорил растерявшемуся Сережиному отцу:

– Не более месяца.

Старый доктор сказал равнодушно и устало:

– Да, или недель шесть.

Сережин отец суетливо провожал их. Лицо у него, было красное и сконфуженное, и движения неловкие. То, что Сережа должен умереть, как-то не вмещалось в его сознание. И мысли его были медленны и тупы.

Перед зеркалом над камином в столовой он остановился, и зачем-то смотрел долго на свое лицо, поправлял сползающей на бок галстук, черный на белой манишке, и приглаживал дрожащими пальцами начинающие седеть усы.

Как-то неловко, точно виноватый, подошел он к столу, где его жена вынимала из теплой воды миндалины, с которых разбухшая сваливалась кожура. Засунув руки в карман коротенького домашнего пиджака, он постоял за её спиною, и вдруг, по каким-то едва уловимым признаками – по её непривычной сутуловатости, по легкому, как от заглушаемого усилием воли телесного тайного страдания, вздрагиванию её покрасневшей щеки, по неловкости её всегда проворных прежде пальцев, – он понял, что она все знает.

Его поразило больно, что она не плачет, не бьется головою в мягких подушках постели, а сидит здесь, с младшими мальчиками, по-видимому спокойная, но так жестоко страдающая, и мальчики, помогая матери, болтают, и смеются беспечно.

Острое ощущение её одинокого страдания вдруг пронизало его неожиданно яркою болью. Как-то странно и нелепо сопя, он пошел быстрыми, мелкими шагами от жены, рассыпая на скользкий паркет дробный, сухой стук своих башмаков с невысокими каблуками. Серенький, маленький, бежал он по гулкому коридору в свой кабинет, – броситься на диван, лицом к его высокой спинке, метаться по его темно-зеленой коже, томиться и вздыхать.

Услышав за спиною дробный стук его шагов, жена его покраснела еще сильнее, и что-то билось и дрожало в её лице. Но она сидела прямая и спокойная. Кончила с миндалем. Вытерла полотенцем мягкие, белые руки. Неторопливо пошла в его кабинет.

И там они сидели рядом, и плакали оба, и не знали никакого себе утешения, и тосковали…

II

Была Великая Суббота. Сережа заснул. И увидел сон, странный, но утешительный.

Был знойный день. Перед Сережиными глазами простерлась долина, выжженная ярким блистанием солнца. Сережа сидел на пороге бедной хаты. Широкие листья двух пальм бросали сквозную тень на его загорелые ноги и на белую ткань грубой его одежды.

Сережа чувствовал себя маленьким, как десять лет тому назад, и очень радостным. Маленькое тело, едва прикрытое бедною тканью, было легким, как тело ангела, рожденного на земле. Все веселило, – земля, такая плотная и горячая под голыми ногами, – воздух, такой знойный, но легкий, – небо, такое синее, высокое, но и такое близкое, словно оно начиналось здесь, на земле, – быстрые полеты птиц, – визги ребятишек около соседних хат, – гортанный, совсем неожиданно новый голос матери у колодца, где и другие стояли женщины, в белых одеждах, смуглые, босые, весело-разговорчивые, как и его мать.

Вот она возвращается домой. На её плече длинный, узкогорлый кувшин. Высоко поднялась, придерживая его, смуглая, обнаженная рука. Яркими зорями пылают её щеки; ярким пурпуром приоткрытые улыбаются уста, на смуглом лице её черные под широкою тенью длинных ресниц сияют и радуются на ребёнка глаза. Гордая ликует мать о своем сыне, – и он тянется к ней радостно и смеется.

В его руке игрушка, сделанная им самим из красной глины, размоченной в ручье, – птица, глиняная, но совсем как живая.

Дивный маленький ваятель лепил ее из косной глины, – и пальцы его были живы и быстры, и глина хотела ожить, и дивно изваянное из глины птичье тело трепетало в жарких детских пальчиках напряжением воли, творящей жизнь.

Мать проходила мимо, торопясь освободиться от своей ноши. Улыбаясь, не сгибая стройной шеи, не склоняя головы, она косила на сына смеющийся радостно взор знойно-черных глаз.

Мальчик протянул левую руку к матери, схватил кончик её загорелой стопы, и закричал:

– Смотри, мама!

Слабо удивился было чуждому звуку своих слов на ином наречии, но сейчас же забыл, что говорит на чужом языке и перестал дивиться тому, что понимает эти гортанные слова.

Мать засмеялась и остановилась. Спросила:

– Ну что, сынок?

Мальчик поднял руку с глиняною птицею, и весело говорил:

– Вот, мама, птица, я сам ее сделал, и она поет, как живая.

Он приложил к губам хвост глиняной птицы, где было отверстие для свистульки, дунул в него, – и из глиняного клюва птички вырвался легкий свист. Ослабляя и усиливая дыхание, мальчик дул в свою глиняную свистульку, рождая в ней переливные, звонкие звуки. Мать смеялась и говорила:

– Сынок-то у меня какой искусный! Какую птичку сделал! Смотри за нею, держи ее крепче, как бы она у тебя не улетела.

И ушла себе в хату, занялась своим делом. А мальчик на пороге задумчиво смотрел на свою птичку, тонкими пальчиками гладя её перья. Спросил ее тихо:

– Хочешь лететь?

И всколыхнулись крылышки у птички.

Опять спросил птичку мальчик:

– Хочешь лететь?

И забилось сердце в груди у птички.

В третий раз спросил мальчик:

– Хочешь лететь?

И затрепетало все птичье легкое тельце, поднялись перья, и забились крылышки, – защебетала птичка, поворачивая головку вправо и влево.

Мальчик раскрыл руку. Полетела птичка. И слышен был в яркой синеве воздушной её радостный щебет. Все дальше. Все тише. Все выше знойное солнце. Все душнее неподвижный воздух.

III

Сережа проснулся, весь облитый липким потом.

Мучительная боль в груди, и дышать тяжело, – но где же ты, милая птичка? Та, которую я создал? Вот, она за окном щебечет, трепещет крылышками, и улетает.

Моя птичка!

А кто же я?

Приподнялся Сережа, и опять упал на подушку. Бредит, шепчет:

– А кто же я?

Мать наклонилась над ним. – не видит её Сережа. Не видит стен своей комнаты, – опять отошло обставшее его сегодня.

IV

Он на горе один.

Широкие простерлись перед ним просторы, осиянные знойным полуднем. Изношенная бедна его одежда, усталые ноги его покрыты дорожною пылью, и серая в короткой, золотистой бороде его пыль.

Спутники его остались далеко внизу, в тени олив, и спят, усталые.

А вокруг него все ярче свет, и все торжественнее сияние широких небес. Прозрачно рея в воздухе, и небесную прохладу неся в широко взвеваемых складках своих одежд, два светозарные мужа предстали и беседуют с ним.

И спрашивает он:

– А кто же я?

– Не бойся, – говорят ему светозарные мужи, – ты в третий день воскреснешь.

И уже пламенно белы его одежды, и уже огненный нимб над его головою, и огнем вся в теле пламенеет его кровь, и несказанный восторг исторгает из его груди громкий вопль.

V

Очнулся. Сбежались на его крик, испуганные стоят у его постели.

Тонкая струйка крови течет из его рта, выливаясь из левого края побледневших губ. Лицо его мертвенно-бело, глаза испуганно смотрят выше милых своих, собравшихся у его смертного ложа, – широкие глаза, неподвижный ужас.

Черная, безглазая, только страшными, белыми сверкая зубами, подходит к нему неумолимая, вея вечным холодом и вечною тьмою. Она громадная, она весь выпила Сережин воздух, и, как черная туча, колыша тяжелые складки своих одежд, стремится она прямо на Сережу.

Но слышен голос светозарного мужа, подобный грому:

– В третий день воскреснешь.

И за черною мантиею мертвой гостьи загораются золотые молнии воскресного дня, радуя Сережины очи. Сережино бледное лицо озаряется радостью золотых молний, и в глазах его тихий восторг. Он шепчет, задыхаясь:

– В третий день воскресну.

И умирает…

VI

В третий день его хоронили.

Иван Иванович воскрес
I

Иван Иванович Завидонский, чиновник очень усердный, служил постоянно в столице, где родился и вырос.

Родители его давно умерли. Близких родственников у него не было. С дальними виделся он редко и крохотно. Друзей и приятелей постоянных он себе не завел. Перевалило уже ему за тридцать пять лет, а он все еще жил холостяком. Снимал комнату у хозяйки, – нынче здесь, а на следующий год в другом жесте

Жизнь Ивана Ивановича проходила скучно и однообразно. Видя это, его случайные приятели порою говорили ему за откровенною бутылкою вина или за бесцеремонною парою пива где-нибудь в шумном, тесном ресторанчике, облюбованном служащими в разных казенных и частных учреждениях – чиновниками, бухгалтерами, приказчиками:

– Хороший ты человек, Иван Иванович, а живешь ты не по-людски. Не живешь, а киснешь, точно мертвый.

Иван Иванович в недоумении спрашивал:

– Почему?

Бледное лицо его наклонялось над не слишком чистою скатертью, и мутные от водки глаза вопросительно обводили собеседников.

Те смеялись, и один из них говорил:.

– А потому, Иван Иванович, что ты не женишься.

Иван Иванович спорил:

– А что хорошего жениться? То ли дело холостая жизнь. Что хочу, то и делаю; куда хочу, туда и пойду.

Приятели говорили:

– Зато у тебя неуютно, неряшливо.

Иван Иванович возражал:

– А мне и так хорошо. Главное – свобода.

Но, говоря так, Иван Иванович все-таки чувствовал, что жизни его чего-то не хватает. Как-то сухо, неприветливо протекала она, и порою сам себе казался он мертвым.

Хотелось бы воскреснуть. Да как воскреснешь?

II

Затягивает Ивана Ивановича однообразным своим ходом скучная машина жизни. Встанет он не рано. Голова тяжелая. Мысли неприятные. Надо идти на службу.

Встает, собирается. Платье чищено кое-как. На белье не хватает пуговок. То там, то сям прорехи.

Самовара пока дозвонишься. Посуда сборная. Скатерть в пятнах. Пьет Иван Иванович, а в комнате еще ночной беспорядок.

На службе работа спустя рукава, скучная, неинтересная, медленная. Больше на показ. А нет вблизи начальника, – говорят, курят. Рассказывают анекдоты, конечно, неприличные, но зато веселые. Кое-как досиживают, – и разбегаются.

Обед в ресторане. Водка. Разговоры со случайными соседями о случайных предметах. Чаще всего о внешней политике. Если обедает с сослуживцами, то говорят о своих департаментских интересах, о строгостях нового министра, о наградных, о перемещениях и повышениях ожидаемых и чаемых.

Потом – пустыня вечера, которую надо чем-нибудь наполнить.

В гости, – карты, флирт, вино, болтовня.

В театр, – фарс, оперетка.

Потом опять ресторан. Попойка.

Случайные женщины, крикливые и жадные. С ними поездки в какие-то притоны, то шикарные и дорогие, то попроще и подешевле. Но всегда одинаково противные и насквозь гнусные.

Напряженная, шумная веселость, а на дне души – липкая, тусклая, вечная скука. И никуда от неё не уйти.

Зато Иван Иванович везде бывает на премьерах, открытиях, чтениях, слушает и смотрит всех приезжих знаменитостей, интересуется борьбою, слегка играет на тотализаторе, записан членом двух клубов. В игре довольно счастлив.

Только дома у него грязно. Ни принять кого, ни угостить.

III

Наконец, когда жалованье Ивану Ивановичу прибавили, нанял он свою квартиру в четыре комнаты, и завел обстановку. Квартира на Петербургской стороне, но близ линии трамвая. Комнаты маленькие, обстановка не Бог весть какая, но для холостяка чего же больше? Живет!

На полу в кабинете Иван Иванович ковер разостлал. На стену в гостиной повесить купил гравюр и фотографий, и заказал к ним красивые рамочки, – все вроде тех гравюр, фотографий и рамок, который видел он у своих семейных знакомых. Провел электрическое освещение.

В кабинете на столе Иван Иванович телефон поставил. Как же, нельзя без телефона! У всех есть. Чуть что, сейчас позвонишь, соединят, спросишь:

– Это дирекция итальянской оперы?

– Да.

– Билеты на Таису есть?

– Сколько угодно.

Или к знакомым:

– Петр Петрович дома?

– Его нет. А кто говорит?

– Это я говорю, Завидонский.

– А, Иван Иванович, здравствуйте. Узнаете по голосу?

– Как же! Здравствуйте, Анна Алексеевна. Вечером собираетесь в оперу?

– Нет, сегодня мы дома. Приходите. Свободны?

– О, да, благодарю очень. С большим удовольствием.

– Кстати, я еще кое к кому позвоню.

Вот и позвали. Вот вечер и наполнен.

IV

А все-таки скука! В квартире пусто и холодно. Скучно, что о всех мелочах надо самому распоряжаться.

Кухарка, правда, попалась хорошая, и готовит отлично, так что и пригласить порою кое-кого можно. Но когда его спрашивают:

– А сколько у вас выходит на хозяйство?

И он говорит цифру, то дамы смеются. Спрашивают насмешливо:

– Это на одного?

Барышни смотрят с сожалением на Ивана Ивановича, но ничего не говорят. Или заводят нарочно разговор о другом, чтобы вывести Ивана Ивановича из неловкого положения.

И догадывается Иван Иванович, что кухарка обкрадывает его беззастенчиво. Но как же быть? Не ходить же ему самому за мясом, за рыбою, за дичью? Горничная тоже попалась ему очень приличная, красивая, видная, знающая свое дело. Но она, очевидно, рассчитывает на что-то. Она иногда подходит к Ивану Ивановичу ближе, чем надо, а то вдруг вспыхивает и убегает слишком быстро. Порою у неё расстегнется невзначай кофточка, обнажая кусочек белой, высокой груди. Порою, перемывая чайную посуду, руки откроет слишком высоко, и так зайдет за чем-нибудь в кабинет к Ивану Ивановичу.

Порою ночью встанет и бродит по комнатам босая. Иван Иванович выглянет из двери, досадливо спросит:

– Что вы, Наташа?

Она улыбается, смотрит на Ивана Ивановича долго, и не спеша говорит:

– Простите, барин. Кошка мяучит где-то. Хочу ее на кухню выгнать, чтобы вам спать не мешала.

Постоит еще немного, играя глазами, потом вздохнет, и уходит, белея в темном коридоре из-под серого платка низом рубашки и мягко ступающими ногами.

Всё это возбуждает Ивана Ивановича. Но он не хочет заводить связи с горничною. Чувствует, что это опасно, липко, и потому ведет себя очень осторожно, – как бы не въехать!

V

Все чаще и чаще повторяют Ивану Ивановичу знакомые и случайные, сегодняшние приятели:

– Женитесь, Иван Иванович, воскреснете.

Все чаще и чаще повторяет себе Иван Иванович:

– Женюсь – воскресну.

Нелегко было Ивану Ивановичу решиться на это. Привычки холостой жизни были ему сладки, и страшила неизвестность.

Но счастье подстерегает человека на всех путях его. Как ни бежит от него человек, оно таки раскидывает над ним, как мальчик над бабочкою, свою радужную сетку, и ловит упрямого, и сажает его в коллекцию счастливых.

И особенно, если это человек зрелого возраста, но еще без единого седого волоска, на хорошем счету у своего начальства, первый кандидат на должность начальника отделения, да и сам кое с какими средствами.

VI

И вот, нашлась барышня, Марья Ивановна Краснолесская, генеральская дочка, – и она очаровала Ивана Ивановича. И сама очарована была его прекрасными достоинствами, и восхитительною внешностью.

Нет никакой надобности рассказывать подробно о том, как Иван Иванович и Марья Ивановна познакомились на танцевальном вечере у одного директора департамента, какое они произвели впечатление друг на друга, как родители Марьи Ивановны покровительствовали их зарождающейся любви, как они хлопотали о быстрейшей карьере Ивана Ивановича, как некто влюбленный и коварный строил козни, и был посрамлен, и о многом еще интересном. Все это давно уж рассказано в старых романах. Значительны только последние страницы романа: в них говорится о том, чем дело кончится, и на чем сердце успокоится.

Когда Марья Ивановна услышала трепетное признание и роковой вопрос, она, красная очень и улыбаясь смущенно, но не колеблясь ничуть и не раздумывая ни минуты, сказала:

– Да. Поговорите с мамашей.

Иван Иванович, за мгновение до этого еще томившийся неизвестностью и страхом отказа, вдруг просиял. Целуя руки своей невесты, он воскликнул:

– Марья Ивановна, теперь я воскрес!

Но он ошибался. Какое же это воскресение, когда человек еще холост. По-настоящему воскрес Иван Иванович только тогда, когда обвенчался с Марьею Ивановною.

VII

И точно, – теперь жизнь Ивана Ивановича ровна и спокойна. В квартире его уютно и светло. Слышны милые голоса Марусиных подруг.

Женины родственники любят Ивана Ивановича, и стараются делать ему маленькие и большие приятности.

Кухарка, обсчитывавшая Ивана Ивановича, уличена и уволена. На её место взята другая. Она готовит не хуже, а красть не может, потому что Марья Ивановна строго и внимательно контролирует её счета.

Горничная осталась та же. Но уже она знает свое место и не имеет никаких претензий на благосклонность Ивана Ивановича.

Хорошо теперь живется Ивану Ивановичу! Уже он не засиживается по кабачкам и по ресторанам. Когда сослуживцы соблазняют его закатиться куда-нибудь, он говорит:

– Извините, сегодня я не могу. Сегодня мы с Марусею едем к её бабушке.

– Ну, завтра.

– Простите, и завтра не могу. У нас ужинают завтра Марусины папа и мама.

– Ну, послезавтра.

– Послезавтра, пожалуй. Только знаете ли, иногда хочется и дома посидеть, отдохнуть.

Лицо у Ивана Ивановича румяное и веселое. Глаза его поблескивают. Брюшко приятно округляется. Жизнь его наполнена и успокоена. Уж он не кажется сам себе мертвым, как некогда прежде.

Иван Иванович счастлив, Иван Иванович воскрес.

Путь в Еммаус
I

На Страстной неделе в семье Синегоровых, как в прошлый год, как и всегда, было предпраздничное оживление. Особенно веселы были младшие члены семьи, гимназист Володя, двенадцатилетний мальчик, и десятилетняя Леночка.

Интересно очень было им участвовать в раскрашивании яиц разноцветными шелковыми тряпочками, обрывочками лент и переводными картинками. Да и традиционная в их семье кошениль распускала в горячей воде свою красную кровь так забавно. Так же очень приятно было попробовать пасху, – она сладкая и вкусная, и хотя еще сырая, еще не была под прессом, а прямо из горшка зачерпнутая деревянного большою ложкою, но так, конечно, интереснее.

Мама озабочена была подарками для родных и для прислуги, – чтобы все остались довольны, и чтобы не потратиться слишком. Отец шелестел кредитными бумажками, и досадливо морщился. Ворчал:

– Ох, уж мне эти праздники! Вот где они у меня сидят, – говорил он, потирая свой красный под седыми волосами затылок. – Я очень рад, что заговорили о сокращении праздников. Что там Никон вологодский ни пиши, а сократить положительно необходимо.

Гимназист Володя деловито возражал:

– Ну, уж Пасху-то нам не сократят. Уж этот праздник во всяком случае останется.

Александр Галактионович Синегоров сердито говорил, с невольною завистью глядя на беззаботно-румяное лицо и на мальчишески-лукавую улыбку своего сынишки:

– Нет, я бы вот именно этот-то праздник первым делом сократил. Ни в какой другой день так много денег не выходит.

Его жена, Екатерина Константиновна, останавливала его:

– Саша, побойся Бога! При детях, что ты говоришь! И совсем на тебя не похоже, – вовсе ты не такой скупой. И ты сам прежде всегда так любил этот праздник.

II

В это время вошла в комнату Нина Александровна, старшая дочь Синегоровых, бледная, высокая, черноглазая девушка, Вслушавшись в разговор, она усмехнулась невесело и сказала тихо:

– Да, я в этом совершенно согласна с папою. Какой же нам праздник! Какая же у нас Пасха! Кому же мы скажем Христос воскрес! Кого же мы с любовью обнимем!

Екатерина Константиновна с ужасом воскликнула:

– Ниночка, Ниночка, что ты говоришь! Как же это спрашивать, кому! Ну, конечно, своим, родным, друзьям, знакомым.

Тихо и печально говорила Нина:

– Ах, мама милая! Что же родным, знакомым! Ведь это всемирный праздник, для всех. В церкви были, причащались, при этом же всем врагам своим должны были простить, всем, всем, кто причинил нам зло. А я как же? Вот, жениха моего казнили, и теперь уже в сердце моем нет злобы, и я простила. И судья, и палач – Бог с ними! Но как открою мои объятия, как поцелую?

Мама сказала строго:

– Нина, Христос все-таки воскрес, и если бы ты веровала, то нашла бы утешение.

Нина улыбнулась. Она знала, что ни мать и никто другой не могут сказать ей утешающих слов, которых бы и она сама не знала. И она молча ушла к себе.

III

Древняя, мудрая вера, не оправданная разумом, но торжествующая над ним, что же ты меня не утешаешь?

Вот, друга моего умертвили, и он шел на смерть, на позорную казнь, полный гордыми надеждами, как и до него многие в веках шли умирать в надежде воскресения. Но в сердце моем темное уныние и тоска, и одна ли я тоскую бессильно?

Старые, детские воспоминания пробуждались в бездейственно-тоскующем уме. Вдруг захотелось прочитать страницу из Евангелия.

Нина нашла маленькую книжку… Открыла Евангелие от Луки. Прочла рассказ о явлении Христа двум ученикам по дороге из Иерусалима в Еммаус, – простодушный и трогательный рассказ.

«Не горело ли в нас сердце наше?»

Нина закрыла книгу. Сладким и смутным томимая беспокойством, надела весеннюю шляпу, демисезонное пальто и вышла на улицу.

IV

Была Великая Суббота, и уже вечерело. Два молодых человека, очень сильно напомаженные, чрезмерно завитые, вышли из парикмахерской, и им было весело. Дворники развешивали на проволоках от одного фонарного столба до другого разноцветные шкалики для иллюминации. Хихикали молоденькие швейки, пробегая торопливо. Извозчики были уже пьяны и красны.

Молодой телеграфист провожал куда-то двух барышень, которым было холодно в их нарядных платьицах. Он их уверял:

– В нашей церкви гораздо лучше, как можно сравнивать, помилуйте!

Барышни говорили что-то, обе вместе, но ветер относил их слова, и Нина их не расслышала.

И все было как-то обычно празднично. Заведенный исстари праздник приготовлялись справлять люди, праздник среди праздников, – и день, которому должно было быть праздником из праздников, торжеством из торжеств, будет, конечно, только табельным днем, одною из неизбежных принадлежностей скучного быта.

Но разве сердце мое не горит во мне?

V

Вот на перекрестке двух шумных улиц подходит к Нине кто-то, как-будто бы знакомый ей. Но туман лежит на её памяти, и на глазах её – незримая, но тяжелая пелена. И воля её окована унынием и тоскою, и даже не хочется ей припоминать, где видела она своего неожиданного спутника.

В нем нет ничего особенного, что выделяло бы его из числа многих знакомых, – обычная городская одежда, интеллигентное лицо. Только глубокий взор черных глаз так пытлив, что кажется Нине – в самую глубину души её смотрит он. И сердце её горит.

Тихо спрашивает он Нину:

– О чем вы так задумались? Отчего вы так печальны?

И говорит ему Нина:

– Что же вас удивляет моя печаль! Неужели вы не знаете, что происходит у нас в эти годы?

Он спрашивает:

– Что же происходит?

Говорит ему Нина долго, и жалуется, и плачет. Точно с собою говорит. Глаза её смотрят в израненную красными огнями тьму шумных улиц. Сердце её трепещет и горит.

Когда Нина замолчала, он говорит ей тихо, но с такою силою в голосе, как имеющий власть:

– Разве это не малодушие? Так надлежит прийти в мир нашей правде, так, – в страданиях, нестерпимых для слабого, в подвигах, превышающих меру человеческих сил. Или приятного и легкого вы ожидали, когда внимали словам наставников и мудрецов ваших? И разве не научили они вас той истине, что нет силы на земле, которая могла бы отвратить роковой ход событий, предсказанный в мудрых книгах?

И говорил, цитируя слова мудрых книг, и поясняя их. И сердце её горело в ней. Несмело спросила она:

– А он? Жених мой возлюбленный, которого казнили? Где он?

И услышала кроткий голос:

– Он с тобою.

Подняла удивленный взор на своего спутника, и услышала опять:

– Я с тобою всегда, невеста моя милая, – утешься! Или ты меня не узнала – меня, приходящего в тайне?

Радостно взволнованная, спросила Нина:

– Но кто же ты?

И уже не было никого возле Нины. В суетливой толпе, в смутной и тревожной полутьме шумных улиц исчез её спутник. Только студент с черною коротенькою бородкою оглянулся, усмехаясь, на Нину, услышав её восторженное восклицание, и прошел равнодушно, попыхивая папироскою.

Но в сердце у Нины была радость, и черные глаза её горели восторгом. Он с нею, он всегда с нею. В её сердце, в её мыслях, в её поступках, везде он, возлюбленный её, с нею! Не надо бояться и унывать, надо верить и делать то, что и он делает, любить то же, что и он любил, – с ним делить печали поражений и радости побед. С ним, всегда с ним!

VI

Нина возвращалась домой, под веселый звон колоколов пасхальных, и вся пламенела восторгом, и плакала от счастья и от сладостной печали. И светлым праздничным огням, и ветру, веющему вешними утехами, шептала счастливые, безумные шептала слова:

– О, я счастливая! И я была на пути в мой Еммаус, и на моем омраченном пути со мною беседовал он, пришедший ко мне в тишине и в тайне, и в моем Еммаусе я, счастливая, счастливая невеста, обрела его!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю