355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Сологуб » Том 6. Заклинательница змей » Текст книги (страница 8)
Том 6. Заклинательница змей
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:54

Текст книги "Том 6. Заклинательница змей"


Автор книги: Федор Сологуб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

День шестьдесят седьмой
Новелла

Ирина была юная, телесно чистая, прекрасная, и более всего на свете любила себя, любила свое стройное, гибкое, девственно-свежее тело, для сладостных созревшее объятий, для знойных радостей налившееся в совершенные формы.

Уже давно порочные помыслами подруги открыли Ирине тайны внешней любви, роковые соблазны грубой жизни. Но недолго томила ее ребяческая, преждевременная похотливость, – эта полная ранних предчувствий отрава скоро истощилась в томных ласках и нескромных объятиях ее сверстниц в жуткие и темные минуты робких уединений.

Когда же юная окрепла грудь, упруго выдавливая из нежной плоти совершенство чистых форм, и рдяностью налилась пара млечных почек, упругим натяжением кожи раздвинутых широко одна от другой, над пологими склонами к той очаровательной долине, на дне которой бьется пламенный родник, когда колыхания этих дивных склонов стали подобны приливу и отливу очаровательных волн, – когда синими зарницами очей и алыми зорями щек явственные чертились руны темных ворожащих сил, вожделения и стыда, – Ирине стала противна страшная мысль, что грубый варвар, овладев ею, изомнет пленительное цветение, достойное эллина. И варварски разграбит высокое достояние, совершенный и блаженный мир.

Совершенный и блаженный мир!

Ирина чувствовала в те дни, что весь мир замкнут в пределах ее нежной, озаренно-жемчужной, радостно-тревожной кожи. Вся жизнь восторгами пламенеющего мира таилась в этом пронизанном токами юной страсти тела, и все горизонты смыкались на прельщающих ее взор тонких очертаниях розовеющих пальчиков ее ног. И не было иной жизни, и не было и не могло быть иных времен.

Зенит и надир, оба полюса и экватор, все было на ее восхитительном теле, на этой радостно зеркалами стекла, воды, тусклых сталей и ярких воображений отраженной дивной плоти, от пышного океана черных волос, ниспадающих вдоль очаровательных изгибов, до попирающей доски и землю милой, ласканий и целований трепетно избегающей поверхности. И что же солнце! Яркий многоценный алмаз на светлой бирюзе ее венца. И что же луна! Легкий серебряный кокошник на темно-синем море ее бархатного убруса. И что же звезды! Золотые жужжащие пчелы на влажных шорохах ее покрывала.

Как счастлив будет тот смелый искатель, который пламенным ножом дерзких желаний рассечет ее пояс над жемчужною обнаженностью чресл?

Но неужели одни только грубые достижения подарит он ей? А где же изысканно-сладостные утехи, чередование ощущений, пронзающих и нежных, многозвучные и яркоцветные симфонии желаний, томлений, страстностей, наслаждений и стенящих ласканий?

Придет он, скажет приличное, совершат обычное, золотое наденут кольцо, повезут ее, томную, скромную, без румянца на лице к венцу, и пойдет канитель без конца!

Да не будет позора скучных объятий, разрешенного соединения!

Если я – воистину я, необъятная и блаженная вселенная, из себя изведшая и ворожащие мерцаниями сонмы золотокрылых звезд, и ясным холодом мечтающую луну, и пламенного, мечущего стрелы Дракона лазурных высот, если во мне жизнь – моя, моя единая, мною мне для меня ликующая, то что же мне закон, власть, предел? Призрачным врагом на меня брошенная призрачная сеть!

Призрачная сеть, – и я бьюсь в ее липких петлях. Зачем? Разорву, разорву душные плены!

Обнажая в своем строгом затворе свое невинное тело, мечтала и томилась Ирина. Смотрела на себя и еще себя не узнавала в этой сжатой связками платий томительности тела. И еще было стыдно любоваться им.

Как чиста и благоуханна невинная, свободная плоть! Пленительно пахнет все девичье тело, и особенно сладки запахи колен и плеч, и еще слаще пряный и влажный аромат, исходящий из тех заросших тонкими, вьющимися волосками ложбинок, глубоких и чутких, лежащих между пышностью грудей и упругою силою стройных рук.

Но ароматы, поднимающиеся от ее тела, еще казались Ирине отчасти чуждыми, смешанными с измятыми запахами одежд, с металлическими благоуханиями духов, с избыточными испарениями пота. И еще было стыдно вдыхать ароматы милого тела.

Это тело было обнажено и освобождено, но еще не было оно нагим и свободным, и еще не созрела смелость нести его навстречу вожделениям чистого и бестрепетного искателя, – навстречу его мечте и его страсти.

Было счастьем то, что начиналось тогда лето. Настояла на том, чтобы отпустили ее одну в далекую глушь. Оградилась пустынностью просторов и жила, как хотела.

Там, невидимая никем, уподобясь воскресшей дриаде или русалке, проводила Ирина под открытым небом долгие дни нагая. Входила в пустынные воды, надолго отдавалась широким, холодным объятиям глубин, ускоряющим биение пламенного сердца. Лежала на прибрежном пригретом песке, перебирая загорелыми пальцами его легкую и сухую сыпучесть. Шла по мягким и твердым почвам, по орошенным травам и по мягко-сухим мхам, по липким доньям дождевых луж, то пачкая теплыми землями, то омывая прохладными водами нагие стопы.

И стала вся гибкая, тонкая, сильная, бронзово-загорелая. Грудь дышала глубоко и сильно, и голос приобрел яркую звонкость и далеко слышную силу. Под эластичною кожею радостною и прекрасною стала игра сильных мускулов. Кожа стала более упругою, неподатливою и плотною, и уже ветки лесных кустарников не так сильно царапали бедра, икры и спину, и уже голые стопы смело перебегали через мощеные дороги по их острым камешкам. Все внешние восприятия стали точны и чутки, точно раздвинулся, расширился, запестрел и зазвучал невиданными и неслыханными восторгами весь мир, – ее блаженный мир. Свободный мир!

Шестьдесят шесть дней Ирина ни разу не надела другой одежды, кроме легкого иногда прохладными вечерами покрова, и ни разу не обула ног.

И настал день шестьдесят седьмой. Знойный день в конце июля, утро.

Ирина тихо шла по узкой долине в лесу. На светлой зелени трав и мхов, и на темной зелени листвы ее тело золотилось и пламенело, являя на своей поверхности неисчислимые переливы теплых тонов, созданные сочетанием просвечивающей сквозь кожу крови, пламенных поцелуев высокого Дракона, резвых прикосновений ветров и глубинных объятий вод. И казалось это тело сложенным из первобытной красной глины.

Когда Ирина проходила в тени деревьев, пронизанная светом листва набрасывала на ее тело трепещущую сеть, зыбко сотканную из расплавлено-золотых, скользящих и переливающихся кружочков. Вся от этого сделавшись пестрою, Ирина улыбалась радостно и смущенно, как будто льющееся по ее груди и животу навстречу ее шагам горячее солнце щекотало ее. Зеленые рефлексы на ее золотящемся многотонным золочением теле делали ее похожею на лесную деву, из недр земли первоначально восставшую. И лесным, первозданно ясным смехом искрились и сияли ее глаза.

Это был день шестьдесят седьмой, начало знойного и страстного дня. Радостная ликовала уверенность, что сегодня придет он, желанный и жданный.

И вот, выходя из лесу, в сквозном просвете ветвей, показался он, юный и прекрасный и совсем не похожий на поэта наших дней.

«Он?» – вопросительно подумала Ирина и с сожалением осмотрела его светлую летнюю одежду, сшитую просто и хорошо, потому что он приехал из большого города, издалека, гонимый мечтою найти ее, удалившуюся от людей прекрасную деву, ту, тело которой подобно цветом первозданной глине.

Ирина остановилась в тени дерев, в стороне от дороги, по которой ему бы идти, – и он уклонился от своей дороги и направился к тому дивному дереву, под которым яркими и жгучими переливами знойных сверканий сияла нагота нетрепетной и нестыдливой девы.

Кому-то обещанной.

«Ему ли?» – думала она.

«Мне ли?» – думал он.

И смотрели друг на друга, очи в очи. Подобный испугу ощущали восторг, и мгновенный синими холодными молниями вспыхивал стыд, ускоряя вдруг стук двух сердец, в лад одно другому бившихся, потому что высоко вздымались две знойные, две пламенные темные волны, яркие два колыхая на своих вершинах рубина, два напряженно-ярые цветка.

Если улыбается роза уст нагой девы на знойной смуглости ее лица, то какое белое открывается в ее легком раскрытии сверкание!

Если, синея и колеблясь сквозь длинные, дымно-стрельчатые ресницы, дрожат зарницы в двух небесах бездонных глаз нагой девы, то синий там холод претворяется в синее пламя, и вся она, обнаженная дева, – неопалимая купина.

Расплетенные, тяжелые упали косы по сторонам головы, упали на плечи, за плечами струятся, и зыбок их темный смех.

И его первые услышала слова:

– Если ты ждешь меня, вот, я пришел к тебе, милая царевна.

Сладко смеется радость, и радостное сладостно трепещет тело. Мерцали зарницы, и свирельные сказала слова, золотые сронила к цветам звоны:

– Разве я царевна? У царевны – диадема, а я только лесная дева.

Улыбался и говорил, и ясными смотрел на нее глазами, как небо смотрит в небо:

– Ты пришла сюда белою девою зыбких лент, ты возникла здесь золотою царевною голубых высот. Ты не лесная, потому что легкий стан твой объемлем, и твоя кожа опалена бессильною похотью злого Змия, мечущего ярые стрелы, – только стрелы, а ты для меня, – целуемое для моих уст, объемлемое твое для моих объятий, и мне почивать в колеблемом твоем лоне, потому что перед тобою я.

– Да, – сказала Ирина, – ты пришел ко мне, и о имени твоем не спрошу, чтобы от меня не увлек тебя по неведомым волнам белый лебедь к святыне твоего Грааля.

И обняла его одною рукою за шею, и в быстром беге увлекла его в долину, куда никому не придти, где никому не увидеть. Увлекаемый ею в быстром беге, на своей шее чувствовал он трепет тонких жилок ее руки, и влекущую тяжесть ее руки, знойное обаяние власти, очарование ее руки.

Там, в неведомой долине, ясное сияло солнце, там, в неведомой долине, в широко дышащую грудь сладостный и чистый вливался эдемский воздух первобытного, доброю землею взращенного рая, – потому что у входа в неведомую долину совлекла с него и бросила прочь скучные городские одежды, злую закутанность юного тела. И тело его было бело, прекрасно и стройно, и оно не было таким, как тела у поэтов наших дней, тусклых и порочных дней.

И обняла его, и целовала его, и хотела его любви, и поцелуев, и объятий, и ласканий.

И если были небеса и земля, то они были первозданны и новы. И сияло ли солнце четырем небесам, – двум в двух отразившимся близко и блаженно, – сияло ли солнце высокой лазури? И струилась ли от реки прохлада двум прижавшимся одна к другой грудям, – его белая грудь на колебаниях ее смуглых грудей, – струилась ли живая и сладкая прохлада дуновением свежим и отрадным для быстрых и счастливых вздыханий? Деревья и травы, берега и волны, шорохи и шумы, угретые камни и холодные ящерицы, – что предстояло и что проносилось? И вся жизнь была в согласном ритме двух тел.

Так невинно было очарование ее лобзаний, что долго лежали они, обнимаясь и целуясь, и сладостные говоря слова, но не вкушая последнего и сладчайшего счастья.

Склонясь к его белому плечу, Ирина раскрыла смеющийся рот, и нажала зубами на кожу его плеча, и легким укусом разбудила в нем ярость сладострастия. Чувствуя на своей шее сплетенные ее руки, и на лице своем частое и стенящее ее дыхание, он обвил ее тело руками, и соединил руки за ее спиною, и крепко обнял ее, и страстно приник, содрогаясь, к ее телу.

Насладясь первыми ласками, лежали рядом, томно пламенея и сладкие ощущая томления первого стыда. И опять соединили свои объятия, и поцелуи, и ласки желанных достижений.

Неведомой долине явлен, длился знойный день, а для них, знойных, юных и прекрасных, сгорало время. И свилось небо близким шатром над головами, и земля была ложем отрад, и земля была для легкого бега, игр и пляски. И в реке была вода для прохладной забавы, и, радужно дробясь, звонкие и плескучие взлетали над водою брызги. Выходили опять на берег, где мягкая была под ногами глина, и хрупкий песок, и ласкающая ноги трава, – и сплетались руками, и кружились, и плясали, и мчались в быстром беге, и падали на мягкое ложе трав в широкой тени деревьев возобновить радости сладких достижений.

Длился день, и сгорало время, и неистощимы были желания и страсть, – но что же ты, бедное тело человека? Утомление владеет тобою, и к смертной клонит тебя истоме. Уже прерывисто стало дыхание, и неровны биения сердец, и усталые бессильно раскинулись на земле руки и ноги, и томные глядели не глядели глаза.

Но, преодолевая усталость, приникли друг к другу, и соединили свои тела и свои вожделения для последних ласк. Насладились в последний раз, остаток страстных сил соединили и сожгли в блаженном пламени.

Лежали в изнеможении. К его плечу приникла ее голова, разметавшая косы черными струями. Поперек его белого тела лежала ее смуглая рука, бессильно протянутая. Лежали в изнеможении.

И уже не было дня, и уже заря отгорела, и холодною синевою покрылись небеса, и белые дымы закачались над рекою. Из-за вершины дальних деревьев, там, за рекою, поднялась и бесстрастно глядела на недвижные тела ясная круглая луна. Свершила все свои живые круги, истощила все свои любовные вздохи и влеклась теперь навеки холодная и бесстрастно-печальная.

Познала покой последнего утешения. И, утешая, ворожила мертвыми чарами.

Тогда она, имени которой не назову, она, блуждающая окрест и никогда не показывающая человеку своего земного лица, вышла из безмолвного леса, и приблизилась к спящим. Долго сидела над ними и глядела на их усталые лица. Под неподвижным взором косны и холодны были их прекрасные тела. И она томилась, и вздыхала, как ты, как ты, моя…

Сама себя вопрошала:

– Разве надо?

Сама себе отвечала другим вопросом:

– Зачем?

Сама с собою наконец решила:

– Сотку им новые покровы, и к земным отпущу их дням, к созиданию новой жизни.

С шеи своей сняла малый сосуд и открыла его неспешно, – но уже роковая решительность была во всех ее движениях, – и обрызгала их такою холодною водою, что долго дрожали их стройные тела. Ворожащими движениями рук быстро соткала из неведомой пряжи на станке из лунных лучей широко-мягкую ткань, и другую такую же, и двумя отрадными покрыла одеяниями Ирину и того, кто был с нею.

Когда ровным стало их дыхание и глубоким, и ровным и сильным стал стук их согласных сердец, она, ворожащая в тайне, ушла, легкий оставляя за собою по росе на луне слабо блестящий след.

И сохранили знак ее печали.

Заклинательница змей

1

Богатый фабрикант, Иван Андреевич Горелов, с дочерью выезжал на дачном пароходе, по Волге в город Сонохту, для того чтобы встретить на станции железной дороги своего брата и племянницу. Теперь вместе с ними он возвращался к себе домой, на дачу возле фарфорового и кирпичного заводов. Ехали тоже на пароходе. Павел Иванович Башаров был брат Горелова по матери. В братьях было и много сходного и много разного. Горелов был полон и жив, лет пятидесяти, Башаров сух и сдержан, лет на пять моложе. Горелов охотно занимался и заводами своими, и своим великолепно поставленным садом. Башаров предпочитал быть рантьером и держал деньги в германских банках, – русским не доверял: боялся, что в России вспыхнет революция и что деньги из банков будут конфискованы.

Стоял жаркий летний день. Братья сидели на палубе парохода, разговаривали и любовались живописными берегами Волги. Милочка, дочь Горелова, и Елизавета, дочь Башарова, разговорились очень оживленно с худенькою, тоненькою девицею в элегантном костюме и широкополой соломенной шляпе с белыми перьями.

Башаров вдруг забеспокоился.

– Что это за цаца? – спросил он брата, показывая на девицу.

Горелов всмотрелся и громко захохотал.

– Да это – Ленка, – отвечал он брату.

– Что за Ленка? – испуганно спросил Башаров.

– Из здешних, сонохотских, дочь мещанки какой-то голодраной. Четыре года тому назад она еще по улицам босиком шлендала, милостинку выпрашивала для прокормления родительницы, а потом вдруг с цирком увязалась, наездницей заделалась, – вишь, какая красавица стала. И не узнаешь.

Башаров сердито забормотал:

– Ну, это я просто не понимаю, что такое! Неужели Милочка не могла сказать Лизе! Что за компания для молодых барышень!

И он закричал тревожно:

– Лиза, Лиза!

Все три девушки быстро повернулись в сторону двух солидных господ, из которых один очень сердито смотрел на них, а другой хохотал весело и громко.

Ленка сказала тихо:

– Лизавета Павловна, ваш батюшка сердится, зачем вы со мною разговариваете. Уж вы лучше идите к ним, – мы с вами еще встретимся в другой раз, без старших.

Елизавета быстро подошла к отцу, слегка кивнувши головою Ленке, и по лицу ее не было видно, что перерыв разговора неприятен. Милочка осталась разговаривать с Ленкою. Больше слушала, – Ленка рассказывала о своих приключениях, переездах, удачах и голодовках. Обо всем, удачном и неудачном, говорила одинаково легко и весело. Но Милочке казалось, что и теперь еще не совсем обсохли на худощавых, смуглых щеках нарядной наездницы росящиеся слезинки.

Кончая рассказ, говорила Ленка:

– Вот урвалась на месяц, мать проведать, на Сонохту посмотреть. Ехала сюда, все здешнее вспомнила. Я переменилась, Сонохта все та же, ленивая да сонная. Пуховиками обложилась, пирогами объедается, распевы нищих слепцов слушает, рвани да голи по-прежнему много. По дороге так думала, – поживу недельку, пойду к Светлому озеру. Девчонкой была, ни разу там не бывала, не собраться было. Ну вот, думала, нынче пойду. А как приехала, – думаю, – что я туда пойду? Грешными глазами все одно святых стен не увижу, грешными ушами святого благовеста не услышу.

– Никто не видел Китежа, – отвечала Милочка, – никто не слышал благовеста.

Ленка поглядела во все стороны быстро и тревожно, нагнулась к самому Милочкину уху и зашептала:

– Есть один человек, – его каждый год в святой день незримая сила восхищает и посреди града Китежа ставит.

2

Жена Горелова, Любовь Николаевна, и его сын Николай ждали его и гостей на пароходной пристани; а и вся-то пристань – ломаная барка, причаленная к берегу.

– Хотела выехать вам навстречу… – начала Любовь Николаевна.

Николай, студент четвертого курса и, по наружным признакам, балбес, перебил ее, ломаясь и кривляясь:

– Да задержали наиважнейшие хозяйственные заботы.

– А тебя что задержало? – спросила Милочка.

Как часто с ним бывало, сбитый с толку ее тоном, Николай на минуту потерял свою самоуверенность и не сумел ничего ответить. Горелов, громко хохоча, сказал жене:

– А мы с Павлом не успели встретиться, как уж опять сцепились спорить, – все на ту же тему.

– Насчет помещения капиталов? – спросил Николай.

Он бывал очень догадлив, когда шла речь о деньгах.

– В самую точку попал, – отвечал отец.

Продолжая оживленно разговаривать, пересекли песчаный берег, оживленный в час прибытия парохода, но уже готовый опять погрузиться в ленивую и сонную тишину, поднялись по крутой дорожке и вошли в гореловский сад. Сад содержался слишком хорошо. По тому, как хозяин поглядывал на гостей, видно было, что он гордился и садом, и всем, что здесь есть. С дорожек и с террас сада открывался очень красивый вид на Волгу и на недалекий город. Сквозь мглистую даль золотые главы многочисленных церквей радостно и переливно блистали на солнце. Белые стены домов, раскинувшихся широко над Волгою, создавали впечатление успокоенной ясности – светлее и чище, казалось, не предстал бы взорам и сам преславный град Китеж.

Но на все это великолепие Башаров посматривал скучающими глазами. Он только что возвратился с Ривьеры, где насмотрелся всяких естественных и искусственных красот. А русский человек не может поверить, что русские пейзажи не хуже заграничных. Башаров говорил обычным своим холодным и кислым тоном:

– Что ты там, Иван, ни говори, а я с тобою согласиться никак не могу. Хоть мы с тобой, как говорится, и братья, но, видно, мы оба не в мать – ты в своего отца уродился, я – в своего, и на вещи мы с тобою смотрим совершенно различно.

– Чудак! – весело возражал Горелов, – да ведь арифметика-то одинаковая, что у тебя, что у меня, – как ты на этот счет полагаешь?

– Кто ее знает, эту твою арифметику! – с кислою усмешкою отвечал Башаров. – В твоей арифметике, кроме сложения и умножения, есть еще вычитание и деление, а в моей нет. Единица и шесть нулей.

– Однако не рублей, а марок, – вставил Николай.

– Верных, честных германских марок, – отвечал Башаров с тем странным упоением, с которым русские люди хвалят чужое.

И по его лицу было видно, как приятно ему думать, что его сокровище лежит в Берлине, и как поэтому спокойна его душа. Не надо бояться никаких случайностей русской жизни, неурядиц, забастовок, волнений.

Не один Башаров, многие русские после событий 1905 года поместили свои капиталы в германские банки. В числе их были не только типичные буржуа, но и очень интеллигентные люди. Они довольствовались небольшим процентом, который казался им зато верным. Германцы были еще более довольны, – чужие деньги, в изобилии проливаемые русскими во множестве видов на германскую почву, были очень полезны для благоустройства германских городов и для процветания германской торговли и германской промышленности. Ах, глупость работает не плоше измены!

3

Вечером в помещении фабричного клуба был любительский спектакль и потом танцы. Актерами и актрисами выступали фабричные. Не искусно играли, но с большим увлечением. Так же танцевали они, без ловкости, но с азартом. Были и почетные гости: Николай Горелов с сестрою, Елизавета Башарова и ее жених, инженер Шубников, служащий на фабриках у Горелова. Все они усердно участвовали в танцах. Николай ухаживал за красивою работницею Верою Карпуниною. Тоже усердно, но без малейшего успеха.

Конторщик Пучков, красивый молодой человек с мечтательными глазами, которым странно и неприятно противоречил слишком легкомысленный галстук, розовый с лиловыми крапинками, говорил Милочке в перерыве между двумя танцами:

– Правду ли говорят, что ваш дядюшка, господин Башаров, держит свои капиталы в берлинском государственном банке?

Милочка посмотрела на Пучкова удивлением. Спросила:

– Почему вы этим интересуетесь?

– Конечно, это – не мое дело, – говорил Пучков, – но только очень печально. Господин Башаров не один. А все эти миллионы очень пригодились бы на русской скудной экономической почве. Все у нас так неустроенно, так везде много потребностей, много, извините за выражение, незаткнутых дыр, – каждая копейка пригодилась бы. А немцы и без нас богаты.

– Вы, конечно, правы, – сказала Милочка – но что ж делать, если многие не доверяют русским банкам?

– И напрасно не доверяют, – возражал Пучков. – Если власть перейдет к пролетариату, ничьи деньги не пропадут. Рабочим чужих денег не надо. А что именно им надобно, это вы сами хорошо знаете, да и мы с вами неоднократно на эту занятную тему беседовали. Так часто, что, боюсь, надоел я вам такими разговорами.

Милочка молча улыбнулась. В это время, шурша новенькими платьицами, подошли две здешние работницы, Иглуша и Улитайка. Иглуша, хихикая, сказала:

– Барышня, хотите, загадку загадаю? Николай Иванович никак не мог угадать, и господин Шубников не мог, а вы, может быть, угадаете.

Улыбчиво-простодушно было румяное Иглушино лицо. Милочка засмеялась:

– Скажите, Иглуша.

Красивая Вера и нарядная Ленка остановились тут же. Вера пренебрежительно сказала:

– Глупости!

– А ты знаешь отгадку, так не говори, – поспешно сказала Улитайка.

Вера пожала плечами. Стояла и слушала, усмехаясь, как взрослые слушают маленьких. Иглуша говорила:

– Вот загадка: когда мать у сына живет?

Милочка уже знала этот тип загадок-каламбуров. Подумала немного и сказала:

– Мать никогда усов не наживет.

Иглуша всплеснула руками.

– Скажите пожалуйста, – угадали!

Улитайка поторопилась с другою загадкою:

– Ну, слушайте, я вам другую загадаю, – у вас на балконе ходят?

Поощренная первою удачею, Милочка эту загадку решила еще быстрее:

– У нас на бал люди ходят, а не кони.

– Вы знали раньше, раньше знали загадку! – закричали обе девушки враз.

– Глупости! – повторила Вера. – Что это за загадки! Подумал немного и разгадал. А вот, Людмила Ивановна, этакие бывают загадки, – всю голову разломит, а все ничего не придумаешь. И надобно решить, – хоть умри, да реши, – а решить-то и нельзя. А то придумаешь решение, да непременно окажется, что разгадка-то не одна, – несколько их, и одна другой хуже. Как в сказке говорится: направо пойдешь, дорогое себе потеряешь; налево пойдешь, головы не сносишь; прямо пойдешь, назад не вернешься; на месте застоишься, в соляной столб обратишься; а назад повернешь, в болоте завязнешь.

Милочка, тихо улыбаясь, сказала:

– О, Вера, как вы подробно разработали сказочный мотив!

Вдруг Милочкин голос дрогнул. Она порывисто ущипнула Веру под подбородком, притянула ее к себе и поцеловала. И, когда Милочкины глаза были близки к Вериным, Вере показалось, что она глянула в синее озеро слез. Милочка повернулась и быстро пошла в коридор. Вера догнала ее. Крепкою рабочею рукою придержала ее за обнаженный локоть и золотозвенящим голосом спросила:

– Друг мой, солнышко, или я тебя обидела больно? Что плачешь, Милочка? О себе не плачь, обо мне тоже не надобно, не хочу.

Милочка, вытирая слезы, отвечала:

– Да уж я и не плачу. Так, вдруг в сердце укололо. Знаешь, Вера, если кожа сорвана с тела, пылинка ранит.

4

Так как у Башарова никакого практического дела не было, то он проводил жизнь, занимаясь наблюдениями и заботясь о чужих делах. С отношениями и с обстоятельствами жизни в семье Гореловых он был хорошо ознакомлен, – по крайней мере с внешней стороны, и в этот приезд очень быстро разобрался в том, что здесь случилось нового. И все новое ему не нравилось. Да и старое не пользовалось его симпатиями. Если он каждое лето приезжал к брату погостить несколько недель, то делал это просто по привычке, издавна усвоенной, по той странной привычке к туризму во что бы то ни стало, которая заставляет многих людей хорошего достатка вести кочевой образ жизни и большую часть года проводить вне того города, где находится их постоянное жилище.

Не нравилось теперь Башарову то, что здесь гостил профессор Абакумов, старый друг дома. Положим, Башаров и раньше очень часто встречался с профессором в этом доме. Но тогда постоянно с профессором бывала его жена, бойкая дама из здешних купчих. Теперь же Абакумов овдовел, и было что-то неприятное для Башарова в его гощении. Вставали в памяти старые сплетни, чудилась какая-то опасность семейному благополучию. В чем дело, Башаров догадывался, но сказать о своих догадках брату пока не решался, – не было доказательств.

Не нравилось то, что Ленка зачастила к Милочке. Не компания, – это одно. А второе, – Горелов начал засматриваться на Ленку, и дело могло принять обычный при влюбчивости Горелова оборот. Любовные приключения Горелова были бесчисленны. Они не мешали тому, что он нежно и почти благоговейно был влюблен до сих пор в свою жену. Жена была для него святынею в доме, а любовные приключения – веселыми уступками всесильному бесу плотской похоти.

Не нравилось Башарову то, что Николай часто ходил на фабрику. По-видимому, он увлекался какою-нибудь из фабричных работниц. И уже Башаров досадовал на себя, зачем не пошел на фабричный бал, – увидел бы своими глазами. Елизавета же ничего не заметила. По крайней мере, ничего не рассказывала. А расспрашивать Башаров не хотел. Он предпочитал ставить себя в такое положение, чтобы сведения сами собою текли к нему.

Не нравилось и то, что Шубников еще служил у Горелова и, очевидно, сидел очень прочно и пользовался большим доверием. Башаров надеялся, что те несколько месяцев, в течение которых его дочь не виделась с Шубниковым, а также и многие новые интересные встречи и знакомства изгладят из Елизаветиной памяти образ красивого, самоуверенного молодого инженера. Но оказалось, что надежды его были тщетны, – Елизавета и Шубников встретились так, как будто между ними уже все было решено и они только ждут удобного момента, чтобы прийти к нему с неприятным разговором. Положим, перед Шубниковым могла быть очень хорошая инженерская карьера, – малый способный, работающий и знающий, – но для Елизаветы Башаров хотел бы более блестящей партии, человека с уже готовым положением в свете, а не пробивающегося еще в свет выскочку Бог весть какого происхождения.

Не нравилось и то, что в саду ему часто встречался вместе с Милочкою молодой конторщик Пучков. Как только вечер, он уж тут как тут. Иногда и днем в свободное время забежит. Милочке его беседы, по-видимому, приятны. А Башарова все раздражало в нем, – и томный, мечтательный взгляд, и аккуратный костюмчик, и пестрый галстук, и тоненькая тросточка, и независимая манера, с которою Пучков помахивал этою тросточкою. Заговаривал с ним кое-когда Башаров, – ведь он же любил все знать верно, из первого источника, – и разговоры молодого человека ему не нравились независимостью суждений и чуть-чуть заметною ироничностью, с которою Пучков относился к его расспросам.

Однажды Башаров сказал Горелову:

– Зачем тут этот хаз лиловый ходит? Похаживает, тросточкой помахивает, с Милочкой о рабочем вопросе разговаривает, – подумаешь, – ровня!

Говорил тихо, потому что недалеко в саду, где все тогда были, стояла Милочка. Тихий голос Башарова был похож на потрескивание сухих хворостинок.

– Странное знакомство! – ворчал он. – Я бы на твоем месте не позволил.

Горелов отвечал ему так же тихо:

– Пустое! Все это пройдет, как ветром сдует. Запрещать хуже. Запретный плод слаще.

Милочка, улыбаясь, глянула в его сторону, и он заговорил еще тише, и слышалось, как будто по саду проносится с низким гудением большой, мохнатый шмель. Не слыша слов, Милочка слышала только эти гудящие звуки, догадывалась, что отец говорит о ней, знала, что он говорит о ней хорошее, и ласково улыбалась, глядя на озаренные солнцем счастливые дали.

Ах, счастливые, счастливые воды, чайки, шири, дали и небеса, голубеющие бездонно, и теплые веяния, напоенные ароматами лугов за рекою!

А Башаров потрескивал злобно:

– Вот неизбежное последствие этих слишком близких занятий фабрикою. Моя Елизавета, по крайней мере, с конторщиками не знается. А эти господа, – в шестнадцать лет уж он революционер.

5

Вечером были красивы огоньки пароходов и маяков на Волге. Горелов сидел в беседке-миловиде над крутым откосом берега. Видно было далеко, звуки доносились отовсюду ясные и проникнутые какою-то особенною свежестью и чистотою. Наверху по откосу, по дорожке к саду, шли Милочка и Пучков и разговаривали. Они говорили тихо, но Горелов слышал их последние слова. О том, что Маркс все-таки прав, а Зомбарт ошибается. Это говорил Пучков. Милочка что-то возражала.

У калитки они простились. Пучков пошел вниз. Милочка стояла и смотрела вслед ему. Горелов внимательно всмотрелся в нее. Подумал: «Уж не влюбилась ли?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю