355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Сологуб » Том 6. Заклинательница змей » Текст книги (страница 20)
Том 6. Заклинательница змей
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:54

Текст книги "Том 6. Заклинательница змей"


Автор книги: Федор Сологуб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

– Иван Андреевич, вот портсигар.

Горелов поднял голову.

– Да? А я ищу в кармане. Спасибо, Вера.

Вера обошла вокруг стола, не спеша опустилась на колени и медленно поклонилась в ноги Горелову.

– Что ты, что ты, Вера! – испуганно бормотал Горелов, – тебе ли кланяться? Ты – царица и очаровательница. Встань.

Пытался подняться, но ослабевшие вдруг ноги не держали. Вера поднялась, – лицо в слезах, щеки стыдливо и радостно раскраснелись. Не вставая с колен, она говорила:

– Иван Андреевич, милый, как вам благодарна, сказать не могу. Чем заслужить, не знаю. Все сделаю, что скажете.

– Ну что, встань, – тихо говорил Горелов. – Я себя переломил, мне ничего не надо. Разве одно, – на прощание поцелуй меня, как сестра милая.

Вера встала, нагнулась к Горелову, и он потянулся к ней, но вдруг, испуганно протягивая руки, закричал:

– Нет, нет, не надо! Поцелуешь, – зверем стану.

Вера опустила голову и отошла. Горелов, весь поникнувший, тихо говорил:

– Так и уйду, ни разу тебя не поцеловавши.

Потом, делая над собою усилие, сказал притворно-весело:

– Ну, девушки, что приуныли? Вино еще есть, выпьем. Ключ у тебя, Вера? Когда уйдешь отсюда, брось его в Волгу. И мой ключ, как уходить буду, тебе отдам, – туда же его. Я себя переломил, больше мне сюда не ходить.

112

Послышался далекий шум.

– Что там? – спросил тревожно Горелов. – Леночка, открой окно.

Через открытое окно шум стал слышен яснее. Как будто у самого забора над оврагом кричали несколько человек. Слов было не разобрать. Только раз какой-то особенно звонкий выкрик донесся:

– Эй, хозяин!

Конец фразы потонул в гаме и смехе. Потом несколько сильных ударов по забору, не то дубиною, не то камнями, – брань, – хохот, – топот убегающих шагов, – треск ломаемых сучьев, – удаляющийся шум голосов.

Вера стояла у окна рядом с Ленкою. Побледневшая луна склонялась к западу. Ее тени умирали в неясных предсветах едва занимавшейся еще бледной зари.

Когда голоса стали смолкать, Ленка закрыла окно, и они обе вернулись к столу. Вера увидела, что на столе рядом с бокалом Горелова лежит револьвер. Она сказала:

– Иван Андреевич, зачем это? Сюда никто не попадет.

– А слышала шум? – хмуро спросил Горелов.

– Озорники мимо шли, – отвечала Вера. – Товарищи вас не тронут.

– Там не товарищи были, – бормотал Горелов, опуская голову на грудь.

И похоже было на то, что он бредит.

– А кто же? – спросила Вера.

– Черти. Или хулиганы. Николай да Шубников их наняли на меня напасть, пока, думают, я еще не успел завещание сделать. От них всего можно ждать.

– Да они ушли, Иван Андреевич, – уверяла Вера. – Если бы так было, как вы думаете, так они шуметь бы не стали, тихо бы это дело сделали. А это просто озорники. Завтра на работу не идти, вот они и колобродят всю ночь напролет.

– Ну, ну, правильно, – говорил Горелов, – ты умная.

Вера взяла револьвер, осмотрела его. Весь стальной, простой с виду, а человека убить можно. Злые мысли визгливым роем накинулись на нее.

– Осторожнее, заряжен, – сказал Горелов.

Вера усмехнулась.

– Умею обращаться. Я пули выну.

Быстро вскинула револьвер кверху и одну за другою всадила все шесть пуль в потолок прямо над серединою стола. Зазвенели, падая, раскрашенные отражатели, сыпалась штукатурка.

– Ах! ах! – вскрикивала при каждом выстреле побледневшая Ленка.

Горелов с диким восторгом смотрел на Веру.

– Вот так вынула пули! – сказал он.

Вера бросила револьвер на кресло и громко, точно заглушая все другие звуки, сказала:

– Простите, Иван Андреевич, нашумела, потолок испортила. Да что! Сами сказали, что здесь больше не будете веселиться. Простите. А мне домой пора. Леночка, иди к нам, поспишь у меня. Маме что ни есть скажем, придумаем дорогой.

– Пора и мне, – сказал Горелов.

Сделал над собою усилие, точно весь собрался, встал и быстро пошел к выходу.

113

В саду было прохладно. Млечный свет развеялся по небу. Тени смешались, поднялись в посветлевший воздух, и все кусты и деревья казались блаженно-успокоенными.

Горелов сошел на дорожку, остановился, глянул на домик, повернулся к востоку, где за деревьями уже розовело небо, перекрестился. Вера и Ленка стояли на крыльце.

– Вера, – негромко, слегка дрогнувшим голосом сказал Горелов, – проводи меня до калитки. Ключ там от меня возьмешь, замкнешь за мною.

Молча дошли вдвоем до калитки.

– Так-то, красавица, – сказал Горелов, – переломил я себя, а чего это мне стоит, один Бог…

Пропустил слово «знает» и не заметил этого. Продолжал:

– Стань к свету, к заре лицом, дай на тебя в последнее наглядеться.

Вера прижалась спиною к калитке. По ее лицу текли слезы. Горелов сказал с тихою радостью:

– Плачешь? пожалела? Дороже бриллиантов мне твои слезы.

Долго смотрел. Потом отошел, сел на скамейку, опустил голову. Вздохнул, встал, сказал решительно:

– Ну, будет. Ты не размазня да и не кисель. Вытри слезы, улыбайся.

Вера достала платок, прижала его обеими руками к лицу, точно всю печаль им с себя сняла, и стала перед Гореловым. Она светло улыбалась, и лицо ее легко порозовело от радости, побеждающей все печали и страхи, да от легкой зари, в небе светлом весело разливающейся, да от свежести ранней утренней, милее которой на свете только ласка милой, только радость милого.

– Вот такой тебя навсегда запомню, заклинательница змей, – медлительно и печально говорил Горелов. – Радость твою вижу ясную. Спросят: «Что хорошего сделал?» Скажу: «Веру обрадовал». Прощай.

Встал, крепко сжал Верину руку. Отомкнул калитку, ключ отдал Вере. Помедлил, сдвинув брови. Потом быстро и тихо сказал:

– В домик лучше бы и не заглядывала. Ну да как знаешь. Будешь уходить, замкни. Если твои пули невзначай попали куда не надо, – Ленка скажет, в чем дело, – так ты не беспокойся. На себя возьму. Вот и при Ленке скажу. Пусть она сюда придет.

Вера пошла к домику. Ленки не было видно.

– Леночка! – тихо окликнула Вера.

Постояла, поднялась на крыльцо. В это время дверь быстро открылась, и Ленка вышла поспешно, точно испуганная.

– Иван Андреевич тебя зовет, – сказала Вера.

Горелов ждал, прислонясь плечом к притворенной калитке. Спросил:

– Леночка, была после нас в столовой?

– Была, – отвечала Ленка.

– Ничего не слышно?

– Тихо.

– Ну, слушай, вот при тебе Вере скажу. Если что неблагополучно, Вера ни при чем. Она револьвера и в руки не брала. Понимаешь?

– Понимаю, – отвечала Ленка.

– Мой револьвер, я стрелял, чтобы хулиганы слышали да боялись, я за все и в ответе. Ну, прощай, Вера. Не поминай меня лихом. Прощай, Леночка. Спасибо, что пришла и побыла здесь. Если жениху злые люди наговорят небылиц, ты скажешь, что я к Вере не прикоснулся, что она мне даже поцелуя не дала.

Повернулся и пошел тяжелыми и неровными шагами к своему дому. Вера стояла у калитки и смотрела за ним, пока его грузная фигура не скрылась за кустами и деревьями. Жалость, странно похожая на любовь, больно горела в ней.

Когда она повернулась лицом к разгоравшейся заре, все перед нею показалось ей странно переменившимся. И она вспомнила: «Что ж я! Зачем здесь? Змеиное гнездо растоптано, радуйся, Вера, радуйся, невеста!»

114

Горелов медленно и долго шел по аллеям своего сада. Становилось все светлее вокруг и все сумеречнее в сознании Горелова. Короткие мысли, одна печальнее другой, вспыхивали и гасли, точно остуженные диким холодом, ложащимся на сердце. И все чаще повторялась одна: «Я умираю». И все труднее было идти и тяжелее дышать. Присаживался на скамейки, отдыхал, шел дальше. Было тихо, птицы не пели, ветер не веял. Где-то, ему незримое, за насаждениями его сада от его помутневших глаз скрытое, медленно-медленно, как запаздывающая радость, всходило солнце. Но в золотую радость восхода кто-то злой раскидывал перед его глазами черные нити, сплетал их в сети и паучьими серыми лапами быстро и бесшумно сновал где-то сбоку, таясь и дразня беззвучно.

Кое-как поднявшись на террасу, Горелов посидел там в плетеном кресле, отдышался немного, потом отворил французским ключиком боковую дверь и вошел прямо в холл. И точно кто-то шепнул ему злорадно: «Пришел домой». И сумеречный холл похож был на склеп.

На столике в дальнем углу светилась электрическая лампа, прикрытая шелковым голубым колпаком. Любовь Николаевна сидела перед столиком на стуле. Ее голова лежала на развернутой на столике книге, прическа немного развилась, рука свешивалась вниз, и платок белел на темно-синем ковре. На ней было то же кремовое платье, в котором видел ее Горелов вечером. Но теперь казалось ему, что оно покрыто слоем серой пыли.

Мимо широкой дубовой лестницы, откуда падал сверху неверный и неясный, слегка розовым окрашенный свет, он прошел через весь холл и тяжело опустился в массивное дубовое кресло с высокою спинкою, обитое темною кожею и стоящее около того же столика.

От медленного шума его тяжелых шагов Любовь Николаевна проснулась, открыла глаза, огляделась. Сказала, дивясь:

– Уже утро!

«Надо сказать, – подумал Горелов, – проститься, освободить, утешить».

Но мысли не складывались в речь, и тяжело было думать, и всякое чувство отходило, сменяясь усталым равнодушием.

Он тихо спросил:

– Люба, ты так и не ложилась?

Любовь Николаевна смущенно, точно оправдываясь, говорила:

– Я сидела у себя, читала. Потом стало как-то тревожно. С Волги крики какие-то доносились. Посмотрела в окно, – в саду такой ясный лунный свет, что у меня голова закружилась. Я спустилась сюда с книгою, здесь мне показалось так уютно, почитала да и заснула невзначай.

– Устала ты вчера, Люба, – тихо молвил Горелов.

– Что я! – отвечала Любовь Николаевна. – Тебе тяжелее было. Ты не спал?

Горелов промолчал. Дышал трудно. Опустил голову на грудь. Любовь Николаевна подошла к нему. С тревогою глядела на его осунувшееся лицо, потемневшее, точно чужое в этом неверном освещении полутемного холла ранним утром. Спросила:

– Тебе плохо?

Оттого, что она встала близко, Горелов почувствовал, что всегда милое ему лицо было как лицо прощающего ангела, и ее платье просветлело светом неувядающей райской розы, и он знал, что она все поймет и простит. Только сумеет ли, успеет ли он сказать?

Он отвечал на ее вопрос:

– Нездоровится, знобит. Помоги мне подняться по лестнице. Или нет, постой, сперва приму лекарство. Капли, что в кабинете, – на столике в простенке, – темный, с сигнатуркой.

– Знаю, – сказала Любовь Николаевна.

Быстро пошла вверх по лестнице. Горелов с усилием поднял голову и смотрел вслед за нею. Было тоскливо и страшно, – убывал свет, уходило последнее утешение. Хотел позвать, вернуть, но вместо громкого зова только хриплый шепот:

– Люба.

И она не слышала, – в шелесте легкого платья потонул тихий шепот.

Когда ее светлое платье последний раз мелькнуло за темною дубовою решеткою лестницы, Горелову показалось, что кто-то, тяжело ступая в подкованных железом сапогах, подошел к нему сзади и у самых его глаз поставил, не прижимая, две громадные ладони цвета первозданной земли, и они стояли, слегка колеблясь, как два изрытые временем ржавые заступа. Холодное и скользкое поползло по спине, точно лили за ворот густо замешанную землею воду. Стало вдруг тошно, словно грубый локоть в тяжелом железе надавил под сердцем. Ломило голову, как будто кто-то сильными пальцами сжимал виски. Ощущение дурноты возрастало невыносимо, и вдруг словно обрушил кто-то на его темя непомерную тяжесть, и погасил весь свет, и задул дыхание жизни.

Когда Любовь Николаевна вернулась, ее встретило безмолвие смерти.

115

Ленка сказала Вере:

– Вера, я сейчас была в столовой. На чердаке ничего не слышно. Если Шубников подвернулся…

Она не кончила. Вера сказала просто и спокойно:

– Поднимемся, посмотрим.

– Ты не боишься? – спросила Ленка.

Вера невесело улыбнулась и отвечала:

– Что мне теперь о страхе думать! Надо кончать, нести домой бумагу, потом с верными людьми посоветоваться. А насчет чердака надо знать наверное, не случилось ли там несчастия. Я, как увидела эту игрушку, у меня в глазах позеленело. Вспомнила Шубникова, Малицына, такое меня зло взяло, себя не помнила. Пойдем, Леночка.

Ленка первая взобралась на чердак и помогла Вере подняться туда. На чердаке им показалось сначала очень темно. Но понемногу глаза привыкли к слабому свету, мутно льющемуся из двух слуховых окон. Прошли через эту светлую полосу и опять словно потонули в серой тьме.

Вдруг Ленка слабо вскрикнула.

– Что ты, Леночка?

Вера взяла ее за руку. Ленка шептала:

– Запнулась. Сапог. Здесь он лежит.

Обе нагнулись и всматривались в тяжелое длинное тело, лежавшее перед ними. Вера подвинулась вперед, нашла руку, – холодная, – увидела мертвое лицо: лежит как лежал, на правом ухе. Вера встала на колени, перекрестилась несколько раз. Потом сказала ему отчетливо и громко, точно он мог ее услышать:

– Прости меня, Андрей Федорович. Не знал, куда идешь, и не то сделал, что хотел сделать. Бог рассудит. Прощай.

Наклонила голову, постояла, точно ожидая ответа, поднялась.

– Пойдем, Леночка.

Молча выбрались из домика. На крыльце, когда Вера замыкала дверь, Ленка спросила:

– Вера, что же нам делать? молчать? или заявить?

Вера посмотрела на ясную зарю. Сказала:

– Тяжело, Леночка, да ведь что ж делать? Помолчим лучше. Ключи в Волгу, хозяин сюда не придет, – пусть лежит.

– Будут искать? – спросила Ленка.

– Ну поищут, подумают, сбежал с перепуга. Если будет подозрение на товарищей, скажем. Выстрелы хозяин на себя возьмет. Несчастный случай, никто не виноват, никто не обязан был знать, что он там прячется, подслушивает. За чем пошел, то и нашел.

– Прислуга скажет, – говорила Ленка, – обед сюда носили.

– Чего им говорить! – возразила Вера. – Да, поди, и не узнают. От хозяина прятался, и от других надобно прятаться. Да, впрочем, об этом потом подумаем. Может быть, и заявим. Там будет видно. Теперь домой. Бумагу надо донести да спрятать пока что. Матери скажем, что увидела тебя на пароходной пристани и с тобой в лодке каталась. Уж больно хороша была ночь!

116

Когда подошли к подъемному мостику, было уже совсем светло.

– Сейчас солнце взойдет, – тихо сказала Вера.

– Уж очень светло, – говорила Ленка, – как мы пойдем? Встретится кто, догадаются откуда.

– Только бы из калитки выбраться не увидели, – отвечала Вера, – а там кусты. Послушаем, не слышно ли чего.

Постояли молча. Все было тихо. Ленка сказала:

– Я вперед выйду, а ты калитку за мною притвори. Если никого близко нет, я тебе стукну.

Вера подумала и молча наклонила голову. Спустила подъемный мост, отдала Ленке ключ, сама прислонилась плечом к столбу, задумалась. Ленка перешла мостик, отомкнула калитку, приоткрыла ее, просунула голову, – никого не видно. Повернулась к Вере, шепнула:

– Замкни пока.

Вера подошла к калитке. Вдруг послышался треск веток, кто-то сильно рванул и распахнул калитку, – Соснягин. Он оттолкнул Ленку и бросился к Вере. Закричал:

– Ты, ночью, в гореловском саду? Зачем?

– Глеб, успокойтесь. Вера не виновата, – говорила Ленка.

Соснягин кричал:

– Я думал, такой, как ты, и на свете нет, а ты такая же.

– Глеб, послушай, я тебе все расскажу, – спокойно сказала Вера. – Я перед тобою чиста.

– Чиста! – мрачно сказал Соснягин. – Ты мне одно скажи, – ты была ночью у Горелова?

– Была, – отвечала Вера, – но ты дай мне рассказать все.

– Молчи! – крикнул Соснягин, нагибаясь и глядя на нее налитыми кровью глазами.

– Глеб, я не боюсь твоего ножа, – сурово сказала Вера.

Ленка цепко ухватилась за правую руку Соснягина. Он рванулся. Почувствовал, что Ленка ловка и сильна. Выпрямился.

– Глеб, мы вместе с нею были, – говорила Ленка.

– С подружкою веселою, – язвительно усмехаясь, прошептал Соснягин.

Вера говорила:

– Глеб, успокойся, пойдем домой, по дороге я тебе все расскажу.

– Змеиными сказками позабавишь? – все с тою ж усмешкою говорил Соснягин.

Вдруг он весь изогнулся, левою рукою выхватил из голенища нож, неистово крикнул:

– Змея!

И ударил Веру ножом в грудь. Вера стремительно опрокинулась на деревянную настилку мостика.

– Вера, Вера! – пронзительно закричала Ленка.

Оттолкнула Соснягина, бросилась к Вере, – заклинательница змей умирала.

Статьи, эссе, заметки

Смертный лик Гюи де Мопассана

[текст отсутствует]

Вместо предисловия

[текст отсутствует]

Предисловие

[текст отсутствует]

О символизме

Открывая настоящее собеседование о современной литературе [1]1
  Статья представляет стенограмму выступления Сологуба на публичном «Диспуте о современной литературе», который состоялся январе 1914 года в Санкт-Петербурге. Помимо Сологуба (выступавшего первым) в диспуте участвовали Вяч. Иванов, Г. Чулков, Е. Аничков и др. модернисты.


[Закрыть]
, я позволяю себе предпослать нашей беседе несколько кратких вступительных замечаний. Вопросы искусства, как мы все знаем, часто отступают на второй план перед вопросами практической жизни, так что, например, рассуждать о законах печати, конечно, гораздо интереснее и легче, чем о самой печати, чем о самой литературе.

А между тем, если есть на земле какая-нибудь ценность, действительно необходимая для человека, то это, конечно, искусство, или, выражаясь более общим термином, творчество. Другими многими делами занимается человек, по необходимости, из-за соображений практической жизни, многое делает принужденно, с неохотой, почти с отвращением; к искусству же он приходит только потому, что искусство его утешает и радует; всегда приходит свободный, ничем к этому не гонимый. Да и невозможно подойти к искусству, если душой владеют тёмные и тяжёлые страсти и чувства. Всю свою душу вкладывает человек в искусство, и поэтому ни в чём так, как в искусстве, не отпечатлевается душевный мир человека, то, «чем люди живы». Когда мы хотим составить суждение о человеке той или другой эпохи, то единственным надёжным руководством для нас в этом отношении служит только искусство этой расы, этого времени, или точнее отношение этих людей к искусству.

Поэтому странно было бы смотреть на искусство, только как на способ красиво или выразительно изображать избранный момент жизни. Искусство не есть только зеркало, поставленное перед случайностями жизни, оно не хочет быть таким зеркалом. Это для него неинтересно, скучно. Скучное занятие – отражать случайности жизни, пересказывать малозабавные анекдоты, во что никак нельзя вложить живую душу. Живая душа человека всегда жаждет живого дела, живого творчества, жаждет созидания в себе самой мира, подобного миру внешних предметов, но мира действительного, созданного. Живая жизнь души протекает не только в наблюдении предметов и в приурочивании им имён, но и в постоянном стремлении понять их живую связь и поставить всё, являющееся нашему сознанию, в некоторый всеобщий всемирный чертёж.

Таким образом, для сознания нашего предметы являются не отдельными случайными существованиями, но в общей связи между собой. И, вот, по мере усложнения в нашем сознании связанности отношений, всё сложное представляющегося нам мира сводится к возможно меньшему числу общих начал, и каждый предмет постигается в его отношении к наиболее общему, что может быть мыслимо. Вот при таком отношении все предметы становятся только вразумительным зеркалом некоторых общих отношений, только многообразным проявлением некоторой мирообъемлющей общности. Сама жизнь перестаёт казаться рядом случайностей, анекдотов, является в сознании, как часть мирового процесса, направляемого единой волей. Все сходства и несходства явлений представляются раскрытием многообразных возможностей, носителем которых становится мир. Самодовлеющей же ценности не имеет ни один из предметов предметной действительности. Всё в мире относительно, как это и признано в наши дни наукой относительно времён и пространств [2]2
  Разумеется теория относительности немецкого учёного Альберта Эйнштейна (1879–1955), представленная им в 1905 году.


[Закрыть]
.

Символическое миропостижение, однако, упраздняет эту всеобщую относительность явлений так, что, принимая эту относительность предметов и явлений в мире предметов, вместе с тем оно признаёт нечто единое, к чему все предметы и все явления относятся. По отношению к этому единому всё являющееся, всё существующее в предметном мире только и получает свой смысл. И, вот, только это миропостижение до настоящих времён всегда давало основание высокому большому искусству. Когда искусство не остаётся на степени праздной забавы, оно всегда бывает выражением наиболее общего миропостижения данного времени. Искусство только кажется обращением всегда к конкретному, частному, только кажется рассыпающимися пёстрыми сцеплениями случайных анекдотов; по существу же искусство всегда является выразителем наиболее глубоких и общих дум современности, дум, направленных к мирозданию человеком в обществе. Самая образность, присущая созданиям высокого искусства, обусловливается тем, что для искусства на его высоких степенях образы предметного мира только пробивают окно в бесконечность, суть один из способов миропостижения. Высокое внешнее совершенство образов в искусстве соответствует их назначению, всегда возвышенному и значительному. Поэтому в высоком искусстве образ стремится стать символом, т. е. стремится к тому, чтобы вместить в себя многозначительное содержание, стремится к тому, чтобы это содержание образа в процессе восприятия его зрителем, читателем было способно раскрыть всё более и более своё глубокое значение.

В этой способности образа к бесконечному его раскрытию только и лежит тайна бесконечного существования высоких произведений искусства. Художественное произведение, до дна истолкованное, до глубины разъяснённое, немедленно умирает; жить дальше ему нечем и незачем. Оно исполнило своё маленькое временное назначение и померкло, погасло. Так гаснут полезные огни костров, когда они исполнили то, для чего предназначались, – а звёзды высокого неба продолжают светиться дальше.

Для того, чтобы иметь возможность дать символу сделаться открывающимся вечно окном в бесконечность, образ должен обладать двойной точностью. Он должен и сам быть точным изображением, чтобы не стать образом случайным и праздно измышленным, – за праздными измышлениями никакой глубины не откроешь. Кроме того, образ должен быть взят в точном отношении его с другими предметами предметного мира, должен быть поставлен в чертежи мира на своё надлежащее место. Только тогда он будет способствовать выражению наиболее общего миропонимания в данное время. Из этого следует, конечно, что наиболее законной формой символического искусства является реализм, и, действительно, так почти всегда и было.

Если мы возьмём даже сказки, сложенные народом, то и в них мы различим, с одной стороны, выражение наиболее общего миропостижения того народа, которым сказки созданы, с другой стороны – удивительную точность житейских и бытовых подробностей, сплетённых с фантастическими измышлениями. Сказка не является, конечно, механическим изображением жизни, она по произволу комбинирует её составные элементы, остаётся искусством в этом смысле свободным от жизни, но она не обманет того, кто, не углубляясь в её мифологическое значение, захочет искать только изображения народного быта.

Это свойство символического искусства проявлялось и в наше время неоднократно. Те, кому новое искусство не нравится, говорили, что оно постоянно отвращается от жизни и отвращает людей от жизни. Конечно, это ошибка! Ничего подобного при пристальном ознакомлении с новым искусством мы не найдём. Если возьмём роман такого упорно отрицаемого поэта, как Рукавишников, роман «Железный род», то не найдём ошибки против быта. Такое же точно изображение быта и жизни мы видим в романах Андрея Белого, в повестях и рассказах, как из современной жизни, так и исторической, Валерия Брюсова и др. деятелей новой поэзии.

Иначе, конечно, не может быть. Искусство символическое не тенденциозное, не заинтересованное ни в какой степени в том, чтобы так или иначе изображать жизнь, – заинтересовано только в том, чтобы сказать свою правду о мире. Такое искусство не имеет никакого побуждения к неточному пользованию своими моделями, каковыми являются для него все предметы предметного мира. Случается в истории литературы, что реализм забывает своё истинное назначение служить формой того искусства, которое выражает символическое миропостижение, – тогда искусство обращается к простому копированию действительности, причём иногда этому копированию ставятся задачи публицистического характера. Тогда реализм – искусство высокое и прекрасное – вырождается и падает до степени наивного натурализма. В этом наивном натурализме, сменившем высокое творчество Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Льва Толстого, пребывала русская литература почти до конца XIX-го столетия.

Тогда, лет 20 тому назад возникло то литературное движение, которое было встречено так неодобрительно, так недоброжелательно, то, которое получило название «декаданса», «модернизма», быть может, и некоторые другие ещё названия. Представители этого нового течения весьма различались и различаются между собой, и не представляют одной литературной школы, но всех их объединяет стремление возвратить поэзии её истинное назначение, быть выразительницей наиболее общего миропостижения, т. е. всем этим поэтам свойственно стремление восстановить права символизма, и, с другой стороны, возродить реализм, как законную форму символического искусства. Это было сделано в последние 20 лет, сделано с такой силой и властью, что в наши дни возвращение искусства к наивному натурализму представляется очень невероятным. Само собою разумеется, что на протяжении этого последнего периода, обнимающего приблизительно лет 20, новое искусство не стояло на одном месте. Общий закон сменяемости коснулся его.

Можно различать в этом движении три стадии, но при этом необходимо отметить, что точной хронологической последовательности здесь нет, и смешиваются границы этих стадий, которые я обозначил бы: 1) космический символизм; 2) индивидуалистический символизм, и 3) демократический символизм.

Первая стадия символического искусства представляет раздумье о мире, о смысле мировой жизни и о господствующей в мире единой воли, если она признаётся, или о господствующих в мире волях, если признаются несколько управляющих миром божеств. На пути этих возвышенных вдохновений предшественником нашим был великий поэт Тютчев. Из современных поэтов справедливо указать на Вячеслава Иванова, автора превосходных стихотворений и глубоких теоретических статей. Быть может, не веря в миродержавную волю, потому что мудрость не всегда согласна с верой, этот поэт является выразителем наиболее глубоких дум о мироздании.

Резким переломом в литературной жизни было, однако, не это космическое стремление к символизму. Индивидуалистические стихи русских модернистов казались особенно неприятными русской критике и навлекли наиболее нареканий. Индивидуализм русских модернистов истолковывался, как тенденция противообщественная, что, конечно – ошибочно. Индивидуализм никогда и нигде не мог иметь значение противообщественного явления. Сама общественность имеет цену только тогда, когда она опирается на ярко выраженное сознание отдельных личностей. Ведь только для того и стоит соединиться с другими людьми, чтобы сохранить себе своё лицо, свою душу, своё право на жизнь. Недаром заветом наикрепчайшей общественности служат слова: «мой дом – моя крепость». В частности индивидуализм русских модернистов обращал своё жало не против общественности, а совершенно в другую сторону. Мы уходили в себя, в свою пустыню, чтобы, в мире внешнем, в великом царстве единой воли найти наше место. Если единая воля образует мир, то что? же моя воля? Если весь мир лежит в цепях необходимости, то что? же моя свобода? Ведь мою свободу я ощущаю тоже, как необходимый закон моего бытия, и без свободы я жить никак не могу.

Не бунтом против общественности был наш индивидуализм, а восстанием против механической необходимости. В нашем индивидуализме мы искали не эгоистического обособления от других людей, а освобождения, самоутверждения на путях экстаза, искания чуда, или на каких-нибудь иных путях. Нам предстоял вопрос, что такое человек, и каково его отношение к единой воле. Если всё в мире связано цепями необходимости, то на себе я вынес и каждый несёт всю тяжесть совершенного когда-то зла и всё торжество содеянного блага когда бы то ни было и кем бы то ни было. Каждый из нас явится впоследствии виновником каждого его поступка. На меня и на каждого из нас налагается на наши слабые плечи ярмо всеобъемлющей ответственности за греховность всего мира. Это даёт вместе с тем и возвышающую нас возможность находить свою волю, как могучую поэтику, волю всемирную. И вот через надменный солипсизм и эгоцентризм это настроение души приводило нас к возвышенному понятию о богочеловечестве. Слияние с единой волей нашего индивидуализма было основанием религиозно-философского стремления русской поэзии последнего времени. Сам по себе этот индивидуализм был лишь переходом в третий момент движения искусства, в демократический символизм, жаждущий соборности и коллегиальности.

В этой последней стадии и пребывает русский символизм в настоящее время. Здесь он встречается с тем требованием, которое в предыдущие века никогда не предъявлялось ни жизнью, ни искусством, требованием, которое звучит странно и многим не нравится. Это требование – любить жизнь. По-видимому, этого и требовать не стоит, ибо кому же несвойственно любить себя, свою маленькую отдельную жизнь, в которой есть так много малых и больших радостей. Но в наш век, когда непосредственное жизнеощущение так ослабело, это требование получает особенную трагичность. Мы требуем любить жизнь как будто бы потому, что чувствуем в себе неспособность любить. Между тем, что значит требование любить жизнь? В жизни есть много прекрасного, но есть и много безобразного, отвратительного, что надо ненавидеть всеми силами души. Любить жизнь, вообще жизнь, жизнь, какую бы то ни было, конечно, это нелепо, потому что это значить любить палача и любить жертву. Надо, конечно, выбирать, любить одно и ненавидеть другое. Не любите жизнь таковой, как она есть, потому что в общем своём течении современная жизнь вовсе не стоит этого. Жизнь требует преобразования в творческой воле. В этой жажде преобразования искусство должно идти впереди жизни, потому что оно указывает жизни прекрасные идеалы, по которым жизнь имеет быть преобразована, если она этого хочет; а если не хочет – то будет коснеть

( Продолжительные аплодисменты).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю