355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Сологуб » Том 6. Заклинательница змей » Текст книги (страница 18)
Том 6. Заклинательница змей
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:54

Текст книги "Том 6. Заклинательница змей"


Автор книги: Федор Сологуб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

Если Горелов выйдет от нотариуса, Шубников его увидит. Если ветер некстати отдернет занавеску, а Горелов случайно взглянет сюда и увидит его, то ничего подозрительного в этом не найдет: уж такое центральное в деловой части города место и такой известный ресторан, что сюда многие заходят. И уж если Шубников в городе, то где же ему позавтракать, как не здесь? Да вряд ли и станет Горелов смотреть на балкон, – озабочен своими мыслями, не до того ему.

Но ведь могло случиться, что Горелов уже уехал, так не сидеть же без конца! Было уже пять минут третьего, когда подали пиво и сыр, и терять времени не стоило. На всякий случай Шубников заговорил с официантом, благо он был знаком. О том, о сем. И уже по четвертой реплике узнал, что Горелова видели:

– Надо быть, в банк Иван Андреевич утром приезжали.

Шубников сделал знающее лицо и спросил:

– Еще там?

– Нет, уехали.

– Давно?

– Да так с час времени.

Послышался рядом призывающий стук ложечкою по стакану. Окрылив себя из-под мышки мятою салфеткою, официант порхнул легче чижика к соседнему столу. А Шубников на вырванном из записной книжки листке написал карандашом записку знакомому клерку от Черноклеина, – просьбу зайти сюда на четверть часика, раздавить за компанию бутылочку пивка. Послал записочку с ресторанным мальчиком.

Клерк пришел скоро. Это был просто двадцатилетний парнишка в куцем синеньком пиджачке, в крахмальном воротничке с голубым галстучком, светловолосый и мягкогубый, весь мягонький, пухленький, веснушчатый и такой веселый, точно сейчас только выпил стакан густых сливок потихоньку, обманувши маменькину хозяйственную бдительность. Теперь он весь сиял, даже его ботиночки казались только что покрытыми лаком и надетыми в первый раз, и у него был такой вид, как будто он знает что-то необыкновенно важное и едва удерживается от желания рассказать это. И точно, едва успел он поздороваться с Шубниковым, как начал:

– Хотите, я скажу вам что-то совсем новенькое.

– Ну, ну, говорите, – отвечал Шубников, наливая ему пива, придвигая сыр и уже вперед ласково улыбаясь ему.

Что могло быть новенького у человека из конторы нотариуса, кроме посещения Горелова по такому важному делу?

Клерк зарадовался, захихикал и заговорил:

– Что вы должны ответить, если вам скажут: добрей Ивана Андреевича?

Шубников увидел в этом прямой подход к делу: доброта Ивана Андреевича доказывается его завещанием в пользу рабочих. Инженер измефистофелился, насколько это можно было сделать на ресторанном балконе, и отвечал:

– Нельзя быть добрей Ивана Андреевича.

Но у клерка был совсем другой умысел. Он долго и основательно кис и пузырился от смеха, наконец, кое-как собравшись с силами, выпалил:

– Ничего подобного. Отвечайте: «Не добрею! Не умею брить».

И тут уже клерк совсем погиб от смеха. Пуская пузыри, выкрикивал:

– А? что? вот так каламбур!

94

Шубников мгновенно размефистофелился, обозлился совсем по-обывательски и чуть было не обругал клерка желтогубым идиотом. Да вспомнил вовремя, что теперь ссориться с клерком нельзя. Принудил себя даже посмеяться для приличия, а потом, не давая времени клерку киснуть над другими каламбурами, если они припасены, перешел прямо к делу. Придвинулся поближе к клерку и шепнул:

– Зачем у вас сегодня Иван Андреевич был?

Клерк попытался замкнуть зеркало своей души на замок, но зайчики, брошенные солнцем служебной тайны, все же запрыгали на Шубникова. Замкнутая совсем не прочно клеркова душа сигнализировала проворными зайчиками: «Я беременна такою большою тайною, что жду акушера сделать кесарево сечение».

А губы, притворяясь, мягкие, давно привыкшие к противной и горькой ему, как и пиво, папироске, произносили не спеша и важно:

– Я этого не знаю, а если бы и знал, то не мог бы сказать. Что мне доверяется по службе, то я обязан хранить в строжайшей тайне. Иначе я буду не клерк нотариуса, а паршивая собака, и мой патрон будет мне говорить не Николай Сергеевич, а просто: Ника! лай!

И, очень довольный, начал киснуть. На этот раз Шубников из вежливости подхихикнул, потом нагнулся к уху клерка и прошептал:

– Голубчик, да ведь я знаю. Горелов приезжал к вам писать завещание.

Клерк вдруг перестал киснуть и даже нахмурился. Ему не понравилось, что тайна известна. А Шубников продолжал шептать:

– И знаю даже, в чью пользу. Николаю Ивановичу – ничего, Любови Николаевне и Людмиле Ивановне – нечто, а существенное – фабричным рабочим.

Клерк засиял от радости.

– Ничего подобного, – воскликнул он, – и вовсе не рабочим, а какой-то девице. Звать Верой, а фамилии не запомнил. Моему патрону, кажется, это не совсем понравилось. Он с Иваном Андреевичем долго спорили о чем-то. Заперлись в кабинете. Законы требовали, сенатские разъяснения. Часа два проговорили. Я, конечно, старался кое-что услышать, но, вы сами понимаете, под дверью не совсем удобно торчать.

Шубников уверенно сказал:

– Ну, значит, о том и спорили, в чью пользу писать. Должно быть, на эту самую Веру удобнее.

– Кто такая эта Вера? – спросил клерк.

– Гореловская новенькая, – с поганою улыбкою отвечал Шубников. – Из наших фабричных работниц.

Клерк осклабился.

– Чем же она так Ивана Андреевича очаровала, что он ей завещание делает? – спросил он. – Очень хороша, что ли?

– Ну, на чей вкус! – пожимая плечами, сказал Шубников. – Рыжая, рослая, голос звонкий, сама веселая да бойкая, даже слишком бойкая. А когда завещание будет готово?

Клерк состроил непроницаемое лицо и замолк. Шубников запустил пальцы в жилетный карман, и там что-то хрустнуло. Клерк глазами и бровями выкинул сигнал ожидания. Пальцы Шубникова извлекли нечто из жилетного кармана и всунули клерку в руку под столом. Клерк кинул быстрый взгляд на цвет зажатой в его руке бумажки и сказал:

– Ровно через неделю. Знаете, наш патрон торопиться не любит.

95

Шубников решил не давать Ленке никакой отсрочки. Чем раньше начнется ее приступ на Горелова, тем лучше. И, конечно, надо начать теперь же: Горелов целую неделю не увидится с Верою и потому легче примет теперь Ленку как минутную забаву, а уж Ленка должна его увлечь прочно. Когда пройдут дни и срок ожидания для Горелова сократится, идти к нему с Ленкою будет гораздо труднее.

Попрощавшись наскоро с клерком, Шубников нанял извозчика к Ленке и оттуда на дачную пристань. Времени оставалось почти в обрез.

Но на Ленкиной квартире Шубникова ждало разочарование, – Ленки уже не было. Старуха сама вышла на звонок и говорила:

– Вот только, только что вышла. Как вы ее не встретили? Только я за нею дверь на крючок заложила, – Диночку-то Ленка послала куда-то, так что я одна осталась, – налила себе кофею, вдруг вы звоните. Ну вот каких-нибудь две минуты не застали.

– Куда она пошла? скоро вернется? – торопливо спрашивал Шубников.

– Разве она скажет, куда пошла? – отвечала старуха. – Сказала, что ночевать дома не будет. Да вы не господин ли Шубников будете?

– Ну да, я – Шубников. Она мне записку оставила?

– Записки нет, а так на словах велела передать, что она к вам завтра с утренним пароходом приедет.

Так Шубникову пришлось уехать ни с чем. Дорожные размышления привели его к мысли, которая показалась ему чрезвычайно удачною.

У Веры ключ от заветного домика. Она взбалмошная. Ей ничего не стоит самой вдруг прийти в домик и вызвать Горелова световым сигналом. Заградить калитку – невозможно: Горелов может это заметить. Надо иначе затруднить ей вход в домик. Но как? Вызвать подозрения в Соснягине.

Сам Шубников говорить с Соснягиным не решался. Это казалось ему по многим основаниям опасным. Придумал поговорить с Пучковым, чтобы тот передал, что надо, Соснягину.

96

А Ленка уже давно шла по дороге из города в фабричную слободку, босая, в белой блузке и недлинной голубой юбочке, накрывшись голубым платочком, однако тонким шелковым и дорогим. В руках она несла корзинку с кое-какою пищею, чтобы в слободке никого не стеснить своим прокормлением; там же, завернутые в газетную бумагу, лежали ее чулки и белые туфли на каблучках, – тропинка вдоль дороги была гладка и мягка. Раньше, чем пароход с Шубниковым подошел к гореловской пристани, Ленка уже была в слободке. Работа на фабрике кончилась. Ленка постояла у ворот в церковной ограде, мимо которой шла дорога из фабрики в слободку. Дождалась Веры. Сказала ей тихо:

– Мне с тобой поговорить надо о важном деле по секрету. Так я к тебе, пожалуй, не пойду, а ты ко мне выйди, я тебя подожду где-нибудь за слободкой, ну хоть в лесной сторожке у дяди Михея.

– Пойдем лучше к нам, поужинаем, – отвечала Вера, – так будет удобнее. В саду поговорим.

Ленка не спорила. Что подождет за слободкой, говорила только затем, чтобы не стеснить Веры, если у той дома что неладно.

– Ладно, – сказала она Вере. – Только я со своими харчами пришла, – ветчины принесла, балычку, телятинки холодной да миндального пирожного к чаю.

Вера засмеялась.

– Миндальничаешь! – смешливо сказала она. – Ну, а мы тебя щами угостим с убоинкою, – вкусные сегодня у нас щи, в русской печке стоят, совсем еще горячие, наварные.

Пошли вдоль берега, и Ленка, с корзинкою в руке, в голубом платочке, похожа была на работницу-писариху, девушку простую, кокетливую, веселую и милую. Кто встречался с нею знакомый, улыбался ей ласково, и – странное дело! – никто из этих суровых, тяжелых, всегда раздраженных и, в общем, весьма нравственных людей не сердился на нее за то, что она не столько наездница цирковая, сколько городская веселая блудница.

Вечером Вера и Ленка сидели в саду и тихо разговаривали. Ленка передала Вере весь свой разговор с Шубниковым и с матерью. Рассказала и Вера про свой замысел и про все, что уже было.

– Ну, даст он тебе бумагу, а потом что? – спросила Ленка.

– Не знаю, – мрачно сказала Вера. – Добром не кончится. Да только бы бумагу передать в верные руки, а о себе что думать! А вот что мне странно, – Горелов сам сказал, что Шубникова не надо в это дело путать. Не мог он сказать Шубникову про завещание, да и никому не сказал.

– Откуда же узнал Шубников? – спросила Ленка.

– Дрянной человечишка, – отвечала Вера. – Не иначе как подслушал. Ведь он мне и ключ от калитки дал. Он там все входы и выходы знает. Он и здесь везде шныряет, все старается узнать, одного только узнать не сумел, что у нас завтра в два часа забастовка начнется.

97

Нотариус Черноклеин наговорил Горелову много законных доводов, препятствующих составлению завещания в пользу всех рабочих гореловских фабрик, и все дело с завещанием представил чрезвычайно сложным и трудным. Поэтому после долгих споров Горелов согласился на то, чтобы завещание было написано в пользу Веры, – ведь она уже от себя может подарить фабрики кому вздумает, – согласился и на то, что завещание будет готово через пять дней. Относительно недели клерк приврал и для того, чтобы его сообщение казалось значительнее, и для того, чтобы все-таки не выдать служебной тайны.

Разговор с нотариусом очень утомил и взволновал Горелова. Хотя с Черноклеиным он был очень хорош, почти дружен, но все же тяжело было говорить с посторонним человеком о том, что он лишает своего сына наследства. И другое: сам Черноклеин – верный человек, он никому не расскажет. Он сам про себя говорил:

– Я не из болтливых; что мне доверено, как в могилу зарыто.

Но Горелов знал, что людишки всегда и везде подсматривают и подслушивают. Правда, двери притворяли, старались говорить потише, но порою и фабрикант, и нотариус увлекались и начинали говорить вслух, а голоса у обоих были зычные, волжские.

Сидя в своей быстро мчащейся коляске и всматриваясь в мелькающие по обе стороны лица горожан, из которых многие торопливо и почтительно сдергивали перед ним шапки, Горелов думал: «То-то будут языки чесать».

И эта мысль так крапивно язвила его самолюбие, что иногда в душе его вспыхивала злоба к заклинательнице змей. Но встанет перед закрытыми глазами ее яркий, словно из солнца скованный образ, – и гаснет злоба, и что ему вся слава и молва людская лукавая!

И еще томило то, что Черноклеин насказал ему о возможности оспаривать это завещание. Нотариус говорил:

– Все фабриканты всполошатся, правительство обеспокоится, на суд будет оказано большое давление.

Итак, значит, все впереди неопределенно и зыбко. И при этом – пять долгих дней ожидания.

Неровная, тяжелая работа сердца, быстрый бег коляски, настойчиво бьющийся в лицо теплый, тревожный ветер, мелькающие мимо поля и рощи, холмы, извивы Волги, пешеходы и проезжие, неприятная пыль из-под колес встречников, вскрики и всмехи ребятишек в перелесках, сухой шорох колосьев, внезапное карканье ворон и резкий клекот ястреба над двором попутной усадьбы, и бабий испуганный злой крик, все привычное и все странно-новое, волновало и томило. И жутко замерло сердце, когда коляска понеслась, ускоряя ход, по широкой березовой аллее к сложенным из тяжелых серых глыб воротам его владения.

Звуки рояля сквозь раскрытые окна дома внятно рассказали ему в нескольких тактах всю историю его жизни и втеснили в свое зыбкое течение все, чем отравлена душа, скука надоедливых повторений, суета и маета тщетных забот и трудов, сожаление о ряде совершенных ошибок, печаль о невозможном счастии, которого все еще жаждет страстное сердце, скорбь о невозвратно утраченном, горе отца, пустынное неверие и обманутая вера, робкая боязнь стерегущих бед, суетный страх мирских осуждений, лукавый стыд перед всякою тупоглазою ухмылкою, тоска гнетущих предчувствий, непобедимый ужас, неожиданно воздвигающий сонмы грозящих призраков, отчаяние души, вдруг ставшей на краю невозможной бездны, томительное бессилие, гнетущее безволие, – все переливалось в нем, и он казался себе растворенным в этой прозрачной, звучащей стихии.

Она владела им, как страсть, она переплавила пламенно всю сумятицу противоречивых чувств, из всех угнетенностей и слабостей извлекла сладчайший и крепчайший яд, все муки душевные сплела в один узел, зажгла одним костром, пылающим выше небес, и жажда обладания победно всплыла над морем этих пленительных звуков, над бушеванием печалей и страстей. Настойчивый и волевой характер стремительных звуков все ярче и сильнее действовал на Горелова, как заклинание ночной волшебницы, из мрака и бури творящей пламенные лики. И в душе старого человека желаемое властно требовало осуществления.

Намеренно замедляя шаги на лестнице и ни с кем не говоря, он прошел прямо к себе с таким чувством, как будто нес глубокую и полную чашу напитка, который нельзя разлить. У себя в кабинете он сел в покойное кресло у телефона, соединился с Черноклеиным и потребовал, чтобы документ был во что бы то ни стало изготовлен к завтрашнему утру.

– В десять часов я за ним приеду.

Черноклеин пытался поспорить. Но голос Горелова звучал так страстно и настойчиво, что Черноклеин вдруг понял неодолимость этой поздней страсти, заразился этим пряным ядом непреклонного желания и дрогнувшим голосом сказал:

– Ну хорошо, Иван Андреевич, сделаю.

А сам принялся за дело, и под его седыми стриженными жестко усами дрожала жалостливая улыбка.

98

Прямо с парохода Шубников отправился в фабричную контору. Управляющий, Василий Ермилович, уже ушел, и два-три оставшихся конторщика любезничали с вертлявою кассиршею потребительной лавки и смешили ее до упаду незатейливыми выдумками. Когда Шубников вошел, они притворились, будто перестали любезничать только потому, что подходит время уходить. Кассирша выпорхнула, как ласточка, весьма тяжеловесная, но все же быстрокрылая. Конторщики, тихонько переговариваясь, убирали свои бумаги.

Шубников отозвал к сторонке Пучкова. Спросил его тихо:

– Вы сегодня к Людмиле Ивановне не думаете зайти?

Пучков медлил ответить. Шубников сказал:

– Дело, видите ли, вот в чем: мне надобно с вами переговорить об одном очень важном и щекотливом деле. Здесь и в слободке неудобно. Вопрос, видите ли, довольно личного, интимного, так сказать, характера.

– Что-нибудь относящееся к Людмиле Ивановне? – с беспокойством спросил Пучков.

Нежное лицо его слегка покраснело, и мечтательные глаза на минуту стали острыми: ему было досадно с Шубниковым говорить о Милочке. Шубников с трудом подавил мефистофельскую усмешку, думая о том, что Пучков этим вопросом выдал свою смешную влюбленность. Он говорил:

– Нет, это касается Людмилы Ивановны только косвенно. Я хотел просить вас зайти ко мне. А впрочем…

Он огляделся, – из конторы уже все ушли.

– Пожалуй, можно и здесь, – продолжал он. – Дело, видите ли, вот в чем…

И он принялся полушепотом, многословно и запутанно, подводить Пучкова к опасной теме. Говорил, что ему, по его положению на фабрике и в доме, становится иногда случайно известным многое такое, чего он не хотел бы и знать: бывает иногда ужасно неприятно входить в чужие дела, но все же долг порядочного человека заставляет в случае необходимости не оставаться безучастным к тому, что может отразиться тяжело на чьей-нибудь судьбе. Говорил, что он всегда был другом рабочих, что он – социал-демократ по убеждениям, но что некоторые из рабочих относятся к нему недоверчиво. Он не винит в этом рабочих, – им, конечно, иногда трудно разобраться в том, кто им друг и кто им враг, но ему все-таки это очень горько, и он этого не заслуживает. Ему очень печально, что такой, например, сознательный рабочий и симпатичный во всех отношениях человек, как Соснягин, смотрит на него подозрительно и неприязненно. Потому он, Шубников, не может поговорить с Соснягиным откровенно о таких деликатных обстоятельствах, где все его симпатии на стороне рабочего против хозяина, так как Соснягин мог бы заподозрить искренность и правдивость его слов. Потому-то Шубникову и приходится обращаться к посредничеству Пучкова. Затем последовал целый поток комплиментов Пучкову, его интеллигентности, деликатности, тактичности, понятливости, уменью говорить с разными людьми и прочим его прекрасным душевным свойствам. Дальше – смутный, сбивчивый рассказ о любовных увлечениях Горелова, о его новой внезапной страсти к одной из фабричных работниц, – но имени Веры не было произнесено ни разу. Потом Шубников сделал предположение, что Горелов в одну из ближайших ночей, может быть, даже нынче, будет ждать нежного свидания в своем саду, в той его части, которая выходит в сторону к фабричной слободке; это Шубников заключил будто бы из того, что хозяин осведомлялся о какой-то калитке в том месте и ключ потребовал себе, а также из того, что Горелов сегодня с утра очень взволнован, делами не интересуется и поехал в город, надо полагать, с целью купить подарок своей новой возлюбленной.

Ошеломленный этим потоком неожиданных излияний, Пучков слушал молча. Как в тумане, дал он Шубникову честное слово хранить все это в тайне и только одному Соснягину, и то под большим секретом, сказать о калитке и о хозяйских вожделениях, отнюдь не говоря при этом, что получил эти сведения от Шубникова. Соснягин же поймет, что Пучков, часто бывая в доме Гореловых, мало ли от кого мог узнать это, но не может выдавать сообщившего, чтобы не подвести его под неприятность.

Получивши от Пучкова это обещание, скрепленное неоднократно честным словом и крепким рукопожатием, Шубников быстро ушел. Пучков надел соломенную шляпу, взял свою тросточку и отправился домой. По дороге он думал, что речь идет о Вере, и пенял на себя, что взялся за такое щекотливое и неприятное дело. В глазах его было мечтательное более обычного выражение, тросточка особенно нервически и тонко посвистывала, описывая быстрые круги в воздухе, а иногда вырывалась из рук. Пучков не без робости соображал, как же это он станет говорить с таким резким, суровым и гордым человеком, как Соснягин, о таком деле. Думал, не лучше ли сказать это сначала Вериной матери. Хотел было отложить до завтра, потому что утро вечера мудренее, но тотчас же ему пришла в голову мысль, что непоправимое событие может совершиться в любую ночь, даже и в эту. При этой мысли у него от страха похолодели ноги, тросточка вырвалась из рук и угодила прямо в спину высокому и тонкому человеку в блузе, засыпанной фарфорового пылью. Тот обернулся, – Пучков узнал Соснягина.

«Поразительное совпадение!» – думал Пучков, холодея.

99

После обеда Шубников, многозначительно подмигнувши Николаю, пошел к нему. Там, с обычными гримасами и ужимками, он рассказал Николаю, будто бы от одного знакомого человека, который служит у нотариуса, узнал о завещании Горелова в пользу рабочих. Не сказал, что в пользу Веры, потому что это могло бы смягчить злость Николая: пожалуй, решил бы, что если Вера и отвергает его свободную любовь, то согласится выйти за него замуж, да еще будет рада такой чести.

Николай осатанел от злости. Вопил, неистово мечась по комнате и бешено топая ногами при каждом сильном слове:

– Да он с ума сошел, старый черт! Да это грабеж на большой дороге! Да на него надобно опеку наложить!

– Вы подумайте еще и о том, – говорил Шубников, – какие волнения поднимутся на других фабриках, когда там прослышат, какое счастье привалило гореловским рабочим.

– На чужие фабрики мне наплевать, – злобно говорил Николай, – пусть хоть все они к черту провалятся! Моих фабрик пусть он от меня отнимать не смеет! Я его осрамлю, я это на весь свет разблаговещу! Я буду просить, чтобы назначили опеку.

– Опека опекой, – отвечал Шубников, – но это история длинная и довольно скандальная.

– Плевать мне на скандал! – вопил Николай, – я на все пойду, я у него из горла мой кусок вырву!

Шубников настойчиво продолжал:

– Но вы все-таки обратите внимание пока и на это обстоятельство, относительно других фабрик. Ведь это бунтом пахнет. Будь я на вашем месте, я бы поговорил по секрету с жандармским полковником. Он, может быть, прекратит всю эту затею без малейшего шума.

– Идея! – радостно воскликнул Николай. – Сейчас же еду в город!

– Теперь поздно, можете и не застать Солодовского, лучше завтра утром, – сказал Шубников.

Но до утра ждать Николаю не терпелось.

– Все равно, зайду к Грабилину, перехвачу хоть сотни две, переночую где-нибудь в городе.

И неистовым голосом завопил в домашний телефон, чтобы ему заложили немедленно пролетку ехать в город.

100

Николай потратил полчаса на тщательный туалет и спустился в обширный и темноватый холл. Там он застал Башарова и Елизавету, одетых по-городскому. Елизавета стояла перед узким окном рядом с выходною дверью, постукивая концом розового китайского зонтика, ни на какую потребу, кроме зависти пустых девчонок, не годного. Башаров сидел в кресле у праздного камина и докуривал сигару. Он сказал:

– Я слышал от кучера, что ты едешь в город. Вот и кстати, поедем вместе.

– Но у меня пролетка, – начал было Николай.

Башаров, делая вид, что не замечает его недовольного лица, сказал:

– Я уже распорядился, чтобы дали не пролетку, а коляску. Мы с Елизаветою собрались в театр, там сегодня гастрольный спектакль, для Сонохты и то – нечто вроде чего-то.

Николаю было досадно, но ничего не оставалось делать, как согласиться. Подана была четырехместная коляска, и Николай уселся на переднем сиденье, спиною к кучеру, что ему всегда не нравилось.

Елизавета все еще дулась и почти ничего не говорила. Башаров говорил по-французски, – чтобы не понял сурово торчавший на козлах кучер:

– Объясни мне, пожалуйста, Николай, что происходит в нашем доме? Все движутся и говорят, как автоматы, внутри которых самое интересное замкнуто и ключ спрятан. Твоя мать ходит с нездешним видом. Милочка ничего не понимает, ты чем-то наполнен взрывчатым, профессор печален и великолепен, как Герцен на могиле Огарева, у твоего отца удивительно странный вид.

– Мой отец сошел с ума! – яростно закричал Николай.

– О! – протяжно сказала Елизавета.

И с видом страдалицы приложила тонкий палец в тесной лайке к правому виску, точно вскрик Николая причинил ей жестокую мигрень.

– О! – повторил за нею Башаров, – ты выражаешься слишком сильно. Скажи, ради Бога, по возможности спокойно, в чем дело.

Николай, ни минуты не думая о том, зачем он это делает, стремительно и злобно рассказал, что отец влюбился в фабричную работницу, что по этой причине он равнодушен к адюльтеру своей жены с профессором, когда же Николай, оберегая честь семьи, попытался открыть отцу глаза на эту связь, отец на него же взбесился, сделал ему страшную сцену, совсем неприлично стал обниматься и лизаться с любовником своей жены, а его, Николая, намеревался лишить наследства и с этою целью пишет завещание в пользу рабочих.

Елизавета, слушая все это с очевидным удовольствием, то и дело вставляла язвительные словечки:

– Как все это неприлично! Как все это скандально! Это может быть только в России! Как это похоже на кузину, которая дерется!

Башаров слушал молча и с большим любопытством. Он должен был сначала узнать все до конца и уже только потом подумать, почувствовать и реагировать. А вообще-то, все это ничуть не противоречило его общему настроению в этот приезд к брату, – не нравилось, сразу казалось неприличным.

Окончивши рассказ, Николай долго еще изливал свои чувства. Елизавета наконец замолчала и сидела, презрительно поджимая губы. Она думала, что сын стоит своего отца и не лучше своей сестры и что вся эта родственная ей, к сожалению, волжская семья не может выдержать никакого сравнения с почтенными семьями того же круга в Германии, Франции и Англии.

Вдруг из-за поворота дороги послышалось негромкое и не совсем стройное пение:

Вставай, поднимайся, рабочий народ.

Башаров позеленел от злости и от страха. Елизавета испуганно вскрикнула и прижалась к отцу, пытаясь в то же время скрыть под своею легкою накидкою цвета сомон надетые на ней ценные побрякушки: осыпанные брильянтами золотые часики на паутинно-тонкой золотой цепочке, брошь, браслет, – как бы не ограбили.

– Что же это, опять здесь бунт начинается? – спросил Башаров скрипучим более обычного голосом.

Николай повернулся на своем месте и злобно смотрел на дорогу. Из-за кустов выдвинулось десятка два рабочих. Увидев гореловскую коляску, они замолчали и угрюмо смотрели на проезжающих. Когда коляска проехала мимо них, послышался отрывочный говор, смех. До ушей Николая донеслось слово:

– Лоботряс!

Николай сделал вид, что не слышит, и говорил:

– Нет, это не бунт, а просто прогуливаются апаши с нашей или с какой-нибудь другой фабрики. Но я не хотел бы встретиться с ними где-нибудь в пустом месте. И эти разбойники – наследники наших фабрик! Для этих господ я должен уступить мое достояние! Нет, я на это никогда не соглашусь. Я приму свои меры.

– Что же ты хочешь сделать? – спросил Башаров.

– Поговорю прежде всего с Солодовским, – отвечал Николай.

– Это кто же?

– Здешний начальник жандармов.

Елизавета презрительно глянула на Николая и отвернулась. Николай вытаращил глаза, выпрямился и приготовился отразить все возражения. Башаров подумал, поморщился, пожевал губами, потом сказал тихо и веско:

– Пожалуй, это – самое умное, что можно сделать. Конечно, такое завещание колеблет фундамент общественного порядка.

В это время коляска обогнала двух гореловских рабочих, которые быстро шли по дороге в город. Николай язвительно засмеялся и сказал:

– Ходят наследники, точно добычу почуяли.

101

Утром Горелов позвонил к Черноклеину по телефону:

– Готово?

– К десяти будет готово, как сказано. Приедете сами или я вечером приеду с книгами?

– Приеду сам.

Радостно взволнованный, Горелов велел подать коляску. Поехал сначала на фабрику. Там посидел недолго в конторе, сделал два-три распоряжения, едва вникая в то, что говорит он и что ему говорят, оттуда прошел прямо в то отделение, где было тихо, не пылал огонь, не громыхали машины, где писарихи чинно сидели за станками и разрисовывали блюдечки и чашки идиллическими, шаблонными цветочками или на поворотном круге выводили золотые ободки и кружочки. Прошел мимо Веры. Едва глянул на нее, но отчетливо заметил, что она делает, и видел, что она его видит. Значит, сегодня ночью придет. Сердце сильно забилось, и он почувствовал, что не может пройти по другим отделениям. Да и не надо, ничего теперь не надо – какие там дела, когда такое солнце восходит и такая райская птица сладостно поет в душе, поет-заливается! Горелов опять прошел в свой небольшой кабинет при конторе. Пришли с какими-то делами, но он коротко сказал:

– Потом. К вечеру еще раз заеду. Теперь тороплюсь в город.

С минуту посидел один и уже хотел было подняться и идти к выходу, как появился Шубников. Горелов неласково глянул на него, но это не смутило Шубникова. Придавши своему лицу необычайно скабрезное выражение и изгибаясь с удивительною выворотностью, не хуже угря или балерины, он нагнулся к уху Горелова и с почтительною фамильярностью доложил:

– Иван Андреевич, сегодня ночью вас ждут в домике.

Горелов нахмурился. Подумал: «Да что это Вера выдумала через Шубникова передавать? Ведь она же меня видела!»

Потом сообразил, что Вера могла сказать это Шубникову с самого утра, когда Горелова еще не было здесь, и что, значит, она хочет прийти к нему, не дожидаясь завещания. Что же это может значить? Поверила? Полюбила? Сердце Горелова наполнилось радостью, гордостью, надеждою; страсть к Вере загорелась в нем с удесятеренною силою, отгоняя всякую скорбь и всякое зло и даже злое предвкушение смерти обращая в восторг. Он с восхищением вспомнил, как видел ее сейчас, когда она расписывала чайную чашку с широким золотым ободком, и подумал, что она вся удивительная, – и оттого, что она сегодня придет, и сама захотела прийти, мгновенным ужасом захолонуло сердце.

Но не с Шубниковым же делиться своим восторгом! Горелов сурово нахмурился, коротко сказал:

– Приду, – и торопливо вышел, чтобы сесть в коляску и ехать в город.

102

Утром Ленка поднялась очень рано и ушла в город. С Верою все было сговорено и условлено, и теперь Ленка знала, что ей делать. Когда ее порозовевшие от утренней росы легкие ноги быстро бежали по тропинке вдоль знакомого пути, она весело думала, что и грешница иногда может если не сделать доброе дело, то хотя помешать лукавому.

По одному направлению с нею, на базар в город, шли и ехали деревенские люди, то обгоняя, то отставая. Иногда они переговаривались с нею ленивыми голосами. Иногда без всякой нужды в воздухе висла крепкая брань. Но все эти люди казались Ленке неподвижными, косными, почти не коснувшимися жизни и не сознавшими той ее тяготы, которую несли хрупкие Ленкины плечики. Все эти частые попутчики и редкие встречники не мешали ей тревожно думать о том, что будет нынче вечером, и мысли ее были быстры и точны, как длинный бич в ловкой руке наездницы.

Дома Ленка тщательно и нарядно оделась и отправилась на пароход. На гореловской пристани ее встретил Шубников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю