Текст книги "Бруски. Книга II"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
4
Изба у Чижика большая, просторная, с вензелями, с замысловатыми завитушками на окнах. Строил ее Чижик на семерых, а прожил один: не принесла сыновей старуха. И часто, когда худой кот мурлыкал в горнице и вздрагивали тени от лампадки у окон, падали на белые половики, на широкие воскового цвета лавки, находила на Чижика тоска. Глядя в окно на гору Балбашиху, на пчельник, на улицу, на то, как там ребятишки возятся в пыли, он тихонько говорил старухе:
– Хоть одного бы… парнишку аль девчонку. Куда теперь все добро пойдет? Эх ты-ы, не даровал тебе господь…
В такую ночь старуха до зари стояла на коленях перед образами, шептала, всхлипывала, будила своими причитаниями Чижика. Проснувшись, он шипел:
– Наперед бы надо просить… А теперь хоть лоб разбей – молодой не будешь. Ложись-ка ты.
А сегодня потухла лампадка перед иконами. Табачный дым густо вьется под потолком, въедается в занавесочки над окнами, синей пеленой ложится на белые половики. Нарушилась тишина, монастырский покой избы Чижика, и сам Чижик, приглаженный, причесанный, словно собираясь открыть свадьбу родной дочери, широким ножом режет мед, раскладывает его на глиняные тарелки, приглашает:
– Откушайте, Сергей Степанович, Степан Харитоныч… Все, братики, товарищи вы мои дорогие… Дорогие вы мои, собрались-то ведь по какому случаю?… Жили-жили, а теперь сызнова… Таких случаев…
Жадные глаза у мужиков и у баб до сладости, как у малышей. У Шлёнки пальцы на руке складываются, раскладываются, взял бы Шлёнка кусину меду, съел бы со смаком. В углу, рядом с Николаем Пырякиным, стоит Груша, робко посматривает на мед, на Стешу, раскрасневшуюся, со стянутым с головы на шею голубым платком, на Яшку, держащего под мышкой потертый портфель, на тех, чужих еще, кто пришел к Чижику в первый раз, с кем еще не сжилась она. Смотрит она и на Захара – Захар изредка шевелит толстыми губами, тихо колышется, точно под ним качается земля, но он уверен – она не вырвется из-под его ног. Молча и все остальные смотрят на мед, слушают Сергея… У Сергея нос и глаза – Степана… Волосы русые. У Степана волосы мочальные, жесткие – золой пересыпанные, у Сергея волосы вьются, да и весь он какой-то не деревенский – чистый, нежный… А ведь кровный ее – Грушин. Смотрит она на него, а в памяти всплывает далекое, горькое: участок Чухлява Егора Степановича, скирды. Под скирдами в муках и корчах родила Сережу. Тогда она губы сжала, на людей глянула тоскливо. Это удивляло соседей, а больше всех Степана, и он не раз, лаская, спрашивал ее:
– Отчего молчишь все? Груша?
– Пройдет, Степан, пройдет.
И часто непонятный страх поднимал Грушу с постели, заставлял подолгу всматриваться в беленький лобик Сережи. А потом, куда бы она ни шла, что бы она ни делала, всегда перед ней мелькали беленький лобик и скирды… Много скирд, бородавками они усеяли поле, и под ними, обкусывая губы, в муках и в корчах, в пыльное колючее жнивье рожают бабы… Груша вздрагивала, бежала в избу и склонялась над Сережей.
И сейчас, глядя на Сергея, на его вьющиеся волосы, на кулак, которым он взмахивает, когда говорит, Груше хочется радостно крикнуть:
«Он ведь знает!.. Он ведь скирдом испытан… не глядите, что он не похож на вас… Наш он!»
Дверь легонько отворилась, и на пороге, вызывающе смахнув с головы потертую рыжеватую фуражку, стал Илья Гурьянов, старший сын Никиты Гурьянова, следом за ним протискался Митька Спирин и, прислонясь к косяку двери, замер.
– Могу присутствовать? – со смешком проговорил Илья.
– Конечно. Садись вон там, – предложил ему место Сергей против себя, продолжая: – …Как же вам отбиться от нищеты, зажить по-хорошему? – И Сергей вывернул всю мужицкую жизнь, показал ее дыры, заплаты, заявляя, что надо приблизить к себе землю, овладеть ею, победить стихию, а для этого необходимо объединить труд, построить хлебную фабрику, коллектив.
– Круто берете, круто, – не выдержал Илья. – Слово прошу, прошу слово.
– Твое слово потом, – оборвал его Степан.
– Вот козявка какая, – тихо проговорил Захар, – козулька. Слыхали его тысячу раз. Говори, Сергей Степаныч, говори.
– О-о, вот такие угробят советскую власть. – Илья ткнул рукой в Захара. – Им все говори да говори.
Поднялся галдеж. Сергей нагнулся к Степану и что-то ему шепнул. Степан улыбнулся, тряхнул седеющей головой:
– Правда, пускай Илья выскажется… А то у него вроде понос: не терпится.
Илья встал со скамейки, вытянул свое сбитое, на коротких ногах, тело; лицо бритое, круглое, побледнело, резче выделился на нем круто обрубленный, трубкой, нос.
– Вы, граждане… – он передохнул, гладя грудь. – Тут вам Сергей Степаныч на словах нарисовал райскую картину, а на деле – забирай штаны да беги в знойную пустыню…
– К Серафиму Саровскому? – вставил Захар.
– Хотя бы и к нему, – оборвал Илья и еще больше подтянулся. – Октябрьская революция, товарищи-граждане, с корнем вышвырнула бывшего царя Николая Романова со всей его дворней, и русский парод навсегда освободился от векового гнета, под которым он находился триста лет, и в настоящее время ему дана полная свобода слова и религии. Так что бояться нечего… можно говорить…
– Вали, вали, не навали только… убирать самому придется, – бледнея, вскрикнул Николай Пырякин.
– У Николая Пырякина язык востер, да не то место лижет, – и Илья сунул кулаки в карманы штанов.
– Сволочь, – прошипел Николай и отвернулся.
– Но в настоящее время, несмотря на тяжесть налогов, рачители коллективов стали петь нам песенки о райской жизни в коллективах, а па самом деле они хотят быть председателями, аль там чем, вроде старых помещиков: ты, Митька, иди работай, а я руки в карман: председатель!.. Да какая радость в коллективе? Кто побывал там раз, – Илья посмотрел на мед, – медом потом не заманишь. Вон Митрия Спирина возьмите… Он побывал на «Брусках»… Верно, что ль, говорю, Митрий?
Митька Спирин приложил ладонь к уху:
– А? Чего? Не расслышал я.
– О коллективе он говорит, – послышалось из толпы. – Тебя зовет.
– Пойдешь, что ль? Аль погодишь малость?
– Пойду. Знамо, пойду.
– Хо-хо! А он байт, медом тебя не заманишь.
– Конечно, не пойду.
– Хо-хо!.. Пойду, не пойду… Фефела.
У Степана под столом дрогнули руки. Он пристально посмотрел на Илью, на его короткую, крепко сколоченную фигуру и вспомнил Карасюка, такого же вот круглого, как Илья. Карасюка поймали за Широким Буераком, привели к Степану в штаб. Что с ним ни делали – он молчал. Так и расстреляли.
– За примером далеко не надо ходить, товарищи-граждане, – уже совсем вошел в колею Илья, – за примером можно сходить, вроде до ветру, за околицу… на нашу знаменитую артель… Да. Вот в прошлом году, несмотря на хороший урожай… Ведь на хорошем корму и кляча повезет, а у них там земля-то, ой-ой… Так вот, несмотря на хороший урожай, у них молотьба до снегов затянулась, просо в поле на корню осталось, и все они перецарапались.
– Врешь ведь, – не вытерпел Степан.
– Не надо, – остановил его Сергей.
– У вас всё «врешь». То – врешь, другое – врешь… Говорить не даете. Вы дайте нам высказаться… к тому советская власть нас призывает. Мое предложение, – выкрикнул Илья, – дать всем беднякам по лошади…
Мужики загудели, заволновались. Глаза у них заволоклись той нежностью, какая бывает у крестьянина, когда он гладит любимого коня.
– Действительно, действительно, – и Митька Спирин отлепился от косяка. – Ты дай мне лошадь… Дай мне сто целковых, и я умным буду. Дай! Дай, а там и я покажу.
– Ты что там «покажу». Ты вот здесь покажи, – произнес Захар.
– Слободу дайте, слободу…
– Ты ведь глупый, Митрий, – сорвалось у Степана. – Ты что это понимаешь под свободой? Что это такое?
Митька обвел всех посоловелыми глазами и, глядя на Илью, выпалил:
– На отруба нас пусти… Землю вот к одному месту… вот чего.
– А-а-а-а, вон какую свободу! Ты так же думаешь о свободе? – Сергей повернулся к Илье.
– Нет, – отрезал Илья.
– Как нет? – Митька кинулся на него. – Ты мне баил… Сейчас с тобой шли… Ты мне баил, через отруба в коммунизмию. Что второй раз я на смеху от тебя? А вы не ржите. Ну, ну, пошли, шиши!.. – Он замахал руками на артельщиков и сел на пороге.
– Что есть отруб, товарищи? – приналег Сергей. – Это, допустим, печурка. Вот есть десяток печурок, а сто человек на них желают погреться. Забрались на печурки десять молодцов, вот таких, как Илья, потирают ручки и поют: «Все на печурки собирайтесь – тепло тут, и все такое». А печурок-то только десять… Вот и заберись, попробуй.
Мужики засопели. Радость, которая появилась у них при упоминании о лошадях, стала вянуть, как трава у костра.
Илья вскочил, пошел к дверям:
– Говорить не дают, а потом и начинают тебя и так и эдак. Пойдем, Митрий…
– Нет, ты постой, постой ты! – Захар вцепился в рукав Ильи. – Такая, стало быть, у тебя свобода – кому коровы, а кому и другое – вши… всё скотина? Эх, мужики, для себя мы не делаем хорошее – одни по темноте, а другие по злобе. Илья вот – по злобе.
Сергей посмотрел на мужиков, на баб, – все они выкрикивали что-то, шли на Илью. Илья вертелся во все стороны и в гаме что-то кричал, отбивался… и Сергею показалось, что Илья сбит, что теперь осталось только ударить по рукам и завтра же всем двинуться на общую работу.
Радуясь этому, он поднялся и, улыбаясь, сказал:
– Ну, так вот, товарищи, говорили мы долго и много. Мой совет – не откладывать решения, а сейчас же записаться в артель и завтра же всем двинуться на «Бруски». Давайте с этим кончать, да и за мед примемся, а то хозяин в обиде.
Присутствующие разом смолкли. Некоторые потянулись за картузами, бабы за платками. Кто-то завозился, легонько открывая дверь, кто-то горестно вздохнул.
– Не расходиться! – взвизгнул Чижик и перепугался своего визга, тише добавил: – Мед-то надо съесть. Кто там дверь-то трогает?
– Да это я, – подал голос Иван Штыркин. – Воздух пускаю: больно надымили.
– Так как же, мужики? – тревожно спросил Степан. Илья вновь было выдвинулся, засунул руки в карманы, сдерживая смех, упорно посмотрел на Сергея.
– Бабы! – неожиданно крикнула Груша.
Все посмотрели на ее бледное лицо с синевой около губ, а Степан подался вперед.
– Бабы! – и, набрав в грудь воздуху, Груша заговорила, путаясь, перепрыгивая с одного на другое: – Да вы подумайте… об себе… Душу бы вот вам свою выложить… поглядеть душу… Души-то у нас одинаковы… А ведь он… Сережа знает бабью душу. Да, бабыньки, кругом страда. Мужики наши вечно горб гнут, а мы: родить ведь неколи. Вот что. Кто не родил, тому…
Груша захлебнулась, разинув рот, – хотела что-то еще сказать, махнула рукой.
Степан посмотрел на нее и просветлел, видя, как около Груши плотно столпились бабы.
– Хо-хо, – засмеялся Илья, показывая крупные зубы. – Эдак… Эдак…
– Что ржешь? – оборвала его Анчурка Кудеярова. – Ржешь, как жеребец…
– Прошу не выражаться. А то ведь и власть можно пригласить.
– А-а, власть! – Анчурка вскинула большие руки, замахала ими над головой, ровно собирая с потолка тенета. – Как тебя заденут, так власть тебе, а как власть зовет, так тебе чего-то все не так… Вон портки-то спустить да напороть тебе – вот тебе и власть-сласть… Бабы, чего молчите?
Это выбило из оцепенения мужиков. Они посмотрели на Анчурку, на своих баб.
– Эй, бабы, вы и правда не отколотите Илью! Пра, ей-богу. Вот сорвутся, – искрясь глазами, произнес Захар Катаев.
– А и на вас бы сорваться, – грубо, обратясь к мужикам, выкрикнула Анчурка. – Стоите, мошны развесили, вспотели, дакаете, бакаете, а как до дела дошло, так на попятный двор. Хлюсты!
– Вот пес-баба! Да ведь у тебя все добро – юбка. Взяла под мышку и пошла. А ведь нам… Трудно сразу, Степан Харитоныч. Я так мекаю, исподволь надо чирей-то резать…
Захар смолк, зарылся среди мужиков, но они его, подталкивая, выдвинули к столу:
– Бай.
– Говори, в ногу ты с ними?
– В ногу? Оно, пожалуй, что и так… Но ведь я… Я ведь, граждане мужики, готов… Я хоть сейчас… Я вот в прошлом году реку переплывал, Алай. Плыву, из сил выбился. Слышу, кричат мне – тяни, дескать, тяни еще маленько. А чую, сил нет, рвет меня вода. Ну, думаю, капут пришел. Работаю и руками и ногами, до берега недалеко. Сил нет, опустился – а вода мне по колено. Вот и с нами так бывает. Опуститься боимся.
– И рысака отдашь? – недоверчиво спросил Митька Спирин.
– А что же, на гайтан, что ль, мне его повесить?
– Врешь ведь, – Илья окинул его презрительным взглядом. – Душой кривишь на старости лет.
– Ты, Илья, – у Захара дрогнули толстые губы, – видно, все ждешь, чтобы тебе кто легонько по шее стукнул, вот тогда цену своим словам будешь знать, а то… как глупый, треплешь хреновину. Я вот, граждане, – он повернулся к мужикам, – намеднясь толковал с Сергеем Стеланычем о своем хозяйстве и вообще… Мое хозяйство, что вон ведро, – он показал на ведро под столом. – Сколько ни лей в него воды, а поднял – все ведро.
– Это что за ведро? – думая сбить его, кинул Илья.
– Вот растолкую тебе, а то ведь ты, видно, еще совсем молокосос… Земли у меня в поле на три души – шесть, стало быть, десятин, в посеве – четыре. До сей поры я сымал землю, исполу, аль там как: ребята со мной жили…
– Сымал… а? Влопался? Хе-хе! – поддел Илья, зная, что такое запрещено законом.
Захар зло посмотрел на Илью и смолк.
– Говори, говори, Захар, – Степан подтолкнул его. – Чую, дело говоришь, а коли дело – на чистую давай.
– Ну, землю сымал, четырех коней держал, а разделились – теперь коней позарез продавать, не прокормишь на своей-то земле. А на одном какая работа? А у многих ведь так. Ты ведь вот чего хорохоришься, – он обернулся к Илье. – У вас в семье одиннадцать душ, вот ты и тянешь на отруб… А ведь у нас, у большинства на селе – четыре, шесть душ. Как тут ни вертись, все ведро. Сил-то тратим много, а толку нет.
– Так, значит, все в коммуну желают? А?
– Не-ет, тебя, пра, рано мать от титьки отняла. Ведь дуровину плетешь и не видишь. Желают! Я бы вот желал свое хозяйство раскинуть, да ведь земли-то нет… Ее с небушки не достанешь… Она есть у нас, землица-то, да мы ее раскрошили на ведерки, на кружечки… У меня хоть ведро, а ведь у иных прямо черепки – ничего не соберешь. Вот тебе и желание твое… У меня ведро-то заполнилось, а у других, видно, еще не набралось, с пальчик осталось места пустого, – он показал мизинец, – дольют и по той же дорожке двинутся, о которой я рисую.
Захар сразу понял, что зря произнес слово «рисую». Оно – это слово в деревне носило то же отрицательное значение, как и «намалюю».
– Чем? Дегтем или дерьмом нарисовал-намалевал? – крикнул с улицы под окном Илья Гурьянов и захохотал.
Степан Огнев, понимая, что Захар, желая выразиться «по-ученому», неудачным словом попортил дело, решил, однако, поддержать друга, потому встал, хлопнул растерявшегося Захара по плечу и твердо произнес:
– От души истину сказал Захар Вавилович: все в общий котел.
Но Захар глубже знал крестьян. Степаном зачастую больше руководило его личное желание «скорее переправиться в коммунизм». Захар тоже был не против того, чтобы «скорее переправиться в коммунизм». Но он видел, как и сейчас туго подаются присутствующие на то, чтобы «скорее переправиться в коммунизм»…
«А тут еще подвернулось это проклятущее слово «нарисовал», – подумал Захар. Затем он сел на табурет, корявыми ладонями провел по лицу, как бы умываясь, и глухо произнес. – С кровью ведь, Степан Харитонович, отдираем себя от ведер, горшочков, черепков. И теперь я сердцем чую: надо что-то сыскать, чтобы убежденно мы тронулись за вами.
Степан неохотно сказал:
– Тогда так давайте, мужики, пробу устроим… Нашими машинами сначала ваш хлеб в поле уберем, потом наш… Поглядим, что лучше. Покажется – тогда будем продолжать.
Мужики подхватили:
– Вот это ладно будет.
– Это куда ни шло.
– Так и давайте… Завтра и начнем.
– А может, допрежь с «Брусков» начнем? Там больше чего есть глядеть, – предложил Захар. – Денек-другой на «Брусках» давайте испытаем, дело пойдет – в кучу.
Мужики вновь остановились, засопели, вытирая ладонями пот на лицах.
– Медку-то, медку-то откушайте, – Чижик протянул на тарелках мед.
Первый кусок, точно обжигаясь о раскаленное железо, взял Шлёнка, откусил.
– Эх, сладкий!
– Ну-у? А ты думал, горький… горчица? – засмеялся Николай Пырякин. – А давайте, товарищи, и мы брать.
Руки потянулись к тарелкам. Нерешительно брали мед, прятались. Затем постепенно осмелели. Чижик не успел выставить ведро с водой на стол, как тарелки опустели, слышалось посвистывание, почавкивание, кто-то крикнул:
– Нам его сто пудов надо – меду-то. Мы как коровы!
– А у меня еще есть, про запасец держу, – Чижик выкатил из-под лавки вторую-кадку.
Вторую кадку меда запивали водой, ели быстрее, со смехом, с балагурством. Митька Спирин, все время стоявший на улице под окном рядом с Ильей, не выдержал, вбежал в избу и потянулся к тарелке.
– Эй, эй, ты чего? – Шлёнка схватил его за руку. – Илья баил, тебя медом не заманишь. А ты вон что…
– Пусти-ка, пусти, – Митька дернул руку. – «Не заманишь, не заманишь», – передразнил он и, уничтожая мед, из-за тесноты сел в ногах у Сергея, тихо заговорил: – Я ведь тоже в артели был, Сергей Степаныч. И опять, может, собираюсь.
– Треплешься ты, Митрий, – заметил Захар. – Болтаешься, как щепка в проруби…
– Да, дядя Захар, они ведь, – Митька сморщился, – жмут. Жмут, аж не пикнешь… Вот ведь чего…
К столу подошла Груша. При тусклом свете лампы Сергей увидел на лице матери большие в блеске глаза, качнулся к ней, крепко взял ее под руку и вышел с ней на улицу.
5
Надвигалась страда.
Поля рыжели золотистыми пятнами, набухали колосья, словно груди молодой матери перед родами, и, тихо шурша, гнулись в одну сторону – к земле.
Кузнецы с утра и до позднего вечера зубрили серпы, а жнецы толпились на базаре, нанимались и после найма пили магарыч.
Егор Степанович Чухляв, согнувшись, точно боясь, что его кто-нибудь может ударить воротним запором по сухому загривку, ходил по базару, высматривал жнецов, гневался:
– И чего как дорого? Пятнадцать целковых десятина! Да я, бывало, за день полдесятины уж как вымахаю! Это, почитай, восемь целковых в день… Аль семь с полтиной?
– А ты и крой, дедок, – отвечали жнецы. – Денежки в кармане останутся… Они, денежки-то, карман не протрут.
– Нет, вы ко мне идите. Десять целковых. Каша у меня, притом, с салом… Вот ведь чего. А к другому пойдешь, хоть за пятнадцать, может, аль там за двенадцать, а брюху-то, брюху-то и туго. Брюхо страдай: на сухарях иной пес держит жнецов да на квасе.
– Квас карош, – татарин с рыжей бородой затыкал в спину Чухлява серпом. – Квас карош… Огурец давай только.
– Оно да, – старался как можно ближе к уху татарина кричать Егор Степанович. – Оно да… А то и квасу нет… Это редко – квас, а то вода из лужи. Вот ведь чего. А у меня каша с салом… с бараньим салом, а не свиньи…
И дивился Егор Степанович: пачками разбирали жнецов. Не успеет он поговорить со жнецами, как их уже тянут в сторону, бьют по рукам, сажают в телегу и увозят. Егор Степанович отошел в сторону и, щупая у своей лошади в паху, злился:
«И куда берут?… Пятнадцать – это воз хлеба. Сговориться бы всем нам и отрезать: шесть. Хочешь шесть целковых – иди, не хочешь – лежи на соломке… Пошли бы».
Он присел на край телеги, свесил тонкие ноги и задержался взглядом на татарине с двумя татарками. «Мои будут, – решил, – больно уж замухрышки… татарин губы развесил, а татаркам что – бабы… им бы поспать… И что это бабы спать как любят? Слаще меда им спать да в башках искаться…»
Из-за угла выкатил на Воронке Илья Гурьянов, – врезался в толпу жнецов, спрыгнул с телеги и, сложив кнут, закричал:
– Нанимаю! Пятнадцать… – чуть обождал, – серпов. А вы думали – цену такую? Пятнадцать серпов.
Кто хочет?
Прервался торг: жнецы кинулись к Илье, окружили его, наперебой потянули к нему руки с серпами.
– Цена? – закричал Илья, вытягивая свое сбитое тело. – Цена? Цена десять целковых с моими хлебами.
– Ого-го!
– Ты, купец, шутки не шути.
– Тогда наша цена двадцать.
– Тринадцать! – разрезал гам Илья. – Тринадцать… Ну, четырнадцать с вашими хлебами.
– У-ю-юй!
– Не по башке, так по маковке!
– Загнул!
– Ты, купца, давай… дела давай, – заговорил избранный Егором Степановичем татарин. – Вот что. Ты давай, моя берим, баб моя берим… Целковый моя бросай, твоя бросай, моя бросай, магарыч… каша, горячая каша. А-а?
Взорвались жнецы; слова татарина подхлестнули их, как застоявшихся коней, посыпались упреки:
– Чего цену сколачиваешь?
– Гололобый пес!
– Вали вон к себе, к татарам, там и сколачивай.
Татарин оскалил зубы:
– А-а, моя рука свой… Все народ равный. Вот – у-у, бери, бери, знаком, так бери, – разозлился он и полез в телегу к Илье. – Шалтай-болтай – не хочу.
– Садись, знаком, садись… Эй вы, куклы! – крикнул Илья татаркам. – Садитесь! Вот мой конь! – И двинулся к телеге.
За Ильей, точно овцы, посыпали жнецы.
– Бери, соглашаемся… по четырнадцать.
– Ну чего ты?
– Обиды тут не должно быть.
– Нет, – крикнул Илья, сев в телегу. – Я и забыл, шут ее дери-то! Отец давеча уже нанял жнецов-то… И ты, может, знаком, слезешь? – Он повернулся к татарину. – А? Нет? Ну, пес с тобой, поедем.
И ускакал на Воронке с тремя жнецами.
Жнецы некоторое время тупо смотрели ему вслед, потом кто-то сплюнул, и все разбрелись, отыскивая своих прежних нанимателей.
«Эх, – догадался Егор Степанович, – ему только и надо было троих, а разбередил всех… хитер. Этот отцу пить даст сто раз», – и, повернувшись к жнецам, засмеялся.
– Хе-хе! Утер он вам рыло-то. Утер?
– Молчал бы, старик, – сказала молодайка, крепко зажав руки под мышками.
– А чего молчать? Не достался тебе? А парень-то – сок.
– Молчи, бай, а то песок из тебя посыпется в телегу, тогда лошадь до дому не довезет.
– Зубы-то у тя востры, вертушка, да ведь зря железо грызешь: зубы повыкрошишь, мужики глядеть не будут. А теперь, чай, ты сколько бы за одну ночку взяла? А-кхы!
– Чего, говорю, кобель старый с утра тут сидит и тревожит? Ты уедешь аль нет? – и молодайка позвала: – Федор, а Федор… Вот тут кобель старый…
Из толпы жнецов выделился здоровенный парень. Егор Степанович подобрал ноги, подумал: «Вот еще медведь прется».
Парень подошел к лошади, взял под уздцы, тихо проговорил:
– Валяй отсюда, старик.
– А ты… что? Жена она тебе? Ты что?
– Жена аль не жена, валяй… А не то… Валяй, говорю.
– Не трогай, не трогай! – закричал Егор Степанович, подбирая вожжи. – Не трогай, а то милицию кликну. Милиционер!
– Ого-го!
– Гони, гони, Федор, гони!
– Уйди, – взвизгнул Егор Степанович. – Уйди! Я и сам, я и без вас обойдусь. Хлеб-ат у меня, а не у вас…
Парень вывел лошадь на дорогу, пнул ее в живот. Лошадь шарахнулась и понесла Егора Степановича вдоль улицы.
– Без вас, собаки, обойдусь, – донеслось до жнецов.
– Обойдись-ка!
– Может, сам хлеб с поля на гумно прибежит.
– Пирогами!
Егор Степанович быстро скрылся за кооперативной лавкой: здесь он долго ждал – не подойдут ли новые жнецы, и, когда наступил вечер, отправился в Широкий Буерак. К себе во двор он въехал совсем затемно. Клуни дома не было.
– Псы… сорвались, – ругал он жнецов и тут же подумал: «Так-то оно так, а ведь завтра жать надо. Она, рожь-то, ждать не будет: зерно из колоса на землю сбросит. Кого же вот, кого? Вдову Анчурку Кудеярову – раз, Пчелкину – два… Прийти погоревать – мужик-то, мол, у тебя пропал, как, а?»
Поставив лошадь под сарай, он заглянул к сыну Яшке во двор. У новенького плетня стоял кол. Егор Степанович легонько потянул его и быстро перекинул к себе, спрятал под сараем и побежал к Анчурке. По дороге узнал, что она у Чижика, – завернул к нему. В избу Чижика он вошел, никем не примеченный, стал на пороге и вздыбился старым котом: в углу на сундуке сидела Клуня и вместе со всеми ела мед, облизывая пальцы. Егор Степанович выскочил в сени, а когда мимо него в темноте прошли мужики и бабы, перехватил Клуню, зашипел:
– Дом бросила… Что? Аль медку захотелось? А?
Клуня согнувшись, кинулась по порядку, а Чухляв зло бросил во тьму:
– Медом занимаются… Медовичи…
Кто-то со стороны громко засмеялся, подхватил его выкрик:
– Вот именно, медовичи.
А наутро у церковной ограды красовался намалеванный сажей и фуксином плакат: на плакате стоял мужик, на спине у него надпись: «Огнев». Он протянул пригоршню с медом, к пригоршне лезли мужики и бабы. Позади – другой мужик с надписью: «Яшка Чухляв». Он ведет на поводу лошадей, коров. Под плакатом стихи:
Кто в коммуну пойдет,
Тому будет мед.
А Яшка Чухляв пройдет,
Всех лошадей заберет.
У плаката толпились мужики, смеялись. Первым из артельщиков увидел плакат Степан. Он подошел к ограде, мужики смолкли, а Илья Гурьянов сунул руки в карманы, сказал:
– Намалевали тебя, Степан Харитоныч, здорово.
– Ты и мне медку дай, – Митька Спирин протянул пригоршню. – А то тебе вчера Чижик целый кувшин принес. Что один ешь?
Степан, идя прямо, не сгибаясь, сорвал плакат и свернул в трубочку:
– Медку? Да, пожалуй, придется и тебя накормить медком… И не ври.
– Нет, не вру. Своими гляделками видал… Кувшин целый…
– Врешь ведь!.. Перевинчу я вот тебе голову другим концом – будешь знать…
– А ты чего сорвал? – Илья поднял брови. – Чего срывать-то? Сорвешь еще, успеешь, ну, и дай поглядеть народу. Не заставляй еще раз зря трудиться.
– Правда, – поддержали Илью.
– Чай, не тебе одному глядеть!
– Не для тебя одного рисовано.
– Хо-хо!
– Медовичи! – выкрикнул Илья.
– Тятя, что там? – В окне показалась Стешка; у нее с плеча сползла сорочка, Стешка вздернула ее и правой рукой прикрыла груди.
– Якова разбуди.
– Титьки, титьки покажи отцу-то! – закричал, прячась за Илью, Митька Спирин. – А то меду наелся, теперь титек захотел, а то… – Митька оборвал.
Из мужиков никто не засмеялся, а Маркел Быков, проходя мимо, легонько прогнусил:
– Неположенное, Митрий, брешешь… Срамное.
Илья почесал затылок, промычал:
– Да-а-ам, – и быстро побежал к себе во двор.
За ним потекли мужики.
Степан подошел к окну и сунул Яшке плакат:
– Отыщи непременно маляра этого! Да быстрее. Что? Все страх тебя берет? А ты смелее. Будет, походил овечкой, волком становись.
И, глядя на то, как в раннем утре, поднимая пыль и виляя по колеистым дорогам, заскрипели подводы со жнецами и через гумна тропочками побежали безлошадники, или, как их попросту звали, кувшининки, – Степан тронулся на «Бруски». На «Брусках» у парка, светясь на солнце стальными зубьями, стояли три жатки, а в березняке на сучке висел баран, приготовленный Штыркиным на обед артели.
В это время в сельсовете грудились мужики. Они тихо перешептывались, глядя на сидящего за столом Яшку. Он чего-то ждал, затем развернул плакат:
– Ну, кто этих чертяков нарисовал?
Митька Спирин с улыбкой потянулся к плакату, точно первый раз увидел его:
– Да тут и не чертяки, Яков Егорыч. Тут люди-мыслети.
– Ты мне дурочку не строй, а то оглобли загну – не так запоешь. Ты мне говори: кто нарисовал?
– А откуда я знаю? Вот пристал! Пристал, прости господи, как банный…
– Ну! Это тебе ведь не трактир, а сельсовет… Секретарь, пиши протокол… Живей поворачивайся, ежели вообще не хочешь дома сидеть. Будет, поваландались с вами.
В сельсовет вошел Плакущев. Прислонясь спиной к печке, он посмотрел на Яшку. В глазах у Плакущева играл смех, как и у мужиков.
– Криком-то, Яша, не возьмешь. Не криком надо, а разбором дела, – сказал он.
– А ты чего притащился? Тебя звали? Прошу выйти.
Посторонних прошу выйти.
– Ты, Яков… – начал было Плакущев.
– Выйди, говорю! Что за безобразия!
– Я выйду, – Плакущев побледнел. – Я выйду, да как бы и тебе следом за мной… – проворчал он, переступая порог.
– Видали вашего брата, – бросил ему вдогонку Яшка. – Ишь, ходит, бука… Прошли те времена. Довольно. Ну, вы!
Мужики разом сжались. У Митьки Спирина забегали глаза, он подался к столу.
– Да ты, мил человек, Яков Егорыч, чего нас-то? Ты доищи, кто первый подошел к ограде… Вот чего доищи… А то ведь… Я подошел – я не первый подошел, могу обсвидетельствовать. Вот Маркел Петрович, – он показал па Быкова, – он обсвидетельствует: я не первый.
– А откуда отгадаешь, кто первый? Всех вас собрать надо. А кого ведь и нет. В самом деле – штука нехорошая, срамная штука, вроде как кощунство, – прогнусил Маркел и легонько потрогал плакат.
Яшка послал за Ильей Гурьяновым.
Десятник бежал ко двору Гурьяновых сломя голову.
– Иди… иди… председатель зовет… скорее.
– Эк, тьфу! – сплюнул Илья. – А жать-то нам кто будет? Он не будет жать? Скажи, не пойду. Ну, катись на четверке.
Илья двинул ногой, будто дал под зад пинка десятнику.
– Смотри, Илья, плохо ведь будет, – пригрозил десятник и кинулся со двора.
– Может, пойти надо? – вступился брат Ильи, тихий Фома, глядя на крышу сарая большими карими глазами. – Власть ведь зовет, а не кто.
– Власть? Чай, я ее… тьфу! – вновь сплюнул Илья и закричал: – Садись, эй, поехать надо!
– Верно-о! Мы ее выбирали, а не она нас. Мы без нее проживем, пускай она вот без нас… Пойдемте. – И Никита первый сел в телегу, тронулся со двора.
За ним выехали Илья с двумя снохами и Фома с татарином и двумя татарками.