Текст книги "Бруски. Книга II"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Звено второе
1
Сергей Огнев жил в Широком Буераке уже вторую неделю.
Весть о его приезде на село разнеслась в тот же вечер. Весть эту особенно старательно разносил Никита Гурьянов: он боялся, что Сергей расскажет про то, как Никита «выцыганил» у него на водку, и он, стараясь опередить такое, бегал по избам, выкрикивал:
– Приехал. Слыхали? Чай, хахаль этот – сын Степки Огнева, – он не мог сказать «дурак», говорил мягче. – Не в себе, истинный бог. А водку хлещет, страх. Чай, силой заставил меня в винную лавку забежать, – и удивленно разводил руками. – И не заплатил… За водку. Истинный бог.
Последнему никто не верил: все знали, у Никиты со двора бесплатно не возьмешь лопаты снега в глубокую зиму, а где уж там, чтобы он сам на водку дал. Удавится.
– А вот, говоришь, в шляпе? Это чудно есть. Шляпу, говоришь, на башку напялил? – И Маркел Быков, прогнусив, положил руки на живот, как это делает поп Харлампий после сытного обеда.
– Шляпу, – утвердительно и смело ответил Никита.
– На самую башку?
– На башку.
– Вот это да-а-а.
И люди по вечерам украдкой подглядывали в окна избы Степана Огнева, рассматривали Сергея на улице, вежливо раскланивались и потом долго смотрели ему в спину, – одни с завистью, другие подмигивая, третьи с величайшей ненавистью.
Люди рассматривали Сергея, а Сергей рассматривал их. Он лет четырнадцать не был в деревне, и представления о деревне у него, во-первых, были еще детские, во-вторых, более очищенные, нежели сама жизнь. А теперь, когда он столкнулся с действительностью, многое ему показалось странным и даже непонятным.
В первый же день приезда его потянуло на места детских игр. Он помнит, они всегда играли за гуменниками. Там была огромная ямина, в которой прятались целые полки солдат-ребятишек. Но когда он теперь подошел к этой ямине, то был весьма удивлен: ямина уже не представлялась такой огромной, наоборот, она была очень мала, настолько мала, что Сергей перепрыгнул ее. От этого почему-то стало грустно. А несколько дней тому назад он видел, как мужики шли в луга. Было их человек четыреста, и у каждого за плечом блестела, переливаясь на солнце, коса. Шли они на заре, через долину – парами, гуськом, молчаливые и сосредоточенные. Сергею даже показалось, что издали доносится звон кос, такой – с завыванием, с хрустом, – какой бывает, когда идешь к лесу по пересушенной траве. Да, это была замечательная картина, и она, наверное, осталась бы навсегда в памяти Сергея, как начало трудового дня, если бы потом он не узнал, что лугов было всего шесть гектаров, что мужики полдня делили эти луга, ругались, чуть не подрались, а к вечеру каждый привез к себе во двор вязанку сена… и тогда красочность этого шествия утерялась, появилась горечь, досада и желание как можно скорее уничтожить косы.
И когда Сергей эту свою мысль кое-кому высказал, про него сказали:
– Видно, Никита Гурьянов прав: не в себе парень. Уничтожить косы велит. А тогда чем траву-то? Зубами, что ль?
А совсем недавно он попал на дележ земли. И тут особенно поразила его бессмысленность подобного акта. Земля, когда-то пропиваемая стариками, под названием «Винная поляна», размером около сорока гектаров, из года в год засевалась рожью. В былые времена она считалась лучшей землей, а теперь покрылась солончаками и кустарником. Мужики разбили ее на два поля – яровое и озимое, в каждом поле отвели паек на едока в четырех местах и ныне делили эту землю только потому, что у опушки имелся недавно раскорчеванный Захаром Катаевым клочок, или, как по-местному называли, – ланок. За этим ланком и гнались все: каждый желал, чтобы его доля выпала на этот ланок, и у каждого дрожали руки, когда вынимали жребий. Ланок достался группе Гурьяновых, и мужики, хмуро поглядывая на то, как Никита кинулся делить ланок уже между своими, сгрудились около Сергея, ругая частые переделы.
– Действительно, – согласился со всеми Никита Гурьянов. – На кой пес мы передел каждый год производим. Закон бы такой издать: не смей, мол, мужик, делиться, бросай эту хреновину. Две бабы родят, мы опять – передел.
– Такой закон есть, – ответил Сергей, понимая, что Никиту беспокоят не частые переделы, он просто боится, как бы в следующем году мужики снова не поделили Винную поляну, тогда ланок может не достаться Никите.
– Есть такой закон? А мы и не знали. Вот с сегодняшнего дня твердо и ввести его. Мужики! А-а-а! – выкрикнул Никита.
– Бес хитрющий, – тихо проговорил Захар Катаев и отошел в сторонку.
Да вот еще – Захар Катаев. Умный мужик? Да, очень умный. Но ведь он весь иссох. Он года три тому назад купил у прогоревшего торгаша каменный дом на четырнадцать окон, крытый черепицей, но без кладовок и конюшен. О, Захар не может жить без кладовок и конюшен. Он построил кладовки, сараи. Черепицу с крыши дома перекинул на сараи, а дом покрыл белой жестью. Захар совсем стал хозяин. Но у него маленькая беда: черепицы не хватило на сараи, остался угол, покрытый соломой, – и это жжет Захара.
– Как чирий на пупе, у меня этот угол, – жаловался он Сергею. – Выдавить его, а силенки-то и нет: присосался я ко всему, как пиявка. И понимаю вот, а силенки-то и нет.
И он сохнет: никак не натянет черепицы на угол. Что-то лопнуло в его хозяйстве, что-то остановилось: хозяйство поедает само себя. И у Захара совсем затерялся нос в курчавой бороде, торчат только толстые, как пышки, добрые губы.
Но зачем это все ему? Этот дом с большими комнатами, где только мухи жужжат, кладовки, в которых по стенам висит рухлядь – поломанный хомут, ржавая проволока, веревки, дуга, подобранная им во время разлива на берегу Алая; пустые, горбатые, купленные им с торгов сундуки, облепленные изнутри бумажками от конфет, от чая. Зачем все это ему? Ведь сыновей он уже отделил – оставил в старом доме, а в новый перешел сам, с женой и дедушкой Катаем. Ведь ему надо жить. Жить так, чтобы радоваться, а у него один только раз была радость, когда он подобрал чужую дугу на берегу Алая, – а потом приобрел дом, рысака, и хозяйство заело его, заставило ползать на четвереньках да оглядываться, как бы кто колом не долбанул по хребту.
Но Захар еще силен, он еще канителится. А вон дедушка Пахом Пчелкин. Он совсем недалеко от Винной поляны допахивает свой загон. Он, одинокий, длинной палкой бьет по сухим ребрам лошадь. Она, сгорбленная, мучительно тянет соху, а за ней шлепает лаптишками Пахом и беспрерывно матерится.
К вечеру он впряг лошадь в телегу и долго в раздумье стоял перед сохой. Соху надо было положить на телегу, а у деда нет сил.
– Эх, все равно, класть надо, – проговорил, рванулся и вскинул сошонку.
Сергею показалось, что дед сейчас же развалится, как надтреснутый глиняный горшок от удара палкой. А дед не развалился – сел в телегу и, свеся ноги в разбитых лаптишках, поехал в Широкое. Только в глазах у деда туманилась грусть, непомерная усталость… и желание отдохнуть, поваляться бы где-нибудь на припеке. Ведь он уже стар, семьдесят восемь ему. Да, семьдесят восемь, вот сколько. Все его сверстники давно уже истлели, а он вот… отдохнуть бы… с внучатами пошалить, поворчать бы на них – так, любя.
– Страшная доля то, – сказал Захар, глядя на деда Пахома. – У него, Сергей Степаныч, два сына. Один отделился. Теперь на отца и не глядит, другого Карасюк прикончил. Вот остался дед один, со снохой-вдовой… И тянет. Ничего не поделаешь: упади – замнут. Вот и тяни до последнего духа, а потом ползи сам на могилки и зарывайся.
Да. Жутко.
Но это все старшее поколение. А что с теми – со сверстниками Сергея? И он вспомнил, что у него в детстве был друг, вихрастый паренек Епиха Чанцев. Епиху тогда дразнили «Тигр-волк» за то, что во время одной игры, выбирая названия, он сказал: «Я буду тигр-волком».
– Вот к нему-то и надо сходить, – решил Сергей.
– Не ходи, – отсоветовал ему отец.
– Почему?
– Да так просто…
Но Сергей не послушался, пошел. Оказалось, что Епиха уже не живет в Кривой улице, а на Бурдяшке – место, куда перекочевывали те, кто «не всегда ел свой пирог». Входя в маленькую избенку Епихи, Сергей стукнулся о верхний косяк двери и попятился.
Прямо у печки возилась бабушка. На ее тощем теле колыхалась домотканная пестрая рубаха. Выставив в стороны локотки, бабушка укладывала на деревянной 'обгорелой лопате девчушку.
– Бабушка. Что это вы делаете? – спросил Сергей, видя, как бабушка лопатку с девчушкой сунула в жарко натопленную печь, где еще тлели угли.
– Калю, милый, калю, – не поворачиваясь к нему, встряхивая локотками, ответила бабушка. – На Нюрку собачья старость напала. Вот я ее и калю, Нюрку.
Подержав Нюрку над тлеющими углями, она вынула ее, положила в люльку, пряча от Сергея ее тоненькие руки, сморщенное, как пересушенное яблоко, личико. Нюрка, похожая на маленькую старушонку, сурово посмотрела на бабушку и запищала. Бабушка, запихав ей в рот тряпицу с нажеванным хлебом, сказала:
– Татарин у нас тут был. Баил, кутенка надо убить и в его шкуру Нюрку завернуть. Завертывала я, да нет-то ничего, светыньки мои. Знамо, мать бы была жива. Разве мать бы допустила до такой казни дитю свою. А то и мать, как былинка, истлела. Доченька моя… Епих! Епишка! Слезь-ка, – неожиданно громко и повелительно крикнула она – Вон к тебе человек пришел.
Епиха, точно краб, сполз с печки. У него «окостенели» ноги. И он, ерзая, выставив их вперед, как две рогульки, подполз к Сергею, протянул ему руку в ранках и забормотал, захлебываясь:
– Узнал те я. Сразу узнал. К окну ты подошел, а я гляжу – ты. Чай, помнишь, как бывало мы с тобой у попа кур воровали? Удочками? Червячка на крючок, кура-дура цоп ево, а ты ее к себе. Она и не пикнет. А теперь вон ты какой стал. А я вот. Ноги потерял. Видишь? – и снова заерзал, сдувая со скамейки пыль, давя ладонью мокриц, приглашая Сергея присесть.
– Да что у тебя с ногами-то? – спросил Сергей, боясь присесть.
– С ногами-то? – Епиха достал кисет с табаком и закурил – с треском, жадно. – С ногами-то? Лес рубили. Плакущеву, Илье Максимовичу. Знаешь ведь его?. Ну, сосна упала, и меня по ногам. Вот, видишь, какие стали… – и сам засмеялся. – Загогульки какие, как рога. У-у-у, запыряю. Видал? – и трогая ноги, он снова подполз к Сергею.
Не зная, что сказать и как утешить Епиху и надо ли его утешать, Сергей проговорил:
– Шел бы в артель, Епиха. Милый. Ну, что ты тут?… И ребенок у тебя.
Епиха как-то весь надулся, точно паук, и, пыхнув дымом, с полной гордостью ударил ладонью по скамейке:
– Нет уж, мил друг, Сергей Степаныч, тут кака-ни-кака, а своя изба. Тут я сам сее хозяин: захотел поесть – поел, не захотел – погодил.
– Поесть-то только сроду нет ничего, – добавила бабушка и заворчала на Нюрку: – Да не хнычь ты, не хнычь.
Епиха покосился на бабушку:
– Дура. Не подохнешь, – и опять к Сергею, надуваясь, как паук. – Своя, Сергей Степаныч… Кака-ни-кака, а своя изба. Грач вон, к примеру, птица негодная, и та свое гнездо вьет.
А сегодня на заре Сергей сидел на берегу реки Алая и видел, как по гумнам, по огородам, по заброшенным местам, будто бездомная собака, лазил Никита Гурьянов, собирал все, что попадалось ему под руки, – палки, хворостины, перепрелые пни – и тащил это все к себе на гумно. На гумне у него добра такого целые яруса. И глядя на него, Сергей грустно усмехнулся:
– Грачи. Действительно, грачи. В каждой хате, в каждой халупе свой грач. – И когда совсем рассвело, он подошел к избе Никиты Гурьянова, решив поговорить с ним.
Никита сидел под окном, смотрел на улицу. Лицо у него было сонное, глаза тусклые, усталые.
«Ночку-то помучился как», – подумал Сергей и заговорил с ним о коллективе.
Никита долго молчал. Вначале у него глаза загорелись и лицо даже как-то помолодело, и он буркнул:
– Гожа бы. Всех стащить – гожа бы, – и опять смолк.
Но тут за него, из-за его спины, ответила остроносая, веснущатая Елька – сноха, жена Ильи. Она по-бабьи всплеснула руками и, будто старуха, сказала, явно повторяя чьи-то слова:
– Нет уж, мы век-то прожили, слава те господи, не учамши (то есть не учились, – так понял Сергей).
– Это так, – подхватил Никита. – По миру не ходили, чужого сроду не брали, в тюрьме не сидели. – А я разве говорю, что надо чужое брать, по миру ходить, в тюрьме сидеть?
Но Никита уже сорвался. Выкинув в окно руки, он задергал пальцы.
– Вот, хоть по пальцу подергай, а в коммуну я не пойду: леригия там нарушена, – и крепко закрыл окно.
– Ага, – сказал Сергей. – Это крепость. Мужицкая, грачиная, – и чуть не бегом перебежал улицу.
В избу к отцу он вошел, громко хлопая дверью, стукая каблуками по деревянным приступкам, и, уже не думая о том, как ему звать отца своего: «тятей» или «Степаном Харитоновичем», выложил перед ним все то, что накопилось за эти дни.
– Отец, – сказал он. – Ты прости меня, что я начинаю советовать тебе. Ведь ты тот человек, вернее, один из десятков тысяч тех людей, которые расчистили нам путь для жизни – настоящей, полнокровной.
Степан слушал сына и вначале ничего не понимал, а Сергею казалось, отец на что-то сердится, и поэтому он продолжал с еще большей страстью:
– Ты понимаешь, ведь у нас немало людей, которые современный строй принимают только, как закрышку, или, вернее, прикрышку. Это не только в деревне, но и главным образом в городе. И не только среди политиков, ученых, философов, но и среди, например, литераторов, композиторов. Человек подберет другие слова на мотив «Боже, царя храни», и ему даже аплодируют, говоря: «Вот как прекрасно осваивает классическое наследство». А тут что – в деревне? Это же грачиные гнезда. И если эти грачи укрепятся в своих гнездах, то нам придется потом их выбивать из этих гнезд пушками. Спрашивается, зачем было пролито столько крови, зачем пало столько людей, если мы жизнь начинаем строить на тех же началах, которые мы ломали пушками. Надо пойти широким фронтом…
И Степан Огнев приподнялся с кровати. Сергей видел, что отец смотрит на него сурово и даже как-то зло. Сергей перепугался этого взгляда, даже подумал: «А может, и отец такой же грач, как и все?» Но Степан, приподнявшись, подал ему руку и тихо проговорил:
– Серега. Спасибо тебе… За поддержку спасибо… Я ведь духом было пал… А вот теперь… Ну, спасибо.
– Прости меня, отец, если я не так сказал.
– Нет. Именно так, Сергей Степанович… Степанович? Чудно. Я ведь Степан-то, а ты Сергей… И горжусь я тем, что ты Степанович.
И Степан, несмотря на свою болезнь, поднялся С постели и вместе с сыном пошел в наступление «широким фронтом».
2
В избе синими струйками клубился дым. Дым шел из печи, лез в глаза, неприятно щекотал в носу. Через окно, задернутое дерюгой, солнце изрезало стену тоненькими, робкими полосками. На кухне у печки возилась Стеша. Она часто шарила в печи ухватом, кочергой, вставая на цыпочки, изгибалась. От быстрой работы у нее разгорелось лицо. Черный, с рыжим отливом, клок волос назойливо сваливался на лоб. Рядом с ней, держась рукой за ее платье, маленькая Аннушка хворостиной дразнила кота. Старый кот прыгал и всеми четырьмя лапами падал на пол.
– Не попав! Мама, опять не попав!
– Тише, Анна. Дядя Сережа спит.
– Спит? Он маленький – спит?
Стеша тихо рассмеялась. Сергей, скрывая от Аннушки, что он уже не спит, посмотрел на нее, на старого кота, на Стешу, на солнечную дрожь – и ему стало хорошо. Хорошо оттого, что вот есть у него такая жизнерадостная, красивая, здоровая сестра, маленькая Аннушка, что он каждый день видит отца, мать, односельчан, что они вместе с отцом и Николаем Пырякиным уже приступили к разрушению «грачиных гнезд».
– Селёза спит, а глаза глядят, – Аннушка засмеялась и хворостиной показала на его лицо.
– Проснулся? – Стеша выглянула из кухни и ласково улыбнулась. – А у нас нонче дым. Как ветер с Волги, так у нас хоть из избы беги: труба погнута, все собираемся поправить.
– А вы бы старика заставили… Егора Степаныча, – предложил Сергей, слыша, как за перегородкой Чухляв что-то проворчал.
– Ну, заставишь его!.. Он рад будет, если у нас в избе головешки полетят.
– Ты встал, а Банка спит, – и Аннушка удивленно развела руками.
– Ванька? Какой Ванька?
– Да этот… Не Никитин, а наш.
– У Штыркиных, ровесник ей. Она вот поднимется в рань, а я ей и говорю: «Ванька еще спит, а ты уже глаза продрала». Ну, а она – тебе.
– О-о, ты меня с Ванькой равняешь! Так вот я тебе… Сергей вскочил с кровати, подхватил Аннушку и закружился с ней по комнате.
– А у меня нашли три вошак, – сообщила Аннушка, почесывая затылок.
– Что ты! Разве об этом говорят? – упрекнула ее Стеша.
Сергей поел и вышел на улицу.
– Сережа! Ты куда? – окликнула Стеша.
– Вот с Анчей на гумно, посмотрим молотилку.
– Утрось Захар был Катаев; тебя спрашивал, – и опять улыбнулась Стеша, очевидно, зная, что ее улыбка нравится Сергею.
«Хорошая какая она у меня…» – залюбовался ею Сергей и тут же нахмурился, вспомнив о Яшке.
В Яшке ему не нравился развязный, доходящий до фамильярности тон, суждение обо всем с наскока, излишняя уверенность в себе. Посадив на шею Аннушку и думая о том, что же в Яшке нравится Стеше, Сергей завернул в переулок и столкнулся с Чижиком.
– Миленький Сергей Степаныч! Вот Степану Харитонычу, – он протянул глиняный кувшин. – Вылечиться ему надо, а он не берет. Продай, говорит. А я разве могу душу продать? За его добро добром хочу, а он – продай. Он как нас всех отхлопотал, на свободе мы все как есть… а тут – продай.
– Что это у тебя?
– Мед. Мед-кормец. Это лекарствие первосортное. Степашке вылечиться надо. Вот и помоги.
– Да как же я помогу, если он не хочет?
– А ты урезонь. Уломай.
Яркое утреннее солнышко. Прозрачной дымкой стелется марево. Пахнет соломой, гумнами. Аннушка на плечах. Чижик, сморщенный, готовый расплакаться… И Сергей махнул рукой.
– Иди, отдай Стеше… Скажи, что я купил. Да только так и скажи.
– Эх, вот и лазейка, вот и лазейка! – Чижик подпрыгнул и побежал в избу.
«Всюду вещь», – подумал Сергей.
Когда он вышел за околицу и слепящим от солнца берегом Волги направился на «Бруски», ему вначале попалась Катя Пырякина. Она, растрепанная, с выбитыми из-под косынки волосами, на ходу застегивая ворот серенькой кофточки, то и дело оглядываясь по сторонам, бежала изволоком. Вслед за ней выскочил Яшка Чухляв. Заметив Сергея, он, точно ошпаренный, метнулся обратно и кинулся вверх по оврагу.
«Что это такое? – подумал Сергей и остановился. – Ах, да, да, – догадался он. – Вот сволочь! Стешка только о нем и думает, а он… Ну да, конечно…»
Поднявшись на возвышенность, он посмотрел на «Бруски». На «Брусках», ближе к Волге, почти над обрывом стоял старый, полуразрушенный, из толстых сосновых бревен, бывший барский дом. Крыша дома покрылась зеленым мхом, коробилась, местами была залатана новыми светлыми досками. Этот дом вызвал у него воспоминание о барине Сутягине. Но как ни старался Сергей представить себе барина – никак не мог: вместо барина в памяти всплывала стая лохматых, злых собак. Дальше, за бывшим барским домом, тянулся парк – дубовый, вперемежку с березами. Дубы были старые, ноздрястые, иные уже лысели с верхушек, таращась во все стороны оголенными рогульками, иные еще крепко держались, сумрачно поглядывая густой зеленью листвы. В парке же, ближе к берегу Волги, зияли овраги, заросшие молодыми побегами, курослепником. А в стороне от парка, прислонясь к стене землянки, выпятив вперед сошники, как рога, стояла соха и, казалось, собиралась пырнуть всякого, кто приблизится к ней.
Около парка рядом с трактором виднелась молотилка.
3
Молотилку артельщики привезли несколько дней тому назад, и стояла она наготове – широкая, с разинутым ртом. И за эти дни, пока Николай Пырякин собирал молотилку, Степан Огнев, жилистый, сухой, носился по селу, сколачивал тех, кто желал молотить хлеб машиной. Но мужики, разводя руками, пятились от Степана, словно им предлагали нырнуть в омут.
– Да, Степан Харитоныч, – говорили они. – До жнитва еще палкой не докинешь, далеко, а ты уж молотить. Вот постой, хлеб с поля свезем, а там видать будет. Да еще бают, машиной хлеб прокоптишь.
– Балбесы. Ну, и балбесы, – сцепив зубы, процедил Степан и через Крапивный дол махнул в Заовражное, к Захару Катаеву.
Захар Катаев, обозленный переделом и тем, что у него на Винной поляне отняли раскорчеванный им ланок, несколько дней не вылезал из сенника. Вышел он к Степану лохматый, весь в соломе.
Степан набросился на него, и, советуя ему сбрить густую бороду, подсмеиваясь над недокрытым углом его сарая, занес его группу в список на молотьбу машиной.
– Ты вот это допрежь давай, а я пошел.
– Да ты это… Степан! Степашка! Постой-ка! Рысак… Степан убежал.
Таким же прытким Степана ловил иногда Чижик и изливал перед ним «душу».
– Надоело, – отрезал ему раз Степан. – Ты поёшь много… и то, и другое, и жизнь-то мы свою усдобили… Ты иди к нам… Вот тогда тебе и поверю.
– Да, Степашка… у меня ведь… хвост ведь в землю ушел. Я-то пойду, а старуха?
– Подавай заявку… Разговору больше не может быть, – и Степан снова побежал по улицам, тормошил широковцев, отбирая тех, кто побывал на фронте. Вскоре около «Брусков» сбилась группа в шестьдесят два двора. А под конец и Чижик подал заявление в артель, прося принять его с бабушкой и сорока двумя ульями пчел. За Чижиком потянулись его племяши, родные… Это ошарашило широковцев, это докатилось до Полдомасова, где у брата лесничего и торгаша Петра Кулькова гостил Плакущев. Плакущев тайком прислал записочку Никите Гурьянову, и Никита, заложив Воронка, укатил в город. Вслед за ним укатил и Степан Огнев.
Все в этом видели какую-то азартную игру, но никто Степану не перечил, только Панов Давыдка, кружась около молотилки, покачивая безволосой головой, ворчал, стараясь сбить на свою сторону и Николая Пырякина.
– Как бы опять он не сорвался, Степан-то. Вон ведь сколько народу нагнать хочет. А что с ним, народом, делать будешь? Он, народ, хуже скота. Мне скота дай сто голов – управлюсь. Мы тут все разодрали, а они на готовенькое идут… Ты, Коля, ближе к нему стоишь, обратай-ка его, скажи: у всех нутро воротит от его дел.
– И чего ты, дядя Давыд, нос повесил? Вот постой, заиграем во все колокольчики… – Николай посмотрел крутом и еще раз проговорил: – Сейчас скучно, а тогда во все колокольчики заиграем.
Давыдка нахмурился.
– Заиграешь, когда зубы на полку положишь.
Степан вскоре прислал из города телеграмму, вызвал Николая. Прошло несколько томительных дней. За эти дни Давыдке удалось сбить на свою сторону Ивана Штыркина. Завозился и Чижик с племяшами.
– Действительно так. Зря, пожалуй, пошел Степан, – глухо гудел Штыркин, царапая короткими пальцами затылок, и тут же добавил: – А может, и не зря? Нет, по всему видать, зря…
В субботу под вечер Николай Пырякин приехал из города на грузовике и привез три жатки.
Навстречу Николаю вылетел Иван Штыркин.
– Ну! Откуда такой подарочек, Коля?
– Сорока на хвосте принесла. Сымайте жатки! Чего рты разинули?
– Хе! Команда какая у тебя, Коля, явилась, – и, подозвав к себе Давыдку, Штыркин прочел на металлической доске, прибитой на боку грузовика: «От рабочих цементного завода «Большевик» сельскохозяйственной коммуне «Бруски». – Коммуне? – удивился он, топыря пальцы. – В коммуну нас, псы, превратили. Ну, теперь заработаем, держись!
Все некоторое время молчали. Бабы стояли в ряд, пряча руки под мышками, мужики смотрели то себе под ноги, то на грузовик, то на ребятишек, бегущих из Широкого по пыльной дороге.
– Все это денежки ведь, – Давыдка Панов сморщился. – За это за все платить надо.
– А ты бери, – Штыркин широко загреб руками. – Коли дают – бери.
– «Бери»! Проберешься, пожалуй.
Но люди уже хлынули, и Давыдка Панов не в силах был удержать поток этот.