Текст книги "Бруски. Книга II"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Кирилл сошел вниз и, разыскивая среди коммунаров Стешу, сам принялся быстро черпать дохлую сельдь и как-то незаметно очутился впереди всех.
– А-а-а! – воскликнул Иван Штыркин. – Вот он когда к нам пришел, новый правитель. Эй, товарищи!
Кирилл грубо оборвал Штыркина:
– Что это за «эй»? – и перешел на другое место, рассматривая коммунаров. – Сила-то ведь какая, силища! – говорил он Николаю Пырякину, отыскивая Стешу.
Стеши нигде не было.
– А почему никого из Огневых нет? – опросил он у Николая, желая узнать, где Стеша…
– Стешка была. Да за ней прибежали… Видно, опять со Степаном что-то стряслось…
– Ушла? – переспросил Кирилл и качнулся, почувствовав усталость во всем теле. – Я ведь не спал, Коля, две ночи не спал. Шутка сказать… Отдохну пойду, – как бы оправдываясь, проговорил он и, через силу вытаскивая ноги из рыбьей кашицы, побрел в гору.
В конторе он разбудил Ульку и, радуясь, сообщил ей:
– Уля! Сломили! Упрямые, да и мы не из глины. Что ты говоришь?
– Спать хо-очу-у! Вонь-то какая от тебя… Замараешь все.
Это была первая обида.
«И как это она так может, – упрекнул он ее про себя и подумал: – А что бы сказала Стешка?»
Звено шестое
1
История с дохлой сельдью неожиданно для Кирилла Ждаркина вскинула его на небывалую для него высоту.
Вначале, когда перепахали разложившуюся, пересыпанную золой сельдь и землю засеяли пшеницей, никто не верил в эту затею, а Давыдка Панов даже проворчал:
– Состряпали пирог с дохлятиной, – и круто рассердился на Кирилла за то, что тот допустил к полеводству Богданова.
После такого заключения и у Кирилла поколебалась уверенность, и только то, что дохлая сельдь помогла ему сломить упрямство коммунаров, ввести в хозяйство, по его мнению, твердую систему, только это и заставило его относиться к селедке с особым уважением.
– Триста пудов с гектара возьмем. Это пустяки. Нам надо добиться, чтоб каждый гектар давал тысячу пудов… Иначе не стоит пахать, – повторял он слова Богданова, чувствуя, как у него у самого от таких слов дыбятся волосы. «Ба! Чего это я болтаю?» – одергивал он себя, но чуть спустя при разговоре с коммунарами повторял то же самое.
Но через две-три недели дохлая сельдь показала себя: на яровом поле пыжилась густая, сочная пшеница, а в середине июня она сулила дать коммуне не меньше двухсот пудов с гектара. Это был исключительный урожай в условиях правобережья. Крестьяне знали: в лучшие годы пшеница давала сто пудов, а так – сорок, тридцать и чаще – восемнадцать… и они стекались со всех сторон «посмотреть на чудеса Кирилла Ждаркина», разносили далеко весть «о пшенице ростом с оглоблю, колосом с четверть, зерном, как бобы».
Вскоре о дохлой сельди появились статьи и в газетах. Сначала в окружной газетке «Рабочий и крестьянин» агроном Борисов поделился своими вескими соображениями. Он писал о дохлой сельди, как о курьезе, о том, что это исключительный случай и для массового применения он не пригоден. «Конечно, – авторитетно заканчивал он статью, – дохлая сельдь является достижением, но лучше бы коммуна занялась другим – черным паром и химудобрением. Стране нужен хлеб, а не опыты. В коммуне же вводится какая-то «новая» система полеводства, изгоняющая с полей черный пар – это последнее достижение науки. Такую систему может одобрить только сумасшедший, если не больше».
Вырезку из газеты со статьей Борисова на «Бруски» прислал Сивашев, сделав от себя приписку:
«Кирилл! Чего это ты там настряпал? Смотри, разнесут тебя ученые, да и мы по головке не погладим».
Кирилла взбесили последние слова Борисова.
– Что это такое – «если не больше»? – ворчал он, комкая и бросая на землю вырезку. – «Если не больше». Что это «если не больше»?
– Тебя это трогает? – спросил Богданов, небрежно отбрасывая ногой в сторону скомканную вырезку, и по тому, как Кирилла всего передернуло, определил, что его действительно все это трогает. – Ступай ко мне, а я забегу в столовую.
Богданов жил на отшибе, в переделанном амбаре, окнами в поле. Кириллу как-то до сего времени не приходилось бывать у него, и он не знал, каков Богданов в домашней обстановке.
В комнате на грязном полу стояли старый перекошенный стол и табуретка. В углу торчали завернутые в кошму удилища (так по крайней мере Кириллу показалось), рядом высилась полка с наваленными как попало книгами, возле полки стояли две простые скамейки, на них стопочками лежали куски торфа, а на подоконниках всюду – скороспелые, выведенные Богдановым же, арбузы. Он их как-то странно ел: не резал, как это обычно делают, а долбил сверху, точно мышь каравай хлеба. От арбузов, мусора, пыли и торфа в комнате стоял спертый, кислый воздух.
– Холостяк! Самый настоящий ты холостяк!
– А что? – спросил Богданов, ставя на стол два стекла от лампы, два блюдца и сахар – песок и рафинад.
– А вот, – Кирилл повел рукой, – все это…
– О-о! – не сразу догадавшись, вскрикнул Богданов. – Действительно… Я ведь больше живу в поле, во дворе. – Что такое пар? – начал он, насыпая в стекло сахарного песку и ставя его в воду на блюдце. – Пар разрушает структуру почвы, он превращает комковатую почву в пыль, он делает ее примерно вот такой же, как сахарный песок. Смотри, я приготовлю структурную почву. – Пока вода всасывалась песком и добиралась до верхнего слоя, он молоточком наколол рафинаду, насыпал его во второе стекло и так же поставил в воду. – Здесь ты не дождешься, когда вода достигнет верхнего слоя, – сказал он, звеня ногтем по стеклу. – Смотри, как медленно влага пробирается от одного комка к другому… Это и есть примерно комковатая структурная почва… Структурная почва не пускает влагу кверху, не дает ей испаряться. Такой ее делают травы. Кроме того, травы вносят в почву нужные питательные вещества. Растение требует для себя света, тепла, питательных веществ и воды. Свет и тепло нам не подчинены, а воду и питательные вещества мы растению в силе дать… Травы дают питательные вещества для злаков и сохраняют воду, делая землю комковатой, структурной. Понял?
– Да, да, да. Угу. Да, – ответил Кирилл, поняв из примера Богданова только то, что сахарный песок всасывает воду скорее, чем кусковой сахар. – Это, конечно, это вот тут в пузыре, а там, в поле, и другое может получиться. Ты ведь полтораста гектаров закатал травой. Конечно, у нас пшеница хороша, трава хороша, огороды там… Но…
– Но! Вот тебе и «но»! – перебил его Богданов и выбросил сахар под стол, потом спохватился, еще больше разозлился и наступил на сахар сапогом. – Но, но! Вот тебе и «но»! У тебя на голове хоть кол теши… ты все свое.
– Он пишет… «только сумасшедший».
– О, понес, попер, как невзнузданный конь. Сумасшедший? А твой Борисов просто дурак от рождения. «Сумасшедший, сумасшедший!» – передразнил он Кирилла. – Ты знаешь, Англия – страна промышленности, а не сельского хозяйства. А почему там лошади весом до ста пудов, быки – до сорока, овцы – восемнадцать? А у нас овчишки полтора пуда. Почему там лучшие скакуны, лучшие свиньи? Почему? Потому что в Англии больше двухсот лет назад, при Кромвеле, молодые агрономы выгнали из сельского хозяйства Борисовых вместе с черным паром. А он, балбес, и теперь еще пишет: черный пар – последнее достижение науки! Хвалится! Сумасшедший? А знаешь – Джордано Бруно семь лет держали в тюрьме, затем сожгли на костре за то, что он доказывал – вертится земля, а не солнце. Сумасшедший?… Ленина кое-кто называл сумасшедшим за то, что он упорно вел за собой рабочий класс…
– Да, да, действительно сожгли, – не зная, кто такой был Джордано Бруно, причисляя его к сверстникам Ленина, согласился Кирилл: – Да, сожгли… Но ведь…
– Занокал! Ступай, пускай продует тебя, – Богданов вытолкнул Кирилла из комнаты и накрепко запер дверь.
– Медведь! – смеясь, прокричал Кирилл и незаметно для себя очутился в поле.
В поле его все радовало.
У опушки, ближе к Гремучему долу, волновалась сочная, до черноты зеленая, с длинным граненым колосом пшеница. Колосья еще не всюду освободились от объятий перышек-листиков, но упорно выбивались, напоминая Кириллу здоровяков-ребятишек, закутанных в одеяльца, таких, глядя на которых, он всегда думал: «Эти уж вырастут».
– Эх, матушка! – проговорил он и повел рукой по пшенице, ощущая, как колосья, набухающие полнотой, застукали о его ладонь.
Его радовала не только пшеница. Его радовала и рожь. Она была хотя и не та, что сулил в будущем Богданов, но у крестьян и такой в поле не встретишь. И он с большим удовольствием пересек сизое море, чувствуя, как бархатный колос ржи бьет его в лицо, в грудь, в спину, обдает его всего своим теплым дыханием и пряным запахом желтоватого цветения.
Он перебежал поле клевера и люцерны. За полем, в долинке, ближе к озерам, распластались огороды. Там тянулись ровные, точно прибранные к великому празднику, грядки помидоров, брюквы, капусты, лука, выпячивались из серой листвы скороспелые арбузы и цвел, разбрасывая во все стороны тысячи розовых нежных лепестков, мак. Маковый цвет, сдуваемый ветром, летел по пригорку, как стая ярких бабочек, и лепился на клин черного пара. Тут Кирилл, как паренек, весь изогнулся и даже притопнул ногой: ему все-таки удалось Богданова «обвести вокруг пальца» и приготовить под осенний сев черные пары.
– В пузырях да с сахаром – это у тебя там одно, а в поле-то может статься и другое! – воскликнул Кирилл и направился во двор коммуны со стороны Вонючего затона.
В коммуне кипела работа. За конторкой группа Чижика (за последнее время все коммунары разбились на группы) собирала в поле красный камень, складывала его в кучу и маленькими топориками выкалывала из него бруски для точки кос. Это была выдумка самого Чижика. К ней он пришел только потому, что ему, как и всем вожакам групп, ежедневно доводилось подыскивать такую работу коммунарам, какая давала бы пользу им и хозяйству, и когда Богданов предложил убрать разбросанный по всему полю камень, Чижик посоветовал не сваливать камня под овраг, а выделывать из него бруски для точки кос. Предприятие оказалось весьма выгодным: группа Чижика – восемь коммунарок и двенадцать коммунаров – в течение дня выделывала до тысячи брусков, зарабатывая на каждого человека по полтора рубля. Кирилл запродал бруски в Илим-город по пятнадцати копеек за штуку, и хозяйство на этом деле получало сто рублей в день. По подсчету оказалось, что красного камня на полях коммуны столько, что из него можно сделать до ста тысяч брусков, а это даст коммуне около пятнадцати тысяч рублей. И на средства, вырученные от продажи брусков, коммуна приступила к постройке нового дома – длинного, как состав вагонов.
Но Кирилла радовало не только то, что группа Чижика ежедневно приносит в хозяйство около ста рублей, что на эти средства строится новый дом, его радовало другое: сдельная система оплаты труда, разработанная и внедренная им в хозяйство, всколыхнула всех, всех заставила искать работы и пускаться на разные изобретения. Николай Пырякин изобрел машину, при помощи которой овес очищался от семян овсюга – этого бича полей; кузнец, племянник Чижика, придумал станок, при помощи которого холодным способом гнул крючки для железных борон; трактористы (их тоже перевели на сдельщину) быстро управились с пашней коммуны, перекинулись в артель Захара Катаева и, укрепив ее, принялись переворачивать на Винной поляне сизую полынь; Анчурка Кудеярова подобрала себе пять баб и заделалась главной на скотном дворе, подчинив себе и Шлёнку.
В центре парка воздвигалась на поляне причудливая избушка, похожая на теремок. В основании она имела вид огромного четырехугольного ящика, а наверху высилась круглая, вся в окнах, башенка. На башенке Иван Штыркин пристраивал деревянную пику для флага.
– Дядя Ваня, вот строим избенку, и не пойму – за коим псом она такая? – спросил Петр, племянник Чижика.
– За коим? Тебе надо позарез знать? Ты работай – › это тебе польза и хозяйству там. А впрочем, видно, тут Кирилл Сенафонтыч хочет поместиться со своей марму-зелью… вечерком на Волгу поглядывать и все такое. Ты знаешь, барин у нас был Уваров. Так вот он с Кирилловой матушкой, бывало, все путался… У Кирилла отец-то был чахленький.
– Это я знаю.
– Знаешь? Чай, и то правда – знаешь: Чижик, брательник Кирилла, в отца пошел, а Кирилл – в дедушку Артамона.
– Ты это к чему… родню нашу?
– Нет… Тени не хочу напускать. А то – барин Уваров на пруду избенку поставил и с бабами купаться туда ходил. Наберет их, бывало, с пяток – визг они там поднимут, крик, а потом и смолкнут… Барин с одной возится, а они, как лягушки, сидят и глядят… С жиру бесился… Ну, рот разинул! – прикрикнул Штыркин. – Ты работай. Слушай, бай и работай, а то замолчу. Нонче нам с тобой по целкашу надо выгнать… За двадцать пять избенку взялись, двенадцатый день работаем – кончаем, на рыло в день по целкашу выходит. Ладное дело. Он, Кирилл, мастак все-таки. Пра, мастак, не в глаза – тебе – хвалю. Опять стал? Ну, молчу… Что это в самом деле? – заворчал Штыркин, быстро сполз с крыши и принялся обтесывать стойку.
– Ты доскажи, дядя Ваня, – просил Петр. – Тяпаю ведь…
– Молчу! Работай, валяй.
Вначале рассказ Штыркина стряхнул с Кирилла радость так же, как буря – цвет с вишенника, и Кирилл, улучив момент, хотел обрушиться на Ивана, но то, что Штыркин прекратил рассказ и накинулся на Петра за безделье, заставило Кирилла забыть обиду.
«Вот, – он ударил себя кулаком по ладони, – замечательная машина: не разболтаются. А разве сказать им, для чего строим такую избушку? Нет, нет. Пусть сами доходят, пусть сами придут и спросят. Пусть учатся…»
Так, увлеченный своей системой, корчевкой горы под виноградник и разработкой плана расширения коммуны, он почти совсем забыл о той шумихе, какую создала в округе дохлая сельдь. А о ней вновь заговорили уже в центральной прессе.
Но верхом достижений коммуны было то, что Сергей Огнев, выступая на Всесоюзном съезде Советов по докладу о путях развития сельского хозяйства, часто ссылался на коммуну «Бруски», то и дело упоминая Кирилла Ждаркина. А через несколько дней Кирилл, просматривая отчет о съезде, в списке вновь избранных членов ЦИКа натолкнулся на знакомую фамилию. Под номером восемьдесят шесть значилось: «Ждаркин К. К. – член ВКП(б)». Это было для него так неожиданно, как если бы, скажем, вдруг на «Брусках» за одну ночь появились каменные дома или пропал бы парк и на его месте стоял бы беконный завод… Он вначале не поверил, несколько раз забирался в глубь парка, вынимал газету, сверял по буковке свою фамилию, и, сознавая, что это именно его избрали членом правительства, все-таки скрывал газету от Богданова.
И только когда получил приветственную телеграмму от рабочих завода за подписью Сивашева, а следом за этим и циковский значок, то, показывая значок Богданову, волнуясь, проговорил:
– Буду. Да… буду… работать буду… Знаешь, Богданов… Ты только не смейся. Знаешь, какая радость меня обуяла, когда я понял, что иду в ногу… с партией? Нет, тебе этого не понять. Ты ведь… для тебя все ясно. Ты еще давно наметил себе путь – через книги, через свою замечательную голову… Нет, нет, ты не морщься. У тебя замечательная голова… голова у тебя, как хорошая машина… идет ровно, верно… ничто ее не сдвинет, не отклонит… А у меня вот, – он шлепнул ладонью по голове, – у меня – мученица. У меня голова – мужицкая, как телега на изъезженных колесах. Понимаешь? На таких колесах едешь, а они во все стороны вихляются и вот-вот развалятся… И развалилась моя телега… Раз вот…
– Знаю, на Гнилом болоте. Знаю, – перебил его Богданов и, возвращая значок, добавил: – Ну, вот ты и достиг мировой славы. Мировой не мировой, а весь Союз теперь тебя знает. Ты только не зазнайся, – закончил он и, тихо удаляясь, оставил Кирилла одного.
– Богданов, товарищ Богданов! – закричал Кирилл и кинулся ему вслед.
И пока догонял Богданова, понял другое: все, что приписывают ему, Кириллу, по праву надо отнести к Богданову. Ведь не он взялся за дохлую сельдь, ведь это же сделал Богданов. Богданов же ввел травопольную систему. Богданов разработал огороды, рассадил мак – розовый, с яркими, как крылья у бабочек, лепестками. Догнав Богданова, он вцепился ему в плечи и затряс его:
– Слушай, не я, не я ведь… Ты ведь один придумал. Я пошлю обратно этот значок… Что?
Богданов некоторое время смотрел на Кирилла. В его больших глазах то загорался смех, то они гасли, как костер на заре, то узились, то вновь широко открывались. Кирилл стоял перед ним молчаливый и растерянный, сознавая, что сейчас смешон, как общипанный гусь.
– Ты и Степан – вот кто, искренно тебе говорю, – тихо проговорил он, не отрываясь от глаз Богданова.
– Ну, вот и зазнался. Видишь, чучело какое в тебе сидит? Ты думаешь там, в верхах, не знают – не один ты, и я, и все мы с тобой? Знают. Поэтому и выбрали. Вот отчего мне и грустно было: не так ты понял. «Я! Буду работать». Как это ты – «я буду работать»? А мы? Без нас ты, друг мой, – так себе, пшик. Ты себе хочешь все присвоить… я тут тебе и говорю – не зазнайся. Да что там? Поговорим потом… ты Степану Харитоновичу избенку отстрой поскорее, – закончил Богданов и так же, как и до этого, чуть согнув спину, скрылся в кустарнике на горе около Вонючего затона.
«Что же это? – растерянно, не понимая Богданова, думал Кирилл. – Почему он вот так, вот эдак? Почему, почему? – спрашивал он себя, рассматривая на ладони значок члена правительства. – Степану? Ах, да, да, Степану… отдать? Степану отдельную квартиру отстроить? Отстроили… там, в парке… Надо его переправить туда. Да, да… Ах, черт! Как ошарашил он меня… ага, да, да, – начал он успокаиваться. – Глуп я. Читать надо. Не читал ведь с весны. Член ЦИКа, дураком нельзя быть… Теперь машина завертелась… читать надо…»
И Кирилл засел за книги. Однажды он попросил у Богданова:
– Дай мне что-нибудь почитать о товарище Бруно… Бруно… как его еще там? Вот и забыл.
Богданов посмотрел на него, чуть усмехаясь.
– О Джордано Бруно?
И дал Кириллу книжечку: «О великих людях».
Да, это был стыд, большой стыд, от которого Кирилл сгорал, как от чахотки. Он вычитал, узнал, что Джордано Бруно родился в 1548 году, был последователем Коперника, скитался, сидел семь лет в темнице, потом в 1600 году 17 февраля живым сожжен в Риме… и Кирилл покраснел: надо же было причислить Джордано Бруно к сверстникам Ленина.
В эти дни Кирилла и позвали к Фоме Гурьянову.
2
…Утро наступало торжественно, съедая разноцветные краски зари за Шихан-горой.
На крыльце конторы сидел человек, обутый в лаптишки: ноги у него были обернуты в кремовые онучи, а за спиной блестел котелок военного образца.
– В великом раю живете вы, – говорил он, задерживая коммунаров. – Рай земной сыскали, – восхищался он. – На земле человек беснуется… а должен он жить тихо и мирно, как камень…
– Какой камень! Иной так с горы летит – пыль столбом… Ты откуда будешь, человек? Многие у нас бывали, а такие еще нет, – расспрашивал его Шлёнка.
– А изъездил я весь мир. В Риме был, в Иерусалиме был.
– И в Иерусалиме?
– Везде был… рай земной искал – не сыскал, а у вас вот сыскал.
«Где это я его видел?» – думал Кирилл, вспоминая почему-то фронты, набаты…
– Человек многие тысячи лет искал рай… и рая не нашел.
Услыхав вновь про рай, Кирилл обозлился:
– Гони! В три шеи, Шлёнка, гони!
– Кого?
– Вот этого христосика. Ну, марш восвояси!
– Что-с? – Человек, оскорбленный Кириллом, вскочил и вытянулся по-солдатски, выдавая себя.
– У-у, сволочь! Где служил? – спросил Кирилл, наступая на человека. – Белопогонник? Рай ищешь?
Человек сгорбился и заковылял со двора коммуны, ворча:
– И в раю, видно, собаки водятся…
– "Что-о? – закричал Кирилл и спохватился. – Фу, чего это я расстраиваюсь?… Задержать надо… Ах, черт… Вот дурак, не задержал… Побегу, – Кирилл кинулся вслед за человечком по направлению к Широкому Буераку, решив непременно задержать его, а потом обязательно зайти к Фоме Гурьянову.
3
Фома умирал.
Сухой и до болезни, он теперь высох так, что казалось – если постучать по нему пальцем, он загремит, точно прорванный барабан. Он лежал на кровати в передней комнате за занавеской, откинув голову назад, выпятив ржавый кадык. Рядом с ним сидела Зинка и растирала его костлявую грудь.
– Не три!., не трогай меня!.. – сердился он, закатывая глаза, и, ровно жалуясь на себя, просил: – Зинушка… ты не сердись… Я не на тебя… Я ведь…
– Фомушна… милый… Ох, Фомушка! Ну, я вот так, – она раскрыла кофту и горячей грудью прислонилась к его сухой груди и, видя, как у него на лице начинал играть румянец, успокаивающе шептала: – Вот и посветлел. А это зря ты: «умру». Умрешь – с тобой в гроб лягу, в гробу с тобой буду…
– Гнить? Гниют ведь в могилке, Зина. – Фома морщился, – Это пойми. Ты плотнее, плотнее приляг. Нарывы у меня внутри, вроде чирьями кругом обсыпало… Эх, промахнулись мы с тобой, промахнулись… Ты не плачь, слезами не поможешь. Сундуки-то здесь? – он щупал рукой край высокого, обитого железом, со звоном, сундука.
А у двора крутился Никита. Он знал – сын Фома умрет. Врач сказал: «Гнойный плеврит… задушит… поздно хватились», Фому Никите было жаль: своя кровь-плоть. Фома умрет, не вернется. Тут ничего не поделаешь; человек не властен в своей жизни. Что на роду написано, тому и быть… Да… Но Фома своей смертью разрушает дружбу Гурьяновых с Плакущевым. После смерти Фомы Зинка уйдет, заберет с собой добро – сундуки, дом, рысака серого в яблоках, землю… Все заберет. Они, бабы, такие. Как что – фыр, и нет ее… около другого мужика вертит-юлит. Такие они, бабы… И Никита решал… Рвануть! Так рвануть, чтоб Зинке потом и нести нечего было. Маркел Быков так, например, однажды поступил. Приехала к нему из Астрахани богатая тетка. В Астрахани с мужем рыбными делами промышляли. Муж умер, тетка в Широкий Буерак приехала. Так он хитер. Что сделал? Тетка заболела – он к ней подкатился сыром-маслом: Купчую сварганил – все имущество Быкову тетка запродала для виду. А так – перед иконой слово с него взяла: до гробовой доски кормить, поить ее. Слово свое сдержал перед богом Маркел. До гробовой доски поил, кормил тетку… Только гробовую-то доску приблизил: больную тетку положил в хлев, на крючок запер, а ребятишек через плетень заставил ее дразнить. Тетка ума лишилась, а потом с крутого оврага у церкви бухнулась – и дух вон… Вот хитер! А Никита? Дурак, сундуки отдал. Вчера Зинке говорил:
– За Волгой сто сел – а то и больше – нагло вымахало. Того и гляди, Широкое вспыхнет. Пожары кругом. Сундуки-то с одежонкой к нам в подвал бы надо, не то останешься наг и бос…
Не дала Зинка сундуков. Чует, стерва кособокая, чем пахнет. А Фома? Фома все равно умрет… Покойников назад с могилок не таскают. Эх, ты-ы! Всего недели три тому назад отделили его от Гурьяновых. Конечно, отделили так, для виду… и бедняк он теперь. Илья в совете грамотку написал – бедняк. Себя тоже отделил – бедняк. Никита один остался – бедняк. Хорошо при советской власти жить. Это уж верно. Раньше… Раньше мало ль что было? То раньше, а теперь Никита за советскую власть… Только вот сундуки. Никита однажды видел в одном сундуке: шуба на хорьковом меху с волчьим воротником, Ильи Максимовича шуба. Он носил, когда старшиной был. Чай, бывало, в шубу разоденется, сапоги валеные расписные – на ноги, шапку каракулевую – на башку, сядет в сани, куда тебе барин. По улице поедет – народ весь в пояс ему поклон. Вот он какой был. И куда все от человека девалось? Теперь он с виду, как и все… от хозяйства отстал, подался – народ учит… все в Полдомасове больше торчит… там с этим… с Петькой Кульковым. Мир собираются перевернуть. Пускай! Никите вон сундуки бы. А то Фома зачем-то вчера за Кирькой Ждаркиным посылал. Вот еще выдумает – махнет все добро в коммуну. Не-ет, Зинка не пойдет: на то она и баба. Скажет: Кирька меня покинул, меня на Ульку променял… а теперь я ему свое добро… Не-ет, шалишь! А покараулить Кирьку надо… пускай придет когда…
Никита сидел в избе рядом с Зинкой и вытирал рукавом мокрые глаза, бормотал:
– Чего уж… Умрет… Не сберегли молодца такого…
– Верно, батюшка родной, умру, – Фома закашлял и, показывая на отца пальцем, притянул к себе Зинку. – Гляди, волк около тебя… стережет… Уходи… куда говорил – уходи… Бегом уходи… туда… на это… на…
Никита догадался, куда толкает Зинку Фома, и махнул на него рукой, словно бросая ему в лицо горсть песку:
– Чего орешь? В безумии он, Зинаида.
– А мне рубашку дай… остыну скоро… – закончил Фома.
– Тятенька… Ты ушел бы… Уйди… – шепнула Зинка, поднимая крышку сундука. – Как тебя увидит, так и умирать собирается… Ушел бы…
– Чай, отец я? – так же тихо ответил Никита и заглянул через Зинку в открытый сундук.
В сундуке поверх лежала шуба с волчьим воротником, в углу – сапоги с узкими носами, с лакированными голенищами, а дальше – ротонды, бекешки, куски сарпинки и вязаные теплые рубашки… И как это вышло – Никита сам не помнит: вскинул руки, через согнутую Зинку, точно вилами, поддел все, что было в сундуке, и, напрягаясь, взвалил к себе на грудь.
– Ах, батюшка, – тихо, боясь, как бы не растревожить Фому, зашипела Зинка на Никиту. – Проклятый! Ох, проклятый обжора… Ох, ты… – и села на край сундука.
– Зи-ина, – со свистом прохрипел Фома. – Возьми. Отними. Зубами отними. Вот я встану, вот я встану. Ну, видно, конец тебе пришел, старому черту. Дай мне ножик. Ножик дай. Ножик! – выкрикнул он и в судорогах упал на кровать.
В эту минуту и вошел в избу Кирилл Ждаркин.
Поняв сразу, в чем дело, он толкнул Никиту.
– Положи. Ну-у! И марш.
Никита растерянно затоптался:
– Пособить хотел… А она, баба, крик подняла. Баба. Вот баба, разрази бог, – и, согнувшись, вышел в заднюю комнату.
Кирилл и Зинка долго успокаивали Фому. Кирилл держал его за руки и смотрел в угол. В углу в сосновом бревне зияла раковина – эта раковина образовалась оттого, что из бревна выпал сучок. Кирилл когда-то все собирался заделать раковину: в нее набивались тараканы и по ночам, разбегаясь по стене, шуршали, как мелкий дождь по крыше. Раковина напомнила ему, как, бывало, по утрам кричал поросенок-уродец, как за стеной во дворе канителилась Зинка с овцами, коровами, как она из-за пустяков ругалась со своей помощницей – девкой. Он посмотрел на Зинку. Те же знакомые глаза – большие, серые, с синими ободками. Почти ничего не изменилось. Да, в его бывшем доме почти ничего не изменилось. Даже во дворе те же клетушки, те же дубовые стойки под сараем, и тот же колодец с аккуратным навесом. И Кирилл еще раз с отвращением посмотрел на раковину, где и теперь копошились тараканы, и ему захотелось сказать:
«Все так, как было… Только меня здесь не хватает, и 'вместо меня на кровати лежит и умирает Фома…»
Фома успокоился. Он долго смотрел на Кирилла, затем передернул плечами, стараясь подбодриться, но сил у него не было, и он затих, а потом слабо заговорил:
– Кирилл… вот пришел ты ко мне… а не я… Я не успел. Тянул… думал… с имуществом, мол, пойду… Возьми. Сердца только на нее не имей. Больше нашего перестрадала она… И еще скажу… Плакущев… Ты, Зинушка, не обижайся… Плакущев…
Что хотел сказать Фома о Плакущеве – не сказал: в комнату ворвался Никита и потушил Фому, точно ветер спичку.
– Зря, зря! – закричал он. – В безумстве наплетет: умирает ведь..
– Уйди. У-й-йди! – Фома рванулся, вцепился руками в бока и громко икнул.
Так и не сказал Фома того, что хотел сообщить о Плакущеве… Не сказал… Да и не об этом думал Кирилл, шагая на «Бруски». Думал о другом, о том вот, как умирают лучшие люди на селе. Этот Фома, оказывается, собирался бежать на «Бруски». Не убежал: сараи удержали, рысак (и все тот же – серый в яблоках), сундуки, дом. Как все это знакомо ему, Кириллу! Ведь и он когда-то собирался бежать из этого же дома, где теперь лежит мертвый Фома, от этого же рысака, этих же сундуков с шубой Ильи Максимовича, с рубашками, сапогами узконосыми. Сбежал? Нет, не сбежал. Заставили бежать, подтолкнули. И их надо заставить, подтолкнуть… Многим будет больно… Многим… Многим будет не в меру тяжело… Но для них же надо заставить… Человек бородавку и ту боится сразу срезать: он обматывает ее ниточкой, туго перетягивает и ждет, когда она отвалится… А сколько этих бородавок на человеке! Все эти избушки, свои лошаденки. Вон Митька Спирин приобрел себе новую бородавку – меринка с кулак. Ах, Митька, Митька! Есть ты хочешь, жить ты хочешь, взрослый человек, а тычешься в жизни, как слепенький котенок, – мяучишь…
На «Брусках» кипела работа, а в сторонке, под кустом черной смородины, лежала Улька.
Развалясь, она лениво потягивалась и, прямо губами срывая ягоду, медленно пережевывала ее.
«Вот отъелась. – В первый раз Кириллу неприятна была ее полнота, белизна ее плеч. – Друг жизни! Какой, черт, друг!»
– Ульяна! – крикнул он. – Что ты ничего не делаешь?
Улька улыбнулась розовым ртом.
– Чай, у меня вот, – она шлепнула ладошкой по пухлой заднюхе сынишки. – Вот, чай, у меня!
– Смотри, мозги жиром заплывут, а то и хуже!
– Ну, тебе уж теперь все не так!..
– Жнитво наступает… В группу бы записалась да шла бы вязать снопы… Чудно! Лежит человек, а на него кто-то работает!
– Стешенька твоя не лежит?… Лежит, да под кем только?
– Ульяна! Молчать бы тебе!.. Тебе бы молчать… вот что! Молчать, говорю!..
– Ну, ну, разошелся… пошел!.. Ну, запишусь, – Улька нехотя поднялась и, подобрав ребенка, побрела от Кирилла в другую сторону.
– Тьфу, корова! – бросил Кирилл и долго смотрел ей вслед, на ее валкую походку.