Текст книги "Бруски. Книга II"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
4
На все это понадобилось не больше пяти минут. В течение пяти минут (это хорошо помнит Богданов, – он смотрел на часы) над коммуной бушевала стихия, и стихия опрокинула все расчеты Кирилла Ждаркина.
Совет коммуны с утра заседал в конторе. Кирилл выдвинул один, с виду, казалось бы, пустяковый вопрос. Коммунарам каждые полмесяца выдавали заработную плату деньгами. Кирилл предложил вместо денег ввести чеки.
Предложение Кирилла коммунары встретили в штыки. Ему доказывали, что он зря «кобенится», указывали на то, как быстро коммунары красный камень превратили в бруски для точки кос, как корчуют кустарник, готовя гору у Вонючего затона под виноградник. Мало этого? Ну, хорошо! Вот уберутся с полем, тогда приступят к закладке беконного завода. Мастерские? И мастерские будут готовы. Теперь без дела ни один человек не просидит. Коммунары рады, крепко рады… Работа дружная, и все такое…
Кирилл понимал, почему его предложение встретили в штыки.
«У каждого есть денежки», – решил он, дожидаясь, когда заговорит Богданов.
Богданов сидел в углу. Согнувшись, опустив голову, он перебирал пальцами бороду и, казалось, совсем далек был от того, что происходило на совете.
«Странно! Почему он молчит? – думал Кирилл. – И за что он на меня в такой обиде? Да и не обида… а что-то другое… и все с того дня…»
В этот миг ветер рванул створку. Стекло из верхней клетки окна со звоном шлепнулось на стол, разлетаясь в мелкие осколки. Ветер сквозняком дунул, подхватил на столе листы бумаги и закружил их по конторе. Ветер оборвал мысль Кирилла Ждаркина. Все повскакали с мест и только тут заметили: со стороны Волги на «Бруски» наступали косматые тучи. Они приглушенно рычали и неслись на коммуну, точно подгоняемые чьей-то невидимой силой.
– Бяда, бяда! – закричал Иван Штыркин, спрыгивая с крыльца нового недостроенного дома. – Бяда! Спасайся!
Коммунары еще не успели попрятаться, как разорвался резкий, сухой гром, ветер схватил приготовленные для прессовки стога соломы и охапками раскидал ее по полю.
– Град! – проговорил Богданов и, все больше бледнея, вынул часы. Часы показывали тридцать восемь минут двенадцатого. – Тридцать восемь минут двенадцатого! – глухо проговорил он и выскочил во двор.
Мимо бежали коммунары. Шарахались овцы; забиваясь под деревья парка, они кучились и неистово блеяли. Из парка, борясь с ветром, выбежала Стеша и, махая руками по направлению к Волге, кричала:
– Там! Там! Батюшки, что там?
– Ничего не будет, ничего не будет… – успокаивал Кирилл, уже слыша, как из парка доносится характерный шорох.
Посыпалась белая крупа, а чуть спустя и крупный град, размером с голубиное яйцо, забарабанил в землю, точно туго надутыми белыми мячами. Мячи прыгали, метались, устилая все сизыми покровами, из-под покровов с шумом неслись потоки, захватывая с собой и град, и щебень, и навоз. Белые мячи шпарили по парку, рвали листья на дубе, на белобокой березе, вихрили их и отбрасывали в сторону изрубленной зеленью…
…И так же быстро, как появилась, туча пронеслась над коммуной, оставляя после себя длинный, прозрачный и красивый хвост, который медленно таял под палящими лучами солнца.
– Пять минут! – сказал Богданов и закричал, убегая в поле: – Лошадь! Грузовик! Черта!
Следом за Богдановым грузовик вез членов совета. Пройдя с полкилометра, не догнав Богданова, грузовик, утопая в грязи, скользя по ледяшкам, завыл, с силой выворачивая ошметки земли, раскидывая ее пластами по сторонам. И чем дальше, тем все больше град крупнел. Он лежал в ямках, словно кем-то нарочно сгруженный, и сочился… Земля разжижалась. От нее поднимался густой пар, как от загнанного вороного коня…
Утопая в грязи, грузовик стал, отхаркиваясь.
– Не пойдем дальше!
Николай Пырякин спрыгнул с грузовика, подхватил пригоршню града и всыпал его в радиатор, из которого валило горячее дыхание.
За Николаем выпрыгнул Кирилл и, утопая в грязи, кинулся догонять Богданова. Сгорбленный, засунув руки глубоко в карманы, Богданов шел прямо, не задерживаясь, шел к далекой березовой опушке по склону Гремучего дола и вскоре скрылся из глаз.
«Дело, стало быть, плохо!» – догадался Кирилл, приближаясь к полю.
От поля веяло жутью. Там, где за несколько минут перед этим колыхалась, шуршала крупным колесом знаменитая, выросшая на земле, удобренной дохлой сельдью, пшеница, – кое-где торчали сиротливые былинки. Они высоко поднимали слезящиеся колосья, покачивались, и Кириллу показалось: они плакали над сбитыми градом в ямки братьями. И все поле было похоже на осеннее, когда выпадает первый снег и сочится под лучами еще теплого солнца… Все поле! Все! Не только пшеницу – град перепутал рожь, травы, вбил в землю зеленя картофеля и уничтожил мак с розовыми головками.
Кирилл закачался, как будто только теперь понял все, что случилось, понял, что уплыло вместе с тучей, чего не вернешь… Он еще не верил. И как верить? Через две-три недели жатва… Кирилл недавно приблизительно подсчитал, что даст им полеводство… А, да не только это… Знаменитая пшеница, их лучший работник на селе. Разве не она гнала мужиков со всего округа посмотреть на нее, пощупать ее тяжелый, бархатный колос? А мак?… А картофель? Все было выбито… По полю точно прошлась вражеская рать…
– Вот тебе и двухсотпудовый урожай, – скрежеща зубами, прошептал Кирилл Ждаркин и, сам не зная почему, вцепился пальцами в мякоть земли, затем сжал кулаки. Через отверстия между пальцами свистнули струйки черной грязи. Кирилл разжал кулаки и, глядя на почти сухие комки земли, подумал: «Вот так и нас сжало… Ах ты, человеческое бессилие!..» И, ломая себя, напрягая все силы, обращаясь к подошедшим членам совета, он принужденно засмеялся: – Вот как угостил пас боженька!.. Вот черт! Этак мы скоро действительно заиграем во все колокольчики!.. Суму за плечи да колокольчики к хвосту – и пошел по порядку… Как, дядя Давыдка, пойдем?
Панов Давыдка, положив руки на живот, расставил кривые ноги, смотрел в ямочки, где набухали от воды сбитые градом колосья, и не замечал, как у него ползли и падали на сырую землю слезы… Около него стоял хмурый Чижик… За ними Николай Пырякин.
– Ну, что ж? – Пробуя шутить, Кирилл, готовый и сам расплакаться, похлопал Давыдку по плечу. – Ничего!.. Ты не плачь. Ну если мы заплачем, то чего же остальным делать?… Вешаться надо.
– Да я и не плачу… Это так… так только.
– Ты вон гляди, что там, – Кирилл показал на «Бруски».
Вдали на бревнах, на кучах красного камня сидели коммунары. Сидели они бездвижно, смотрели в сторону выбитого поля, напоминая собой стаю галок в вечернюю пору, когда те, после дневной суетни, садятся на покой.
– Сидят… – проговорил Кирилл. – Мертвые сидят… Если мы так же засядем, нас заклюют… Поэтому – духу больше, бодрости!.. Что уплыло – не вернуть! Так, что ль, Коля?
Николай дернулся:
– Иди ты… Чего уговаривать!.. Горе водой не зальешь… Вон баба какая-то бежит… Что-нибудь еще стряслось…
От коммуны по направлению к полю, утопая в грязи, шла женщина. Она падала, вскакивала и двигалась к грузовику.
– С тешка! – Кирилл спохватился и побежал ей навстречу.
У Стешки лицо было серое, как выбитое поле.
– Тятя, – сказала она, еле переводя дух, – зовет! Ну тебя зовет… Что уставился? Иди! – тяжело выворачивая из грязи босые ноги, неся в руках дырявые сандалии, она повернулась и пошла к коммуне.
Кирилл шел за ней. Он слышал, как у него стучит сердце, как отдаются толчки в пятках.
«Почему в пятках? – подумал он. – Вот странно!» – и, подходя к коммунарам, чувствуя непомерную усталость, прокричал:
– Вот так спектакля!..
Ему не ответили.
– Скинь сапоги, – сказала Стешка, вытирая ноги о дерюгу. – Скинь! Чего зарделся? Девушка? Чай, не на пляску идешь! Скинь и иди за мной… – и, бросая в сторону грязные сандалии, она первая вошла к отцу.
Степан Огнев полулежал… Рот у него перекосился на правую сторону, отчего казалось, Степан молча заливается неудержимым смехом. Этот смех хлестнул Кирилла… В другое время он от такого смеха вылетел бы вон, крикнул бы что-нибудь грубое, но сейчас, зная, что бежать некуда, что хозяйство наполовину разрушено, он стал в дверях, готовый ко всему.
– Авля, лавля… – прошамкал Степан и помахал рукой.
– Садись, значит, – перевела Стеша и затормошила Кирилла. – Садись… и руку подай… поздоровайся… А ты, мама, ступай отсюда, – и она легонько выпроводила Грушу.
Присев на стул, Кирилл сжал руку Степана – вялую, бессильную – и только тут заметил, что он вовсе не смеется, что у него от болезни перекосились губы в одну сторону, словно их кто-то подтянул к правому уху.
Степан издал какие-то непонятные звуки, но, видя, что его ни Кирилл, ни Стеша не понимают, раздраженно замычал, закашлялся и опустился на кровать.
Кирилл посмотрел на Стешу, спрашивая ее взглядом. Она развела руками и тихо ответила:
– Не понимаю… Встает…
Степан с трудом поднялся и, прислонясь к косяку окна, присел. Долго смотрел на Кирилла, стараясь по-настоящему улыбнуться. Затем потянулся к нему, показывая на грудь. Кирилл обшарил себя и, заметя в грудном кармане карандашик, подал его Степану.
– Бу-у-у… – промычал Степан и засмеялся. Это напоминало не человеческий смех, а плачь лошади, когда ее немилосердно хлещут в три кнута.
– А, бумагу? – догадался Кирилл и выхватил из кармана записную книжку.
«Што… эта… Што… думаешь?» – написал Степан коряво, как ученик первого класса; подал книжечку Кириллу, но тут же вернул и добавил: «Гляжу… вижу…»
«Ого, нашли язык!» – Кирилл оживился и печатными буквами ответил:
«Что думаю? Перекоп помню… Будем биться. Вот тебя нет».
«Я есть», – ответил Степан так же коряво и, сжав кулак, отвернулся от Кирилла; уставился в окно на выбитое поле.
Но вот у него зашевелились, задрожали сдернутые на сторону губы, а на лице появилась хмурь, злоба – суровая и какая-то мучительная. Кирилл вначале подумал – Степан разозлился на него за грубость; но потом ему стало страшно: он понял, что у Степана злоба не на него, не на Стешку, а на свое бессилие, на неизбежность такого бессилия. И казалось, сидя здесь у окна, Степан Огнев безумствует, рвет с себя невидимые, сковавшие его путы и в то же время сознает бесполезность своей попытки, неизбежность быть полумертвым. Но Степан вдруг отчетливо и резко, словно кнутом ударил, произнес:
– Гнилое болото в коммуну перетащил. Вижу, знаю, – и рот у него еще больше перекосился.
– Ступай! – шепнула Стешка. – Не расстраивай его. А как что – я кликну. Ступай!
Выпроваживая его по лесенке вниз, она легонько упиралась пальцами в его спину, и Кирилл, ощущая ее прикосновение, хотел повернуться к ней и здесь, в полумраке коридора, сказать то, что думал эти дни… И, соображая, как сказать, он очутился на воле и, повернувшись, заговорил:
– Может быть, и не надо бы об этом говорить…
– Что «не надо»? – сурово оборвала она, отскабливая на локте ошметок грязи.
«Да, ей нельзя говорить про то, о чем я все время думаю», – и Кирилл заговорил о другом, выдавая свою затаенную мысль:
– Я хотел сказать, может быть, напрасно я так сделал… дурь свалял… избушку такую велел построить с башенкой… Я ведь так хотел: дядя Степан будет сидеть в башенке… и кругом видать… как… как его дело продолжаем… а он вон чего: недоволен.
Пока он говорил, у Стешки ширились глаза, вздергивались брови… И ему даже показалось: она качнулась, она упадет с крыльца ему на руки.
– Ступай!.. Не тирань! – тихо сказала она и скрылась в башенке.
Кирилл долго стоял, опустив голову.
– «Не тирань»… – повторил он ее слова. – Кого не тирань? Ее или отца? Ой, нет, нет!.. Она только теперь узнала, что я уважаю Степана… Да, уважаю! Она не может мне другого сказать. А может, и правда: я тираню ее и отца. Тем, что я здесь, тираню? Да нет!.. Ведь Степан призвал меня…
Так и не разгадав, к чему Стешка сказала «не тирань», он направился к себе в комнату. На пороге столкнулся с Улькой. Она куда-то торопилась.
– Что – много выхлестало? – спросила она.
– Поди да погляди!..
– Богданов-то, чай, с ума спятил?
– Ах, да, Богданов! – спохватился Кирилл. – Фу, совсем забыл о нем! Убежал он в Гремучий дол… один… Ты чего бледнеешь?
– Да как же? Человек нездешний, убежал, а вы его бросили… одного? Может ведь и повеситься где-нибудь…
– Не повесится! Ступай, скажи, чтоб за ним послали лошадь. Пусть Николай Пырякин съездит. Николай только, и никого больше.
– А довезет он его? – с еще большей тревогой спросила Улька. – Ты, Кирюша, то пойми: чужой он здесь человек и одинокий.
– Довезет!..
Кирилл переступил порог и почувствовал, как у пего зашумело в голове оттого, что он непомерно устал, и оттого, как задрожали в тревоге ресницы Ульки…
«Чего это она так о нем тревожится?… Чего» – спросил он себя и сел к окну на табуретку, глядя на выбитое поле.
Отсюда поле ему представлялось иным, чем с башенки Степана Огнева. Отсюда оно казалось покрытым валунами и сдвинулось, приблизилось к окну своими оскаленными пластами. И Кирилл видел еще другое: далеко на пригорке стоит человек без шапки. Он согнул голову и, опираясь на палку, стоял так, точно перед ним было поле брани.
Кто это?
– Кто? Конечно, Богданов, – устало прошептал Кирилл и, жмуря глаза, оторвался от выбитого поля и от одинокого человека, стоящего на пригорке.
Звено седьмое
1
Град нанес сокрушительный удар полям коммуны «Бруски», крылом задел часть ярового поля артели Захара Катаева… В Гремучем долу туча снизилась, свилась в упругий клубок и разразилась ураганом. Ураган с градом в задоре, с (величайшим весельем, точно потешаясь, в течение часа играл над лесом, выворачивая с корнем деревья, решетил листья орешника, как из пулемета… И водяные мутные потоки несли из Гремучего дола коряги, изрубленную зелень, убитых птиц, птенцов, разрушенные гнезда и измочаленных серых зайчат… Потоки росли, пучились, гремели и, впадая в Волгу, грязнили ее голубоватые воды.
Дальше туча – обессиленная (словно крепко погулявшая богатырь-баба) – сыпала мелкой крупой и только путала рожь и пшеницу, не принося им вреда. Крупа под палящими лучами солнца быстро таяла, хлеба росились каплями и тихо покачивались.
Коммуна замерла.
В эти дни не работала даже столовая, сбавили удой Коровы, бездействовали тракторы, сиротливо стоял недоделанный дом, и выбился из круга Шлёнка. Он слонялся по квартирам, тыкался в двери, как угорелый, и все собирался что-то сказать, но только мычал:
– Эта… как, бишь… Эта вон…
Коммуна замерла и, казалось, – навсегда: никто не знал, с чего начать. Даже Богданов – и тот, шагая по выбитому полю, часто останавливался, смотрел в землю и безнадежно бормотал:
– Вот оно как… Вот как.
А Стешка, поджав под себя ноги, сидела в недокорчеванном кустарнике на горе, около Вонючего затона, и видела перед собой искалеченное поле, лохматого Богданова и коммуну с сонными, оглушенными коммунарами. Она сидела здесь с утра и грустила не только по выбитому полю…
Вчера поздним вечером Кирилл уехал в город. Перед отъездом он зашел к ней. Зачем она так сделала? Ей так не хотелось этого делать: ведь ждала его, знала, что он придет, и знала, зачем пришел в такой час, и дрогнула, когда услышала в коридоре стук его каблуков. Вошел. Да, как он вошел? Он согнулся – дверь низка – и, переступив порог, выпрямился, протянул руки и точно что-то легкое сбросил к ее ногам… Он вошел так, как будто не один десяток раз бывал здесь и раньше, и вот теперь где-то задержался и просит прощения. А она вскочила с кровати, прибавила света в лампе, отдернула оконную занавеску, пусть все видят, что творится у нее в комнате… И Кирилл поник.
– Уезжаю, – торопливо проговорил он. – Ежели ничего не добьюсь, прощай, – и ушел – высокий, сгорбленный и сильный, ушел, гулко цокая каблуками в коридоре.
Ах, Стешка, Стешка!.. Да нет, не о Кирилле она думает, не о нем грустит. Разве он не понимает – не хочет она снова бежать к старухе Чанцевой, ложиться на разостланную дерюгу… Нет, нет! Какие они все, мужики! Им бы только ласку, жар тела. «Ты холодная, как рыба». Да, так и сказал когда-то Яшка. «Ты холодная, как рыба». И Кириллу хочется, чтобы она его палила, ублажала, а то Улька «холодная, как рыба». Не-ет, Стешка палить не будет, она не подтопок… Это в подтопок подбрось дровец, он и палит… Ну, и заведи, Кирилл Сенафонтыч, себе, подтопок… В самом деле, почему он не поставит ее, Стешку, рядом с собой на работе? Почему он при всех коммунарах говорит с ней сухо, как со Шлейкой, а наедине у него дрожат руки? Руки? Ручищи. Он своими руками может свернуть голову быку. На днях у озера трактор увяз в грязную канаву. Николай Пырякин и два тракториста долго возились и ничего не могли сделать. Подошел Кирилл, уперся плечом, а руками вцепился в колесо, – и трактор стал на свое место. Вот какие у него руки… и эти руки дрожат.
– Ой, нет, нет, – шептала она. – Нет. Не хочу, нет, – и старалась не думать о Кирилле, не грустить. Глотая слезы, Стешка пыталась засмеяться: – Ну, что же это я? Вот еще!
Она положила лицо на колени в ладони и представила себе, как запыленный Кирилл носится в городе по учреждениям, по заводу, как у него тревогой блестят глаза и как он иногда останавливается, отбрасывает в сторону заботы о коммуне и думает о Стешке. Он непременно думает о ней. Он обиделся. Вот чудачок! Обиделся, как маленький. У него даже отвисла нижняя губа, как у Аннушки… И Стешке стало страшно от мысли, что он больше к ней не придет, и в то же время она чувствовала, что ее неудержимо зовет к нему ее изголодавшееся тело, и, уже представляя себе, как он сидит в ее комнате на кровати и сильными руками ласкает ее, – она засмеялась, как тогда на плотине в ледяную ночь.
Она долго сидела, схватив лицо ладонями, тихо покачивалась, шептала и, забываясь в мечте, не слышала, как позади нее скрипит надломленная ветка, как шуршат в траве серые, юркие ящерицы. Она была горда тем, что он ходит за ней, и тем, что она не поддается ему. Но сейчас она пошла бы за ним… Если бы он вот сейчас явился к ней…
И вдруг Стешка чего-то перепугалась, словно кто-то подслушал ее шепот, ее мечты. Она отняла руки от лица и, ощущая, как по телу побежала мелкая, сковывающая все ее движения дрожь, подалась вперед и уставилась на дорогу, ведущую из Илим-города.
– Кто это? Кто-о? – хотела она крикнуть – и не могла.
По дороге из Илим-города шел человек. Вначале он шел вразвалку, затем снял с головы фуражку и замахал ею так, как будто собирался пуститься в пляс, радуясь тому, что поля выбиты градом. Кирилл? Нет, это не Кирилл. Кирилл выше и стройнее, у Кирилла шаг всегда медленный и широкий, а этот как-то тычет ногами в землю. Вот он побежал. Он не хочет бежать дорогой. Он бежит, пересекая клеверное поле. Он, должно быть, очень спешит. Вот он уже у подножия горы… и голова угловатая… на твердой бычьей шее… голова…
– А-а-а, ах! Яша! Яша-а! – вырвалось у Стешки, и она, как оглушенная волчица, падая на траву, напрягая все силы, выбрасывая вперед руки и цепляясь ими за вихры травы, поволокла свое тоскующее тело вниз – навстречу ему.
Когда она очнулась, открыла глаза – Яшка уже нес ее в гору. И она, плотнее прижимаясь к нему, слыша, как он ласково ворчит, обдает ее теплым дыханием, покорно легла в ложбинку, под ветвями корявого кустарника. Яшка наклонился над ней, и она заметила – у него круто обрубленные, как зубная щетка, усы.
…А потом, после всего, Яшка положил голову к ней на колени и, засыпая, сказал:
– Тосковал я по тебе, Стеша… и устал. Ох, как я устал, Стешка!
– Тебя, что ж… освободили, Яша?
– Освободили… В партии восстановили – за борьбу с кулачеством… Я расскажу… потом… Потом.
И он уснул крепко, намученно, обняв ее колени.
А она сидела, смотрела на него, на его круто обрубленные усы, на угловатую голову, и у нее от страха глаза все ширились и точно слепли. Она склонялась над ним и отталкивалась… Она не видела перед собой того, кто за несколько минут перед этим был близок ей, за кем она могла бы ползти. Она старалась сдержать в себе, то, что росло, отдаляло ее от Яшки, пугало ее.
«Батюшки… что же это, что же это? Да ведь это он. Он ведь – Яшенька. Яшенька, милый… помоги… Зачем спишь? Спишь зачем?…»
– Яшенька… Яша! Яшка проснулся.
– Еще? – спросил он и потянулся, обнимая ее всю. – Изголодался я… говел, пра, говел…
Эти слова и то, что Яшка уже овладел ею, что он думает только о себе, что она опять должна ублажать его, – хлестнуло ее, напомнило ей Катю Пырякину с сынишкой, похожим на него – на Яшку, самого Яшку – пьяного, вонючего, и его пинок ей в грудь, старуху Чанцеву… Кирилла… И неприязнь, которая росла до этого медленно, теперь хлынула и опустошила в ней все, как град опустошил поля на «Брусках».
– А-а-а! – в ужасе закричала она и, оттолкнув Яшку, кинулась вниз.
– Стешка! Стешка! – Яшка прыгнул за ней и, нагнав ее у подножья горы, вновь обнял. – Да ты что? Ума рехнулась? Я это, это ведь я…
– Уйди… Уйди-и!..
– Куда? – хотел пошутить он, но, видя, как побледнела она, и чувствуя толчки в грудь, отступил, затем и сам побледнел, дергая коротко обрубленными усиками, проговорил: – Нашла? Другого нашла? А?
Но Стешка уже не отвечала. Она, перепрыгивая через выкорчеванные корни, бежала в поле, к Богданову.